Текст книги "Горби-дрим"

Автор книги: Олег Кашин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)
XLI
Это была не война, но легче от этого не было. Ядерные катастрофы в советской истории уже были, еще Суслов лет тридцать назад показывал ему вырезку из «Челябинского рабочего», вот такую:
«В прошлое воскресенье вечером многие челябинцы наблюдали особое свечение звездного неба. Это довольно редкое в наших широтах свечение имело все признаки полярного сияния. Интенсивное красное, временами переходящее в слабо-розовое и светло-голубое, свечение вначале охватывало значительную часть юго-западной и северо-восточной поверхности небосклона. Около 11 часов его можно было наблюдать в северо-западном направлении.
На фоне неба появлялись сравнительно большие окрашенные области и временами спокойные полосы, имевшие на последней стадии сияния меридиональное направление. Изучение природы полярных сияний, начатое еще Ломоносовым, продолжается и в наши дни. В современной науке нашла подтверждение основная мысль Ломоносова, что полярное сияние возникает в верхних слоях атмосферы в результате электрических разрядов.
Полярные сияния можно будет наблюдать и в дальнейшем на широтах Южного Урала».
Сияние, о котором шла речь в статье – это ядерный взрыв на химкомбинате «Маяк» под Челябинском. В конце пятидесятых еще можно было обращаться с общественным мнением вот так, то есть никак, потому что никакого общественного мнения не существовало в принципе. Теперь председатель КГБ Чебриков на заседании политбюро пересказывал сообщения иностранных радиостанций, освещавших события в Чернобыле подробно и даже, Чебриков это охотно признал, без особых преувеличений. «Но мы пока справляемся, глушим», – похвастался он, и тут вклинился Лигачев. – «Товарищи, давайте смотреть правде в глаза. Уровень доверия к официальным средствам массовой информации у нас в обществе нулевой (Чебриков, показалось, открыл от удивления рот). «Голосам», наоборот, принято доверять (не показалось – рот Чебрикова так и остался открытым). Чем придумывать, какими именно словами мы объясним народу, что случилось в Чернобыле, лучше просто хотя бы на время выключить глушилки. Этого будет достаточно.»
И пока Чебриков боролся со своим ртом, генеральный секретарь сказал, что идею товарища Лигачева он поддерживает, а недели через две, когда все успокоится, он сам выступит по советскому телевидению со специальным заявлением. «Новое мышление, товарищи. Гласность».
Украинского наместника Щербицкого на том заседании не было – друг и земляк Брежнева, один из неудачливых брежневских преемников, лидер днепропетровского клана, больше похожий на памятник самому себе, чем на живого человека, с первой ночи руководил оперативным штабом в Припяти, орал на пожарных и военных, звонил в Москву с докладами и требованиями, и вообще вел себя как настоящий положительный герой из советской литературы – как минимум Курилов из «Дороги на океан». От эвакуации Щербицкий отказался, в Киев из Припяти приехал только в ночь на первое мая, поспал три часа, а потом под палящим радиоактивным солнцем отстоял всю праздничную демонстрацию – лучевую болезнь ему диагностируют только летом, и с ней он проживет еще четыре года, каменный мужик.
После демонстрации Щербицкий прилетел в Москву. Сразу вызвонил генерального секретаря – есть разговор. Встретились в Кремле. Молча положил на стол папку – доклад комиссии украинского ЦК. Генеральный секретарь пролистал, зацепился взглядом за подчеркнутые красным строчки – «желтые пятна на поверхности ядерной лавы идентифицированы как остатки тротила». Поднял на Щербицкого глаза, тот полез в папку – вот, цветные фотографии, а вот спектрограмма, ошибка исключена.
– Директор станции Брюханов признался мне, что взрывчатку заложили по его указанию, а он исполнял указание президента академии наук СССР Александрова, который шантажировал его, обещая в случае отказа передать компетентным органам сведения об участии Брюханова в хищениях товаров народного потребления, выделяемых работникам станции по линии Госснаба. Вот показания Брюханова, – Щербицкий вытащил из папки смятый тетрадный лист. – Что будем делать?
Генеральный секретарь встал из-за стола, прошелся по кабинету. Молчал. Потом обнял Щербицкого – разберемся, Владимир Васильевич, не волнуйтесь. Попрощались, остался в кабинете один, просидел, глядя в одну точку, может быть, двадцать минут. Взял трубку телефона и попросил срочно вызвать Александрова.
Президент академии появился на пороге кабинета через полчаса – вытащили с первомайского приема в академии. Кажется, впервые по-настоящему рассмотрели друг друга – Александров выглядел значительно моложе своих восьмидесяти трех. Абсолютно лысый, с хорошими зубами, без очков. Стоит перед ним, и, кажется, сейчас сплюнет и спросит развязно: «Чего надо?»
Не говоря ни слова, он открыл перед Александровым папку Щербицкого, ткнул пальцем в фотографии – вопросительно посмотрел в глаза. Александров обнажил в ответ свои акульи зубы.
– Подлец, – только и смог сказать генеральный секретарь.
– Меня арестуют сейчас, или можно съездить переодеться? – спокойно ответил Александров.
– Сядьте и рассказывайте, – он подумал вдруг, что лысина академика сверкает так ярко, что неплохо бы заехать по ней топором. Академик сел за стол и попросил чаю.
XLII
Имя основателя советского ядерного проекта вообще и советской ядерной энергетики в частности, Лаврентия Берии, в Советском Союзе первой половины восьмидесятых вслух старались не произносить, а если произносили, то понятно в каком контексте – лагерная пыль, энкавэдэ и все такое прочее. Но в рабочем кабинете академика Александрова портрет Берии в маршальской форме висел там, где ему и полагалось – на стене за спиной хозяина кабинета, а что портрет был спрятан под панелью карельской березы – так ведь и иконы у людей так висят, ничего страшного. Для Анатолия Александрова, как и для многих его коллег про Спецкомитету номер один, Берия был не героем страшных историй о лагерях и лубянской внутренней тюрьме, а чутким руководителем, почти другом, человеком, всегда знающим, чего он хочет от своих сотрудников и что он должен дать им, чтобы они сделали то, чего он хочет.
Падение и гибель Берии все в Спецкомитете восприняли как личную трагедию – да, им самим вряд ли что-то могло угрожать, Хрущеву тоже была нужна и бомба, и станции, но разве дело только в этом? После июльского пленума, на котором Берию низвергли, в спецкомитетовские институты каждый день приезжал кто-нибудь из ЦК, объяснял, каким злодеем оказался Берия и от какого ужаса спас страну его арест. Но чем подробнее цековские гонцы описывали мрачную картину восстановления капитализма в СССР и бериевской диктатуры, тем сильнее содрогались сердца физиков – черт побери, если все действительно так, то ведь Берия мог всю страну превратить в один большой Спецкомитет, где все работает как часы, и нет этих уродов с цитатами из Ленина, и только честный самоотверженный труд может быть критерием материального и какого угодно благополучия.
Они так и не поверили, что Берия изменник и шпион, и тем более не поверили, что Берия кровопийца и душегуб. Даже сексуальная составляющая антибериевских сообщений (а людям из ЦК почему-то казалось, что если они докажут, что Берия спал со многими разными женщинами, этого будет достаточно, чтобы все подумали – ну конечно, его надо расстрелять) не трогала физиков. Восемь лет вся жизнь Лаврентия Берии проходила на их глазах; ну да, они знали, что он не живет с женой, несколько раз он приезжал в институт в сопровождении, очевидно, своей любовницы – может быть, слишком юной, но так ведь и он совсем не черт знает кто, и те физики, у кого росли дочери старшего школьного возраста, с удовольствием бы отдали каждый свою дочь за этого маршала – ничего неприличного в этом они не видели. «Извращенец, маньяк», – грохотал очередной цековский лектор. Александров встал, извинился – дела, – и ушел в лабораторию. Больше на пятиминутки ненависти он не ходил. Человек из ЦК пожаловался Курчатову, тот обещал разобраться, но, конечно, махнул рукой – сам все прекрасно понимал.
Шли годы, и чем больше на груди академика Александрова было звезд Героя социалистического труда, тем больше была трещина между ним и советской властью. Слишком непохожими на Берию были те люди, которые мелькали перед его глазами, олицетворяя власть – от Брежнева и Хрущева до Тихонова и Романова, и сравнение с Берией было, конечно, совсем не в их пользу.
Писатель Фадеев в аналогичной ситуации ушел в запой и застрелился. У физика Александрова нервы были, разумеется, крепче. Он этих людей даже не ненавидел и не презирал, он воспринимал их как ту материю, которой в идеале просто не должно быть – спокойно воспринимал, без ярости. Было много шуток по поводу того, как люди превращаются в богов; все-таки не было в те годы более романтической профессии, чем ядерный физик. Но анекдоты из сборника «Физики шутят» до обидного неточны. Нет, богом он себя не чувствовал – он был человеком, и сомнений относительно себя не имел никаких. А вот люди ли те, кто, приходя к нему в лабораторию, начинают давать ему советы с точки зрения марксистско-ленинской науки – вот это вызывало у него вполне, как он считал, обоснованные сомнения. Сталкиваясь с «партийным руководством наукой», он придумывал для них какие-то обидные прозвища, сердился, но вообще он о них думал мало, тем более что по мере дряхления сначала Брежнева, а потом всех остальных людей из политбюро поводов думать о них у него становилось все меньше и меньше.
А тут вдруг – молодой, не в меру активный и явно что-то (на такие вещи у Александрова был особый, почти бериевский нюх) замышляющий генеральный секретарь. Александров ни с кем этого не обсуждал, не вел дневника, не думал ни о чем – просто сработал рефлекс, «что-то ты борзый какой-то». Вызвал Брюханова, приказал, и будь что будет.
И теперь, сидя перед генеральным секретарем, уличившим его, между прочим, в преступлении, которому до сих пор в истории не было равных ни по масштабу, ни по цинизму, ни по дьявольской безжалостности, он смотрел на него спокойно – ну, сынок, что ты мне сделаешь?
– Мне восемьдесят три года, – сказал Александров. – Вы можете меня арестовать. Смерти я не боюсь, тюрьмы тоже. Я ничего не боюсь, и вас не боюсь. Людей, которые погибли в Чернобыле, мне жаль. Вас – не жаль. Себя – тем более. Если хотите, можете отправить меня туда, – он с нажимом произнес это «туда», – и через полгода я сдохну от рака. И вы меня будете хоронить как героя, и памятник мне поставите. И тогда вы поймете, каково было мне, когда я хоронил вашего Брежнева.
Он вдруг вспомнил – да, конечно, Александров выступал на похоронах Брежнева, говорил что-то как раз о партийном руководстве наукой. Черт знает что.
– Ладно, Анатолий Петрович, – вздохнул; это вздох проигравшего. – Давайте так. Вы больше не президент Академии наук. И я вас больше никогда не вижу и не слышу о вас. Вот прямо с этой минуты, ладно?
Александров встал и, не, прощаясь вышел. На языке физиков бериевского призыва это значило – ладно, договорились.
XLIII
С поисками потенциального преемника тоже не все ладилось. Гришина в московском горкоме заменили Ельциным, и Ельцин тоже, как в свое время Лигачев, решил, что на новой должности от него требуется лояльность и преданность. Записывался на прием чуть ли не каждый день, заходил «сверить часы», хвастался даже, что начал антиалкогольную кампанию лично с себя, в смысле бросил пить; генеральный секретарь смотрел на этого болвана и думал, что, может быть, Ельциным надо было заменить не Гришина, а Кунаева – давняя идея Громыко про русского первого секретаря в Казахстане так и не была реализована, не смогли пока найти человека. А Ельцин хотел нравиться, он даже послал в Ленинскую библиотеку троих своих помощников и велел им изучить подшивки ставропольских газет за семидесятые, чтобы найти там что-нибудь прогрессивное и повторить ставропольский опыт в столице. Помощники пыхтели над подшивками, Ельцин пыхтел в кабинете генерального секретаря – «человеческие отношения», на которые он явно рассчитывал, налаживаться не хотели никак. Однажды пришел довольный – помощники в своих библиотечных поисках дошли наконец до 1977 года, до юбилея Ставрополя, и Ельцин просил теперь разрешения устроить осенью в Москве день города – ярмарки всякие, народные гуляния, концерты на площадях. «Сталинская идея», – посмеялся генеральный секретарь, но праздновать, конечно, разрешил.
– Но Борис Николаевич, вы не забывайте, что люди от вас ждут быстрых перемен, осени ждать никто не хочет, от застоя все устали. Нужен жест, простой и понятный. Я не знаю, запишитесь в поликлинику районную, на троллейбусе в горком съездите, в очереди постойте. Люди это заметят, им это важно, попробуйте.
Ельцин чуть заметно покраснел – у управляющего делами ЦК Николая Кручины уже лежала подписанная Ельциным заявка на персональный «ЗИЛ», и теперь он надеялся, что про троллейбус генеральный секретарь все-таки пошутил. Тот заметил, повторил:
– Нет, серьезно, хотя бы раз – на троллейбусе. Поделитесь потом опытом на политбюро, товарищам будет интересно, (мысленно добавил: ты же сам хотел указаний, ну вот тебе указания). Ельцин понял, встал – «разрешите выполнять?», и ушел счастливый, указания странные, но, по крайней мере, четкие, и он-то их, конечно, выполнит.
XLIV
Над алмаатинской площадью Брежнева еще висели облака голубого с черным дыма – гарь, пар и слезоточивый газ. Десяток пожарных машин, столько же темно-зеленых санитарных – кажется, военных, а может, и труповозок, черт его знает. Суетились люди в противогазах, какие-то солдаты куда-то несли раненого, сбоку торчал остов сгоревшего бензовоза – фотографии корреспондента ТАСС из Алма-Аты были отпечатаны в единственном экземпляре для «особой папки», и члены политбюро, собравшиеся в ореховой комнате, бережно передавали их друг другу – это что же в нашей советской стране творится? Громыко вспомнил Париж в шестьдесят восьмом году, но затянутая дымом площадь Брежнева была не очень похожа на Париж, а на что была похожа – наверное, на Новочеркасск, но в Новочеркасске в 1962 году никто из присутствующих не бывал. Суслов бы рассказал, но он умер.
Пачка фотографий вернулась по кругу к генеральному секретарю, он сложил их, как карты в колоду, осмотрел собравшихся – что будем делать?
– Колбина снимать, – тихо сказал старик Соломенцев, очевидный кандидат на скорый выход на пенсию, вероятно, именно по этой причине ставший заметно более разговорчивым, чем был раньше. – Снимать Колбина, признавать ошибку.
Колбин – да, конечно, всем было ясно, что дело в Колбине. Неделю назад Кунаева сменил ульяновский первый секретарь, долго искали человека и вот нашли наконец. Когда-то Колбин был у Шеварднадзе в Грузии вторым секретарем, Шеварднадзе отзывался о нем очень хорошо, но это как раз была так себе похвала, мало ли кто этому Шеварднадзе нравится. Нет, главное в Колбине было другое, это был человек вообще без свойств, партийный работник в костюме партийного работника. Человек, который прочитает материалы последнего пленума и произнесет по этому поводу речь – товарищи, мол, решения в жизнь, – вот и весь Колбин. Циник Громыко придумал все правильно, русский первый секретарь, не из местных, совсем посторонний и совсем никакой, гарантировал Казахстану массовые волнения на национальной почве.
У Кунаева давно уже был готов преемник, которого он сам ни от кого не скрывал, еще Брежневу его показывал, и тот одобрил кандидатуру. Сорокапятилетний республиканский премьер Назарбаев, наследник Старшего жуза и не очень дальний родственник знаменитого акмолинского купца и белогвардейского вождя Шарипа Ялымова, на дочери которого Кунаев был женат, Назарбаев в роли наследника чувствовал себя вполне уверенно – и традиционная казахская система родов-жузов, и советские аппаратные нравы были на его стороне, и в казахском ЦК не было, кажется, вообще никого, кто мог сомневаться в том, что после Кунаева республику возглавит именно Назарбаев. И когда начался пленум «по организационному вопросу», на который из Москвы прилетел Лигачев, сенсаций никто не ждал – Лигачев был один, значит варяга точно не будет, а если не варяг, то кандидатура одна, Назарбаев. Когда выяснилось, что варяг прилетит следующим рейсом, потому что летит из Ульяновска, зал ахнул; Лигачев потом рассказывал, что это был единственный раз в жизни, когда он увидел глаза Назарбаева круглыми – может быть, впрочем, это было уже позднейшее, придуманное воспоминание, потому что как раз Назарбаев и среагировал первым, выдавил из себя – «Народ нас не поймет, Егор Кузьмич». Клюнула рыбка! На народ ведь вся и надежда – Лигачев еще раз обернулся к Назарбаеву и весело, как будто речь шла о чем-то смешном, переспросил: «Народ? Вот если народ выйдет на улицы, мы обсудим этот вопрос еще раз». Выразительно посмотрел на казаха – будем надеяться, он понял.
И Назарбаев понял; сейчас, когда члены политбюро рассматривали картинки со сгоревшей алмаатинской площади, Лигачеву, генеральный секретарь это заметил сразу, стоило большого труда, чтобы перестать улыбаться. Нет, товарищ Соломенцев, никто Колбина снимать не будет, наоборот – вот теперь-то перестройка началась по-настоящему. Поехали!
XLV
И он снова сидит у меня на кухне, размешивает ложечкой чай, невозмутим, как история, и я вспоминаю известные сталинские слова о роли личности в истории, что ее на самом деле нет, что верить, будто последнее слово в больших событиях всегда остается за каким-то конкретным человеком – это эсеровщина; он помнит то письмо Сталина в Детиздат и говорит, что лучше всего, пожалуй, у старого грузина как раз и получалось делать вид, что он марксист, хотя марксистом он, конечно, не был, и тот псевдоницшеанский роман забытого Арцыбашева, который когда-то ему подарил Суслов, был для Сталина его теоретическим потолком – «зато какой был практик!»
– Ты пойми, – говорит он, шумно отхлебывая из своей чашки, – вся советская история, от Ленина и до меня – это и есть доказательство роли именно личности, а не класса или экономической конъюнктуры. Да, наверное, личность должна опираться на другие личности, а те еще на кого-то – но все равно последнее слово всегда остается за живым человеком. Помнишь, мы разговаривали о том, что наша игра была слишком рискованной на твой вкус? На самом деле она была беспроигрышной именно потому, что все остальные в политбюро на всех этапах действительно верили в то, что писали Маркс и Ленин, и именно поэтому что Сталин, что я, оба так легко отщелкивали (он сказал именно «отщелкивали») их, а они смотрели на нас, как загипнотизированные. У них не было шансов, вообще ни одного шанса.
– А народ? Вот если бы к вам в кремлевские двери постучался народ и сказал бы: «Эй». Где бы вы тогда сейчас были?
– Но ты обрати внимание – народ к нам в двери не постучался. Мог бы, да вот незадача – почему-то не дошли у народа руки, и я бы мог сейчас произнести речь минут на сорок о том, что народ вообще ничего не стоит и ничего не решает, тем более что это правда. Но я не буду ничего такого говорить, наш народ не лучше и не хуже любого другого народа. То есть как любого – любого белого, европейского, христианского. Мне, ты знаешь, даже Лигачев любил доказывать, что народ у нас особенный, соборность, коллективизм и все такое прочее. Я ему говорил – Егор, проснись! Вот ты, конкретный Егор – ты что, коллективист? Когда у тебя отца сажали, ты что, бежал за помощью к народу, к общине, к коллективу? Нет же, ты рассчитывал только на себя, и когда отец вернулся, ты тоже рассчитывал только на себя, и именно поэтому ты стал членом политбюро – а пошел бы искать соборность, сам бы не заметил, как эта соборность тебя бы съела и проглотила бы, не прожевав. Русские совсем не коллективисты, если мы и уникальны чем-то, так как раз повышенным индивидуализмом. Сталин этим очень хорошо пользовался. Я, наверное, похуже.
– Интересно про русских. В Советском Союзе ведь не только русские жили.
– Ха, я бы вообще сказал, что русские-то как раз в Советском Союзе не жили вообще, то есть влачили существование – да, но не жили. Жили титульные нации в республиках, этого не отнять, и это тоже придумал Сталин, я думаю, только для того, чтобы проще было распускать Союз.
– А не распускать его было нельзя? Вот Россия без Киева и без Крыма – это вообще зачем, почему?
– Про Крым не беспокойся, это была самодеятельность Хрущева, и это легко исправляется, даже Путин исправит, когда потребуется. По Крыму еще с Крымской войны есть обязательство союзников – Крым наш, и никто против этого никогда ничего не сделает, такие обязательства пишутся кровью. А Киев – тут все просто. Сталин говорил, что из всей этой истории Россия должна выйти маленькой, чтобы не сломаться под собственным весом. Он и Карелию хотел видеть независимой, но Суслов побоялся, что ее в итоге финны заберут, а зачем нам великая Финляндия? – и оставил Карелию в РСФСР, – и тут он засмеялся. – Ты рад, что в твоей стране есть Карелия? Вот уж точно чему вас всех Сталин научил, относиться к размерам страны как к ценности. Почему ценность, зачем она – никто не знает, но вот так положено. А я тебе другое скажу. Вот о чем жалею, даже просто как ставропольчанин, как обычный человек – это что Чечено-Ингушетия и Дагестан в России остались. Иногда до сих пор о них думаю – хотя и сейчас в этом смысле не все потеряно, все равно лучше было их в союзные республики перевести, и тогда бы они уплыли с Азербайджаном и Грузией.
Я вдруг обратил внимание, что слово «Азербайджан» он произносит правильно – раньше не получалось, на съездах все над ним смеялись, «Азибержан» или еще как-то. То ли научился за эти годы, то ли притворялся тогда, черт его знает, странный старик.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.