Электронная библиотека » Олег Юрьев » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 2 марта 2020, 12:40


Автор книги: Олег Юрьев


Жанр: Культурология, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +
4. Редукция реальности как метод сохранения правды

Всеволод Петров пошел принципиально другим путем: путем дальнейшей редукции. Вместо показа «правды жизни» он редуцирует ситуацию до наиболее (для него) существенного.

По всей очевидности, перед нами небольшой любовный роман из времен Второй мировой войны. Советский военно-санитарный поезд переезжает с одного фронта на другой. Герой, рафинированный петербуржец (это, правда, можно предположить по одному-единственному очень косвенному признаку: где-то в середине повести он перед сном декламирует себе стихи Николая Олейникова, вряд ли известные за пределами Ленинграда и вообще «чинарского» круга), страдает от сердечных приступов и страха смерти, читает «Страдания молодого Вертера» (по-немецки, разумеется) и наблюдает жизнь своих товарищей по поезду, военврачей, аптекарей, медсестер, сандружинниц… Странное, промежуточное время посреди войны: «Мы ехали так долго, что мало-помалу теряли счет времени. Нас перевозили на новый фронт. Никто не знал, куда нас направляют. Ехали от станции к станции, как будто заблудились. О нас, должно быть, забыли». Все заняты своими бытовыми заботами, ссорятся, мирятся, поют хором…

Посреди какой войны собственно? Эта война могла бы быть и Первой мировой, хотя мы, конечно, с самого начала каким-то образом знаем, что действие повести происходит во время Второй мировой войны. Но параллельно этому знанию мы наблюдаем последовательное выведение за скобки всех конкретно-исторических признаков: никаких комиссаров или замполитов (то есть они там, конечно, есть, но читателю придется долго догадываться, кто из персонажей мог бы претендовать на эту должность; мне не удалось; само слово не упоминается), не называются воинские звания, характерные именно для Красной армии (майоры и капитаны – пожалуйста; всегда «солдаты», а не «бойцы» и т. д.), и даже слово «товарищ» не используется в его уставном значении – при обращении военнослужащих друг к другу, что, конечно, совершенно невероятно.

Петровский военно-санитарный поезд переезжает из ниоткуда в никуда, названия проезжаемых населенных пунктов обозначаются первыми буквами, только станция Турдей названа полностью (и ближняя к ней разрушенная деревня Каменка). Здесь, на этой станции происходит поворот новеллы и начало ее движения к трагическому концу.

Работы врачей и сестер нам тоже не показывают, она только изредка упоминается. Даже слова «немец» мы здесь не встретим, война ведется с неким безымянным врагом. При всем этом нельзя сказать, что это какой-то нереальный, кафкианский или схематизированный мир: все персонажи выглядят абсолютно объемно, оснащены вполне человеческими свойствами и хорошо раскладываются по социальным типажам 1930–1940-х годов. Мы видим их, мы слышим их, и именно они «датируют» происходящее: этот непривычный способ обеспечивает особое, в том числе и историческое углубление в материал. С помощью редукции здесь создан образ войны, страшнее и действеннее многих других, созданных «реалистическими методами».

5. Военно-полевой роман как личная утопия

Лежа на нарах, надумал себе любовь к этой советской Манон Леско. Мне страшно было сказать себе, что это не так, что я ничего не надумал, а в самом деле все забыл и потерял себя и живу только тем, что люблю Веру.

Отчетливо и ясно рассказчик признается в своей игре: одинокий и затравленный, он обнаруживает среди «спутников» человеческое существо, которое, как ему кажется, годится для его личной утопии – утопии XVIII века, в которой он, «новый кавалер», сильный и влюбленный человек, «ведет игру», а не является игрушкой стихий и посмешищем поезда, как, несомненно, дело обстоит на самом деле.

Здесь как раз и находим мы корень нашего конфликта: себя советский офицер считает несоветским человеком. Он знает, что это так. Он живет среди варваров, в настоящий момент он даже ведет вместе с ними войну против еще больших варваров, но он другой. Но ему нужна любовь, какая-то собственная жизнь в этой банке шпрот, катящей по рельсам войны, он не может существовать без своей собственной, персональной утопии, и поэтому он превращает живого, реального, чувствующего и страдающего человека, сандружинницу Веру[51]51
  Думаю, учитывая очевидную абстрактность замысла и литературность повода, имя «Манон» не случайно совпадает с именем автора «Спутников» – как бы бессознательный (?) намек на исходный импульс.


[Закрыть]
, в игрушку своих персональных мифов. Добром это не может кончиться и кончается не добром.

Интересное обстоятельство: как только рассказчик и Вера, после всех комических и печальных эпизодов, неверностей, приступов ревности и на фоне злорадных комментариев членов поездной команды, наблюдающих за этим странным спектаклем, наконец-то соединяются в чем-то похожем на гармонию, в действие явным образом впервые врывается война:

У разъезда было французское, какое-то бретонское название: Турдей, а на соседнем холме стояла разоренная вражеским нашествием русская деревня Каменка. Деревенские собаки, на низких лапах, похожие на лис, подбегали к вагонам подбирать объедки, выкинутые в снег. Мы встали на этом разъезде так прочно, что колеса вагонов покрылись толстой снежной корочкой.

С этого момента начинается постепенное разрушение утопического мира рассказчика, парадоксальным образом не уничтожающее странное ощущение счастья, подымающегося с этих страниц.

«Турдейская Манон Леско» предстает нам сначала как утопия или, точнее, идиллия (что, конечно, подвид утопии) посреди войны, своего рода бегство от всех ее ужасов. Но это не только индивидуальная утопия Всеволода Петрова. Многим людям того же происхождения – не из интеллигентских семей, а из семей дореволюционного образованного слоя: ученых генералов, «реакционной профессуры», как это называлось у демократически настроенной общественности, юристов и т. д., оказавшихся изгоями в собственной стране, война показалась очистительной волной, которая смоет с Советской России советское и оставит Россию. За это они пошли воевать с немцем, радуясь каждому слову «русский», «Россия» в официальных тостах, а потом и новым-старым званиям и погонам на плечах.

Показалось: вот она – просто Россия: солдат, женщина, земля. Что народ, в сущности, остался таким, каким он был (если судить по ярославским нянькам и книгам графа Толстого), а большевицкий нанос слетел, смылся. Что снова – нет, не снова, а в первый раз! – остались они одни под русским небом: народ и они, культурные русские люди. Больше не стоит между ними «третье сословие» – провинциальные робеспьеры в пледах, породившие язык и стиль советской цивилизации. Кстати, отсюда, из этого чувства, в повести и французский XVIII век – предреволюционный, где есть большие господа и простые люди…

Может быть, именно поэтому от текста Петрова исходит это странное ощущение ровного, неколебимого счастья, никак не соответствующего сути происходящего. Казалось бы, ни время (советское, да еще и война к тому же), ни место (военмедпоезд), ни собственно любовный сюжет, заканчивающийся гибелью «русской Манон», этого не предполагают. Но – враг больше не ты и не твоя семья, а «он». И он – там. Понятно где и почему.

Не Большой террор, а Большая война. В сущности, для таких людей, «потомственных врагов», большое облегчение участи. Счастье. Война как зона утопической свободы и восстановления естественного состояния мира – человеческих чувств и отношений.

Разумеется, после войны эта иллюзия была немедленно уничтожена – и как это чаще всего бывает в России, не путем запрета, а путем доведения до абсурда – на скорую руку стали сколачивать «Россию Александра III», и эта Россия, несмотря на погоны и фуражки повсюду и возрождение петушкового стиля в социалистической культуре, никому уже не могла стать родной. Можно было рукой махнуть и забыть. Что они – выжившие из них – и сделали. Но здесь, в повести Петрова, зафиксирован и законсервирован – теперь уже, думаю, навсегда, потому что повесть эта никуда уже не денется из нашей литературы, – воздух проживаемой утопии, воздух счастья.

6. Что такое Турдей и где он находится

Турдей… Для рассказчика это звучит как-то по-французски: Tourdeille… Никто не знает этого названия, нужны были специальные разыскания (в наше время, конечно, незатруднительные), чтобы узнать, что Турдей – небольшая железнодорожная станция в сердце России, в Тульской области.

Эта информация, внешне вполне незначительная, может рассказать многое. Истории «советской Манон» назначено происходить в одной из важнейших для русской литературы областей России. Тульская и Орловская губернии, родина и/или место жизни величайших русских писателей XIX века: Жуковского, Льва Толстого, Тургенева, Фета, Лескова – вплоть до Бориса Зайцева. Здесь у многих из них были поместья, здесь, в губернских городах Туле и Орле, они ходили в школу, иногда служили по чиновничьей части. Здесь происходит действие многих базовых текстов русской литературы – «Записок охотника», значительных фрагментов «Войны и мира», многих рассказов и повестей Лескова… В поздней лирике Фета мы буквально видим, слышим и осязаем природу этой местности. Здешние крестьяне всегда превозносились за чистоту и богатство их языка, что, несомненно, пошло на пользу сочинениям их помещиков. Всеволод Петров одним уже выбором места действия ставит свою новеллу своего рода завершающим звеном (как он, вероятно, сам полагал) в очень длинную цепь. Немаленький замах маленькой повести!

Когда Петров, постепенно отвлекаясь от полемики с Верой Пановой, писал свою «Манон», он, несомненно, вспоминал другой «несоветский» утопический роман, не знать которого не мог. Предпоследнее звено упомянутой цепи. Речь, конечно, идет о «По ту сторону Тулы» (1931, изд-во писателей в Ленинграде) Андрея Николева (А. Н. Егунова, 1895–1968; тогда, в начале тридцатых годов, такое еще могло быть опубликовано!). Действие романа Николева происходит, собственно, ни больше ни меньше как в Ясной Поляне, имении Льва Толстого, и построено на схожих принципах редукции и индивидуальной утопии. В один из экземпляров своего романа Николев вписал жанровое обозначение: советская пастораль, что говорит само за себя. Но если николевская утопия была очевидной попыткой с негодными средствами (разумеется, только в этом смысле, в смысле персональной защиты от варварства), была утопией побежденного, оттесненного, то утопия Петрова производит впечатление устойчивое, почти победоносное.

Егунов, поэт, прозаик, переводчик с древнегреческого, принадлежал в 1930-х годах к ближнему кругу Михаила Кузмина и описывается в петровских воспоминаниях о Кузмине самым восторженным образом: Егунов, полагал Петров, был единственным человеком и единственным поэтом, у которого можно было обнаружить творческое и личное сходство с Кузминым.

В 1960-х годах Егунов, после всех его жизненных перипетий (которые сегодня общеизвестны и не нуждаются в подробном изложении) вернувшийся в Ленинград, стал, как и сам Вс. Петров, одним из центров «передачи культуры». Круг молодых людей – поэтов, историков, литературоведов, художников, собирающих по крохам сведения о «той культуре» и «том времени» – ходивших к Егунову и Петрову (и не только к ним, конечно, – незабвенна в этом смысле роль Якова Друскина, спасшего хармсовский архив и начавшего им осторожно делиться!), как некогда сами Егунов и Петров ходили к Кузмину, частично совпадает.

7. Всеволод Петров, кто он был

Всеволод Николаевич Петров происходил из старинной дворянской фамилии (известной с XV века): на репинском «Заседании Государственного Совета» изображен его дед, Николай Павлович Петров (1836–1920), инженер, генерал, член Совета с 1900 года. Отец Петрова, еще один Николай Петров (1876–1964), был знаменитым медиком, основателем онкологического института в Петербурге (который и сейчас носит его имя). Люди, знавшие Петрова, вспоминают, что он никогда не забывал всего этого и держался чрезвычайно необычно для времени, в котором судьба определила ему жить: ледяная петербургская вежливость, безупречные манеры, литературный и художественный вкус, сначала изумлявший, а потом восторгавший приходивших к нему молодых людей[52]52
  Вот как описывают его Вл. Эрль и Н. Николаев, авторы превосходного послесловия к первой и пока что последней публикации «Турдейской Манон Леско»: «Всеволод Николаевич Петров (1912–1978) не по времени рождения, а по облику и поведению, сказывавшемуся в старомодной учтивости, манере говорить и одеваться, принадлежал, без сомнения, первому десятилетию XX века» (Новый мир. 2006. № 11. С. 43).


[Закрыть]
.

В 1932 году двадцатилетний Петров становится сотрудником Русского музея и учеником Николая Пунина (1888–1953), одного из самых значительных русских искусствоведов.

В году 1949-м, в результате критики Пунина и его деятельности (конечно, сказано очень нежно – это была не критика, а канонады ругани во всех основных советских культурно-надзирательных изданиях и на всех соответствующих собраниях и заседаниях), Русский музей вынужден был оставить и Вс. Ник. Петров. В отличие от Пунина, он не был отправлен в лагерь, не был даже арестован. Он только принужден был искать возможности для дальнейшего существования. И стал «вольным литератором», автором монографий и биографий, энциклопедических статей. Вполне можно сказать, что Всеволод Петров завоевал себе вполне комфортную «нишу» в, несомненно, презираемой им советской культуре.

К 1960-м годам он высоко оценен как официальным культурным аппаратом, так и остатками старых культурных элит Ленинграда, а также юными тогда неофициальными писателями (чей круг только нарождался). Среди последних был, например, и Александр Миронов (1948–2010), в будущем один из значительнейших русских поэтов конца ХХ века. Происходила интенсивная «передача культуры», обеспечивающая потаенное продолжение русского модернизма 1920–1930-х годов.

От Петрова дошли до нас лишь очень немногие тексты, которые можно было бы отнести к «художественной литературе». Собственно, если не считать нескольких философских миниатюр и блистательно написанных воспоминаний о Кузмине, Ахматовой, Хармсе[53]53
  «Мне выпала судьба стать последним другом Хармса», – написал он в своих воспоминаниях (Петров В. Н. Воспоминания о Хармсе / Публ. А. А. Александрова // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1990 год. СПб.: Академический проект, 1993).


[Закрыть]
(и некоторых ленинградских художниках), к ней относится только «Турдейская Манон Леско». Зато это один из важнейших и содержательнейших текстов русской литературы ХХ века. Можно было бы сказать, что это в известном смысле ключ (один из ключей? может быть, и не единственный, но, может быть, и главный!) к загадкам российской истории культуры – ключ, шестьдесят лет пролежавший в ящике письменного стола знаменитого советского искусствоведа Всеволода Николаевича Петрова, но нисколько не проржавевший и совершенно сохранный.

Часть вторая
Сова и заяц, или Павел Зальцман
1. Кто был Павел Зальцман

В январе 1955 года в Ленинград, впервые со времени эвакуации из блокированного города и мучительного переселения в Казахстан, приехал Павел Яковлевич Зальцман, одноклассник Всеволода Петрова по 1-й Советской школе.

Зальцман жил в Казахстане как бы на поселении и не имел права выезжать из Алма-Аты как «этнический немец» – его отец, полковник царской армии, художник-любитель и поэт-дилетант, действительно был немец по происхождению, мать – кишиневская еврейка, крестившаяся ради этого брака. Как бы – потому что все-таки он не был высажен в степи с парой лопат, как миллионы поволжских немцев, хотя это постоянно грозило и ему, а работал на «Казахфильме»[54]54
  Студия и командировала его со спецразрешением в Ленинград. До отмены спецпоселения, то есть до указа Президиума Верховного Совета СССР «О снятии ограничений в правовом положении с немцев и их семей, находящихся на спецпоселении» от 15 декабря 1955 г. оставалось еще около года.


[Закрыть]
художником-постановщиком и даже преподавал историю искусств в местном Художественном училище, Казахском госуниверситете и Казахском педвузе, для чего ему пришлось придумать никогда не бывавшее высшее образование[55]55
  Вообще очень распространено было, при повсеместности случаев утраты по военному времени муниципальных и прочих архивов, автобиографическое творчество. Чаще всего женщины убавляли себе годик-другой-третий, не задумываясь, конечно, о том, что на пенсию придется уходить соответственно позже. Другие меняли имена-отчества, выбирали родителям соцпроисхождение «поприличнее», да и национальности «потитульнее». Это так, для общего сведения.


[Закрыть]
. На самом деле сразу после школы Зальцман пошел работать на киностудию (тогда еще не «Ленфильм»), где от рабочего-подсобника поднялся до художника-постановщика. В вуз бы его не приняли – для представителей «эксплуататорских классов» существовали многочисленные ограничения – и особенно в смысле высшего образования. Ограничения эти были иногда обходимы, но, конечно, не для всех. Отец Зальцмана, бывший полковник, после восьмилетних скитаний по Югу России осел в Ленинграде скромным бухгалтером, отец же Петрова был знаменитым врачом-онкологом, от него зависели многие, в том числе и высокопоставленные советские люди. Не смею утверждать, но предполагаю, что с этим обстоятельством связаны были и сравнительно мягкие «санкции» против Петрова по делу Пунина – «лишь» изгнание из Русского музея. Для Пунина всё это, как известно, закончилось гибелью. Но вернемся в 1955 год.

Зальцман привез с собой дочку Елену, по-домашнему Лотту. Благодаря ее любезности мы можем прочесть его дневниковую запись:

Уходим с Лоттой <из киностудии>, обедаем и едем к Глебовым. Сперва просмотр «выставки» Владимира Васильевича, затем приезжает специально приглашенный Петров. Мое чтение. Они просят еще, в конце концов – вся тетрадь.

«Глебовы» – это художники Т. Н. Глебова, как и Зальцман, ученица Филонова и участница его МАИ («Мастера аналитического искусства») и ее муж, В. В. Стерлигов, ученик Малевича.

Возвращаться в Ленинград Зальцман впоследствии не захотел (такая возможность была, его вторая жена, И. Н. Переселенкова, с которой он познакомился в тот же приезд, перебралась к нему в Алма-Ату, но сохранила ленинградскую прописку). Город стал ему чужим, в подвальной квартире на Загородном, где умерли в блокаду его отец и мать, жили чужие люди. Позже, в 1960-х годах, у него стала быстро складываться карьера в Алма-Ате, что на «Ленфильме» и в ЛОСХе представлялось вещью маловероятной – достаточно было взглянуть на нищенскую петергофскую жизнь Стерлигова и Глебовой. Но наезды в Ленинград продолжались. Вот что пишет Елена Павловна Зальцман о визите к Петрову в году предположительно уже 1967-м. Поскольку пишет она прекрасно, не пересказываю, а цитирую (разумеется, с разрешения автора) ее письмо:

…Я тогда уже преподавала историю искусств где только можно, рьяно готовясь к лекциям по всевозможным курсам. В частности, я пользовалась и «Историей русского искусства», издание которой оборвалось на какое-то время на девятом томе (Суриков), и было заявлено, что под редакцией В. Н. Петрова ожидается десятый том, посвященный концу XIX – нач. XX века. Это было событие. В программах этот период значился так: «Мутная волна декаданса, захлестнувшая русскую культуру». Но ведь значился! И я, по разрозненным журналам («Аполлон» и «Золотое руно»), взяв папу за жабры, разумеется, написала курс (на часов 6–8) по «Миру искусства», надеясь, что вот-вот смогу его расширить по 10-му тому. Однако вышел 11-й том – ленинский план монументальной пропаганды. А я, пользуясь провинциальной безнаказанностью, читала что знала и как могла. И вот я попала к Петрову с переплетенными листочками и трепетно исправленными орфографическими ошибками. До этого папа ничего о Петрове не рассказывал, а мама упоминала о нем: «Осколки разбитого вдребезги». Судя по количеству звонков на двери, это была густонаселенная коммунальная квартира – огромная, видимо. Папа сказал, что когда-то вся принадлежала В. Н. Его комната представляла собой узкий коридор с каким-то огромной высоты потолком, думаю, метра четыре, с выступающим куском ампирной лепнины. Потом я таких перегородок видела много в ленинградских домах. Мебель была тоже ампирная – диванчики, маленький круглый столик, было много фарфора: Гарднер, Севр, вероятно. Он налил чай в изящные чашечки с очень маленькими неудобными ручками, и я тут же свою перевернула. Но мне предстояла еще одна волна стыда, когда я в полной мере ощутила себя девочкой из алма-атинской гостиницы «Дом Советов». Разумеется, я совершенно не помню, о чем они говорили, так как готовила свой вопрос. Я сказала, что написала про «Мир искусства» и не захочет ли Вс. Ник. посмотреть. Он взял папочку, полистал, даже на чем-то задержался и спросил, какова цель моей работы. И я бойко ответила, что хочу написать диссертацию. Лицо у В. Н. стало вежливо-ироничным, и он что-то сказал, вроде что цель тривиальна. Впрочем, сказал еще, что тезисы о плоскостности и условности формы, вытекающие из театральности и ретроспективизма, правильные, и дальше они с папой об этом говорили. А я провалилась в отхлань стыда за свой прагматизм. А ведь тогда я еще не знала, что должна представлять собой советская диссертация по истории искусств, как и того, что В. Н. Петров был одним из немногих, кто не замарал себя заигрыванием с псевдонаучными правилами «защиты». Впрочем, через десять лет я всё же написала свою работу по анализу, но времена были уже полегче в плане идеологического прессинга.


Я запомнила В. Н. вот таким: небольшого роста, бледный, даже с желтизной, очень хрупкий, изящный, в чем-то сером[56]56
  Обратите, пожалуйста, внимание, как похоже это описание на поздние описания внешности Мих. Кузмина, да хотя бы на воспоминания самого Петрова: «Его матово-смуглое лицо казалось пожелтевшим и высохшим. <…> А если довериться сохранившимся любительским фотографиям, то может создаться впечатление, что Кузмин – это маленький худенький старичок с большими глазами и крупным горбатым носом. Но это впечатление ложно» (Петров Вс. Н. Калиостро, с. 88–89).


[Закрыть]
.

Вот и всё, но все мои воспоминания вот такие, очень субъективные, знала бы я тогда, что нужно внимательнее смотреть по сторонам и слушать. О том, что В. Н. и писатель, я узнала из Вашего журнала[57]57
  Имеется в виду мой блог.


[Закрыть]
и прочла «Турдейскую Манон». И подумала, как не похожи были эти одноклассники друг на друга. У Петрова такая прозрачная чистая проза, такой незамутненный родник, правда, в обрамлении примитива и грязи теплушки, но всё же хрустально чистый. И никакой бомбе его не разрушить. А у папы мир разорванный и разломанный, с летящими с бешеной скоростью осколками, уничтожающими всё живое, разрывающими и плоть человека и плоть мироздания. Такие контрасты. Вот уж где точно «осколки разбитого вдребезги».

«Дружили ли Петров и Зальцман в школе?» – спросил я. «…Я думаю, что в школе такие „мажоры“, как мой папенька и его друг Борис Карпович, которые над всеми издевались, были в другой компании, чем утонченный дворянин Петров. Но общий дух школы удивителен…» – ответила Елена Павловна.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации