Текст книги "Мода и гении"
Автор книги: Ольга Хорошилова
Жанр: Культурология, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Двойная жизнь
«Чижики-пыжики» выпархивали из стен alma mater без пяти минут чиновниками. Согласно арифметическим законам училища их разделяли на разряды по чинам. Первые (сугубые отличники и хорошисты) становились титулярными советниками. Второй разряд равнялся коллежскому секретарю. Неучи третьего и четвертого разрядов покидали учебное заведение пристыженными губернскими секретарями.
Выпускники должны были прослужить в министерстве юстиции шесть лет. Целых шесть долгих, тоскливых бумагомарательных лет. Тихоня Чайковский, конечно, спорить не стал ни с правилами, ни с родителями, мечтавшими (за сына) о скорейшем получении повышения, об Анне в петлицу и Станиславе на шею. Он понуро отправился представляться господину Хвостову, начальнику первого распорядительного отделения департамента юстиции. Там, на Малой Садовой, теперь было его место службы.
Что он запомнил? Да, пожалуй, ничего. Кто его запомнил? Да, пожалуй, никто. Титулярный советник Чайковский сделался гоголевским невидимкой. Работал вполруки и вполглаза. Цепкая его память ничего от этих лет не сохранила. Были, кажется, какие-то бумаги, что-то нужно было принести на подпись начальству, что-то переписать. Переписывать ему нравилось, он даже брал работу на дом, скрипел по ночам пером и попискивал от удовольствия. Пальцы будто сами выводили канцелярские загогулины, глаз отдыхал, голова прояснялась, и в эти минуты вдохновенного переписывания он думал о другом, об итальянской опере, музицировании, которое получалось все лучше, и о новых милых сердцу знакомцах, юрких, напомаженных, в облегающих клетчатых брючках…
Каждый день Петр Ильич семенил из кабинета в кабинет, перекладывал бумажки из одной вечной кипы в другую. Изящно кланялся начальнику и даже, кажется, немного краснел – побаивался чиновных лиц. Но конфуза его никто не замечал. И его самого тоже. Невидимка Чайковский тихонько поднимался по табели о рангах. Через полгода его вводят в штат и назначают младшим помощником столоначальника. Через три месяца он уже старший помощник. Но врожденная неряшливость, необоримая рассеянность, искреннее безразличие к службе не дали «выбиться в люди».
Петр Чайковский в модной куртке с шелковым галстуком-бабочкой. Начало 1860-х гг.
Его должны были сделать чиновником особых поручений, но им стал другой – поживее, попроворнее. В списках представлений к наградам фамилия его не значилась. Чайковский не понимал, отчего это, что в нем не так. Но Хвостову и прочим начальникам было что ему ответить: в службе не рачителен, расхоложен, опасно задумчив, иногда забывает кланяться директорам департаментов. И к тому же он бумагоедлив! Сие никуда не годится.
Петр Ильич действительно ел бумагу, пока все вокруг ее старательно марали. Однажды случилось непоправимое. Его вызвал директор департамента и распорядился отнести куда-то какой-то документ, Чайковский с трудом запомнил место и адрес. И вот он семенит с важной, подписанной лично директором бумагой и неожиданно (как приятно!) встречает знакомца, тоже чиновника. Разговорились, идут веселятся. Чайковский смеется, что-то пожевывает. За беседой и не заметил, как добрался до нужного адреса. Нашел тот самый кабинет и уж готов был войти, но спохватился: бумаги-то нет, бумага пропала. В руках остался обглоданный клочок – остальное он тщательно пережевал вместе с подписью директора. Пришлось возвращаться, объяснять, выдумывать. Было ужасно стыдно. Впрочем, привычки своей Петр Ильич не оставил. И даже когда сделался знаменит, продолжал грызть – программки, билетики, афиши концертов. Его брат Модест говорил, что в архиве композитора почти не осталось нетронутых им листов.
Чайковский тихо служил, его тихо обходили, он тихо роптал. Все эти смутные беспамятные канцелярские часы он проводил в форменном платье, которое не любил. Что же он носил в департаменте? Одежду, в общем, неприглядную. Первые полгода, пока служил вне штата, – однобортный сюртук с отложным воротником без шитья и золочеными пуговицами «сенатского чекана». Когда его назначили младшим помощником столоначальника, заказал форменный двубортный сюртук с отложным воротником без шитья и такого же цвета панталоны. Мышь, да и только.
Снимков Чайковского в этом платье нет. И быть не могло, потому что форму он ненавидел. И та курточка, в которой позирует на известном снимке и которую исследователи упрямо именуют мундиром, не имеет к чиновничьей форме никакого отношения. Это всего лишь юношеский модный вестон с шелковым галстуком-бабочкой, широкие концы которой украшены узкими пересеченными полосами и романтичным горошком. На всех без исключения фотографиях начала 1860-х годов Петр Ильич в цивильном платье. И это платье – свидетельство его двойной жизни.
Ведь был не только унылый департамент, был и столичный светский мир, куда он так стремился попасть. Его проводником стал друг любезный Алексей Апухтин, с которым Петр Ильич близко сошелся в училище правоведения. Это был уже весьма известный поэт, питомец мод, большого света друг. Ему покровительствовали великие князья и первостепенные столичные аристократы.
Апухтин знал себе цену и обладал особого рода снобизмом, сродни английскому. Говорил через губу, умел кланяться десятками способов, да так, чтобы поклонами своими выразить собеседнику свое отношение. Он умел льстить и сладко заискивал перед нужными людьми. Обожал лиц титулованных, принадлежавших к элегантным кругам. Всех остальных зло высмеивал и больно жалил. У расхоложенного мягкотелого пиита было железное сердце. Но Чайковский – из незнатной семьи, сынок отставного генерала, милый и без явных талантов – пришелся утомленному снобу по душе. Они стали не разлей вода. Всюду вместе – на звонких вечерах и званых обедах, на пикниках, ночных вечеринках, в театрах и на променадах, непременно под руку, мило любезничали. Вместе хулиганили.
Однажды, заключив с приятелями пари, пробрались на квартиру итальянской певицы Эммы Лагруа. Солистка в тот вечер была не в голосе, выступление отменила и красиво лежала на диване, безразлично перелистывая письма страстных поклонников. Но вот прибегает горничная: там, на пороге, стоят какие-то русские господа, не хотят уходить, требуют певицу. Лагруа поднялась, вышла – видит двух неотесанных молодцов в шелковых косоворотках и сюртуках. Смотрят на нее исподлобья, громко окают, чего-то хотят. Оказалось, они богатые купцы, приехали из Орла ради нее и очень просят (по-русски, насупившись), чтобы она «немедля им спела». Иначе не уйдут, простоят «здеся до утра». Лагруа расхохоталась, пригласила в гостиную. Села за рояль и вполголоса спела Casta diva. Апухтин и Чайковский ликовали – маскарад удался на славу. Они отлично провели с певицей вечер и выиграли пари, оставив приятелей с носом.
Чайковский, мягкий, застенчивый, неуверенный, подражал Апухтину. Копировал его манеры, стиль речи, перенимал каламбуры, сыпал в хорошем обществе его шуточками. Он неплохо изъяснялся на итальянском, французском и приятно удивлял прусских пижонов своим куртуазным картавым немецким.
Подобно Апухтину, он с нежной байронической тоской описывал прекрасных незнакомок, в которых легко влюблялся, ведь франт должен быть непременно влюблен и непременно кем-то эпистолярно обожаем.
Он делился с сестрой Александрой милыми секретами сердца: в прошлом году две Вареньки лили по нему жемчужные слезы, и это, конечно, так льстит его самолюбию. А вот совсем недавно познакомился с мадам Гернгросс и «влюбился немножко в ее старшую дочку». И как странно, ее зовут Софи – девушки с этим именем непременно влюбляются в молодого Петра Ильича: Софи Киреева, Софи Боборыкина, Софи Гернгросс. И он, в подражание Апухтину, сочинил об этом четверостишие (ведь щеголи должны же писать любовные стихи):
Сегодня я за чашкой кофе
Мечтал о тех, по ком вздыхал,
И поневоле имя Софья
Четыре раза сосчитал.
У любезного Апухтина он научился, между прочим, искусству «нехождения». Тогда петербургские фаты всюду разъезжали на извозчиках, даже если им нужно было всего лишь пересечь улицу. И Чайковский нанимал дорогих ватных лихачей, приветствовал знакомых не иначе, как из экипажа, и расплачивался с извозчиками не глядя, большими купюрами и сдачи не требовал. Но все же иногда он ходил: «в модные часы» совершал променад по Невскому проспекту, где собирались все записные петербургские денди. Его замечали, улыбались, приветствовали, и «сниманиям шляп не было конца». И не было конца тратам.
Он бросал деньги на ветер, хотя их было немного – роскошествовать не позволяло жалованье. Вместе с Апухтиным, окруженный стайкой никчемных вертлявых любезников, они шли в рестораны – «Доминик», «Донон», «Палкин». Самым любимым, однако, был «Шотан». Там веселились от души – сносная еда, пунш, музыка. Иногда импровизировали: переодевались барышнями-балеринами, передразнивали этуалей. По чьему-то доносу в самый разгар празднества в «Шотан» нагрянула полиция. Был громкий скандал, и участники посиделок, по ироничному замечанию Модеста Чайковского, «были обесславлены на весь город под названием бугров», то есть гомосексуалов. Некоторым даже пришлось навсегда покинуть столицу.
Но, кажется, этот конфуз не слишком повлиял на образ жизни двух приятелей. Апухтин продолжал просвещать Чайковского по части светских манер и костюма. Выпорхнув из училища, тот ничего, кроме формы, носить не умел. И бонтонный пиит снисходительно, без снобизма, объяснял, что сейчас почитается en vogue (в моде), а что уже dépassé (вышло из моды), как сочетать сюртук с панталонами, какой галстук выбрать. Объяснял и показывал свои безупречные костюмы, цилиндры, тросточки, булавки, шатлены. Приводил любезного друга в восторг. Чайковский хотел быть таким же. Он зазубривал законы фатовства, выучивал мажорные гаммы высокого стиля. Апухтинские сюртуки и галстуки казались ему прекраснейшей музыкой.
В 1860–1861 годах он – новообращенный модник, петербургский «фэшионабль», ведет жизнь столичного светского льва. Следит за костюмными новинками, подмечает нюансы, не забывая написать о них сестре Александре: «Татьяна Ивановна платья носит на манер камелий, без кринолина, с бесконечным шлейфом». Камелии – дамы легкого поведения. В то время именно они определяли тенденции моды.
Чайковский отправляется в красивое путешествие по Европе со своим патроном Василием Писаревым. Берлин, Гамбург, Антверпен, Лондон, Париж… В Париж влюбился сразу и на всю жизнь. Здесь он пижонил на славу: бегал по модным лавкам, забавлялся народными балаганчиками, посещал театры, совершал променады по уютным вечерним бульварам, нашел какого-то мальчонку по имени Фредерик, «большой красоты», тут же одел его с ног до головы, потащил сниматься в ателье. И скандально шумно рассорился с Писаревым. О точных причинах в письмах не сообщал, но сестре признался, что его патрон – «подлая личность». Из Парижа Чайковский умчал прямиком в Петербург.
Герман Ларош, приятель Чайковского по консерватории, любуясь его очаровательными и одновременно холодными манерами, привлекательным гладким лицом, отмечал, что платье его «несколько небрежное, дорогого портного, но не совсем новое». Именно Ларошу, а не Апухтину Чайковский жаловался в сердцах, что не может сделаться «вполне светским человеком».
Причиной этому были скудные финансы. Титулярный советник министерства юстиции получал каких-то 50 рублей. Петр Ильич, к счастью, жил у отца, имел «даровые квартиру, стол и платье». То есть мог свободно распоряжаться своим, пусть даже небольшим, жалованьем. Но этих 50 рублей не хватало на холостые вечеринки, с дорогим шампанским и картинными цыганами, на театры, танцы, щегольской гардероб и драгоценные аксессуары. Костюм, сшитый у портного, стоил от 20 до 40 рублей, за пару брюк приходилось отдавать 15–20 рублей. Серьезная сумма для бедного чиновника.
Петр Ильич пускался во все тяжкие, лишь бы только оставаться манерным модником. К середине шестидесятых наделал долгов. Один петербургский портной, Марбрие, услугами которого Чайковский пользовался, угрожал даже подать в суд, заточить в долговую тюрьму. Но, к счастью, родители помогли расплатиться. Петр Ильич тогда часто брал взаймы у друзей, столь же непринужденно, как Хлестаков. В письмах, им адресованных, просил прислать 40, а лучше 50 рублей. И не забывал прибавить по-дружески: «Засим лобызаю тебя и даю поджопника».
Он признавался старшей сестре Александре (в те годы она была его поверенной, он часто изливал ей душу в письмах), что уже задолжал крупную сумму – портному 200 рублей, 100 рублей Бурнашеву, 50 рублей Апухтину… Но ведь это, в сущности, так прелестно (переходил на мажорную тональность), когда карман не слишком пуст, и на душе от этого так весело. «Когда у меня есть деньги, – подытоживал свою исповедь, – я их всегда жертвую на удовольствие. Это подло, это глупо». Но это было необоримо.
Чайковский продолжал тратить на моду. Носил темные однобортные вестоны, визитки из тонкой шерсти и сюртуки, панталоны, слегка мешковатые по французской моде того времени, а также шелковые бабочки и пластроны с едва заметными галстучными булавками. Ларош упоминает, что он пользовался услугами «дорогого портного», однако другие современники композитора, к примеру Маслов, утверждали, что, «будучи беден, он не мог элегантно одеваться». Это заметно на некоторых фотопортретах.
В начале шестидесятых другой страстью Чайковского, которую разделял с ним и Апухтин, была «картомания». Так называли увлечение фотоснимками cartes de visite – размером с визитку. Придумал их именитый парижский мастер Андре Адольф-Эжен Дисдери в 1854 году. И уже через несколько лет о дивных карточках толковал весь модный Петербург. Технологию быстро освоили столичные фотографы: обзавелись необходимыми многолинзовыми камерами и стали приглашать бомонд в свои ателье. За один сеанс можно было сделать до 12 портретов в разных костюмах. Понятно, что первыми оценили парижскую новинку щеголи с богатыми гардеробами.
В моду вошли небольшие аккуратные альбомчики, в которые собирали эти карточки. С ними любили сниматься в ателье, их брали с собой в путешествие. Они хранились в каждом уважаемом семействе, и стало принято, приходя в гости, оставлять фотовизитку с бисерным автографом и пожеланиями всего наилучшего на обороте.
Апухтин тоже был «картоманом». Фотографировался много, в хороших студиях, в каком-нибудь эдаком костюме, приняв утомленную позу, как должно известному русскому поэту. Карточки свои щедро раздаривал поклонницам и сиятельным покровителям. Чайковский от друга не отставал. Взяв денег в долг, катил на извозчике в ателье и там, превозмогая врожденную стеснительность, позировал для вечности.
Петр Ильич выбирал не самые дорогие, но именитые мастерские. Фон был скуп, реквизит беден (резная балюстрада, гнутый стул, неизбежная драпировка в углу), но качество превосходное, что, бесспорно, ценили петербургские «картоманы». В 1860 году Чайковский заглянул в ателье Германа Штейнберга на Малую Миллионную, 12. Вероятно, мастер сделал несколько отпечатков. Но известен лишь этот: Петр Ильич в полный рост опирается на бутафорскую балюстраду, в правой руке – цилиндр. Сюртук застегнут по-модному – лишь на верхнюю пуговицу. Он слегка мешковат, в морщинах, кажется слишком тяжелым в сравнении с тонкой фигурой вечно голодного молодого чиновника. Панталоны широки, но так тогда носили, копируя стиль императора Наполеона III.
В начале 1860-х в фотоателье Карла Людвига Кулиша (Невский проспект, 55) была выполнена другая карточка. Петр позирует в знакомой уже куртке с бабочкой, украшенной полосками и горошком.
Петербургский «онагр» Петр Чайковский. 1860 г.
Он посещал и бельгийского фотографа Гуи, державшего мастерскую на Литейном проспекте, в доме 54. На его портретах Петр уже немного другой: исчезла юная слащавость, лицо заметно повзрослело, бабочка из тонкого шелка или газа завязана кое-как, волосы острижены коротко и зачесаны назад. Это уже не тот нежный нарцисс, питомец апухтинских муз, транжира и капризник. Он менялся.
Модная бедность
То, что произошло с Чайковским в конце 1861 года, называют перерождением. Послушный чиновник и светский лев, гнавшийся за проворной модой, неожиданно для всех превратился в прилежного студиоза. Его мучают звуки, его украдкой посещает вдохновение, но он еще так мало умеет, почти ничего не смыслит в теории музыки. Учится фанатично и самозабвенно в классах Русского музыкального общества. В сентябре 1862 года поступает в только что открывшуюся Санкт-Петербургскую консерваторию. Никаких спектаклей и вечеринок, никаких полуночных гудений в кафе и ресторанах, никаких променадов и прогулок в экипажах. Все пошло, все подло. Все в прошлом.
Чайковский влюбляется в музыку по-настоящему. И ему было смешно и даже немного стыдно вспоминать, как еще совсем недавно он примерялся к витринам модных лавок, приценивался к пошлейшим галстукам и мучился оттого, что не может стать «вполне светским человеком». Весной 1863 года он пишет сестре, что сильно изменился, «совершенно отказался от светских удовольствий и от изящного туалета». Осенью отрастил русую бородку и длинные волосы, которые красиво отбрасывал во время музицирования. Он носил неряшливый серый пиджак и мешковатый черный сюртук, мятые брюки, кое-как завязанную бабочку.
Петр Чайковский, студент Петербургской консерватории. 1865 г.
Слишком просто объяснять новый облик Чайковского его похвальным творческим горением, новой, почти монашеской жизнью. Он никогда не был аскетом и затворником. Увлекшись музыкой, продолжал бывать в обществе, но не в том, салонном и пустом, которое столь пленяло его в юности, а в либеральном, студенческом. В нем было модно не следовать моде, неряшливо носить потертые, бедные вещи, подчеркивая свое полное безразличие к светскому лоску и элегантности. В таком обществе предпочитали стиль вольнодумцев-студентов, либеральных профессоров-славянофилов и косматых народников. Будущий композитор, восприимчивый к внешним влияниям, легко перенял облик, популярный в среде учеников Петербургской консерватории, людей небогатых или откровенно бедных.
Проницательный брат Модест почувствовал в новом ампула Петра желание «обратить на себя внимание». Щегольство, легкое, едва уловимое, всегда было частью натуры композитора.
В тот пореформенный период образ студента-вольнодумца широко обсуждали. «Его типичными чертами, – пояснял Александр Бенуа, – была широкополая мятая шляпа, длинные неопрятные волосы, всклокоченная нечесаная борода, иногда красная рубаха под сюртуком». Екатерина Андреева-Бальмонт запомнила студентов косматыми, нечесаными, небрежно одетыми – «в расстегнутых тужурках, из-под которых видны были их русские рубашки». И они смолили как паровозы. Кстати, Чайковский, пристрастившийся к табаку еще в училище правоведения, тоже много курил.
Новый образ позволял неплохо экономить. Петр Ильич, лишенный поддержки отца (тот потерял в финансовой афере весь свой капитал, а в 1863 году оставил пост директора Технологического института), строго ограничил траты и много работал, давал частные уроки, хотя ненавидел это тоскливое занятие всей душою, ведь ученики редко бывали способными. Гардероб не обновлял – донашивал «собственные обноски прежнего франтовства», по меткому выражению Модеста. Вместо вещей «имел какое-то отрепье» – прохудившиеся кальсоны, шаровары, затертый пиджак, изъеденную молью шинель. И это его отрепье вечерами терпеливо штопала мачеха Лизавета Михайловна. Она его любила, жалела и очень сочувствовала его музыкальному гению.
Петр Ильич изредка, но хулиганил – он был ведь еще очень молод. Весной 1863-го вместе с Германом Ларошем, студентом консерватории, пытался пробиться на премьеру оперы Александра Серова «Юдифь». Билеты стоили дорого. На помощь пришел Василий Кологривов, инспектор консерватории. У него всегда были припасены контрамарки для студиозов. Но для того чтобы их получить, Ларош, Чайковский и компания нарядились оркестрантами – белые сорочки, бабочки, черные сюртуки, на ком-то даже фрак. И вся эта молодая, шумная черно-белая ватага с важными лицами беспрепятственно прошла в театр. Там их ждал Кологривов с заветными проходками на балконы и в партер. Очень смеялся остроумному маскараду, который был не последним в жизни Петра Ильича.
В декабре 1865 года Чайковский закончил консерваторию, получив диплом «вольного художника» и большую серебряную медаль за кантату к гимну Шиллера «К радости». Принял приглашение Николая Рубинштейна стать профессором гармонии в московском отделении Русского музыкального общества. Должность не денежная, всего 50 рублей в месяц, но Рубинштейн обещал скорейший перевод в консерваторию, которая вот-вот должна была открыться. Да и в Петербурге Чайковского почти ничего не держало. Он спешно готовился к отъезду.
К новому месту своего вдохновенного служения он отправился в начале января 1866-го года в образе эдакого Ивана Сусанина. Стоял мороз, поэтому молодой профессор, одолеваемый частыми недугами и боявшийся серьезно заболеть, приехал в Москву в шубе. Но какой! Длинная, почти до пят, по-обломовски широкая, из толстого сукна неопределенного цвета, с огромным, устало повисшим на плечах, изъеденным молью меховым воротником какого-то старинного зверя. Называлась она енотовой шубой. Этот гигантский салоп был щедрым подарком Апухтина, человека широкой души и тела.
Петр Чайковский, только что прибывший в Москву, позирует в енотовой шубе, подаренной ему поэтом Алексеем Апухтиным. 1868 г.
Длинноволосый, с кудлатой бородой, в серой каракулевой шапке, Чайковский более напоминал заправского кучера, нежели профессора гармонии. Однако не будем забывать контекст. Середина 1860-х – время не только «ходоков в народ», но и фанатичных русофилов, живописавших идеальную родину-матушку в литературных, ученых и музыкальных сочинениях. Народный стиль был в моде.
Русские шубы, меховые токи «под кучера», жирные бороды и усы, рубахи и кушаки – всем этим псевдонародным антуражем наполняли свои гардеробы «фэшионабли» двух столиц, смаковавшие русскую идею, словно заморскую сласть. Чайковский в апухтинской шубе выглядел модно. И, верно, сам это понимал. Он не спешил расставаться с щедрым апухтинским подарком, носил его несколько лет, а в ноябре 1867-го сфотографировался в салопе в московском ателье. Портреты отправил братьям и петербургским родственникам; такой же, но большего формата заказал для отца.
Чайковский работал в Русском музыкальном обществе много, старательно, но жалованье получал мизерное и экономил на всем. Довольствовался комнаткой в квартире своего патрона, шумного и талантливого Николая Рубинштейна. Мучился там ужасно – от вечных гостей, считавших своим долгом зайти к Чайковскому «на пару слов», и от самого хозяина, врывавшегося к любезному Петру Ильичу когда вздумается. Днем было невыносимо. Ночью тоже – хотелось писать, но Петр Ильич боялся, что скрипом бойкого вдохновенного пера разбудит молодца-пианиста.
Он скромно обедал в дешевых засиженных трактирах, позабыл, что такое цирюльник, выглядел убого. Вихрастый раздушенный патрон понимал и сочувствовал положению молодого профессора, но не желал мириться с его печальными обносками. «Вы ведь, Петр Ильич, профессор теории, профессору так нельзя, это даже слишком неприлично», – стыдил он и без того смущенного Чайковского.
Аскетичный профессор гармонии Петр Чайковский, в облике которого уже не осталось и толики светского лоска. 1868 г.
Модник и бонвиван Николай Рубинштейн. Ателье М. Панова, Москва. 1879–1881 гг. Коллекция А. Классена (Санкт-Петербург)
Николай Григорьевич почти насильно переменил внешность своего подопечного в согласии с собственными представлениями о моде и хорошем вкусе. Сразу же подарил черный фрак, который давно не носил. Он оказался впору, но смотрелся немного «с чужого плеча». Выдал Петру Ильичу «шесть рубашек, совершенно новых» и потребовал немедленно заказать платье у хорошего портного, услуги которого обошлись в 50 рублей, что равнялось месячному жалованью Чайковского. Петр Ильич не сопротивлялся и в письмах к братьям называл своего патрона ласково – Нянька.
В сентябре 1866 года он стал профессором только что открывшейся Московской консерватории. Вторую половину шестидесятых работал на износ, до одури, до «апоплексических удариков», как сам говорил. Пришлось даже вызвать доктора Юргенсона, и тот нашел положение молодого профессора очень серьезным, «на шаг от безумия». Но опасность, к счастью, миновала.
В 1868-м Петр Ильич закончил оперу «Воевода» и шесть романсов. В следующем сочинил оперу «Ундина» и увертюру-фантазию «Ромео и Джульетта». Его заметили. К нему стали благоволить публика и высочайшие особы. За «Торжественную увертюру на датский гимн», написанную в 1866 году по случаю бракосочетания цесаревича Александра Николаевича и принцессы Дагмары, он получил от царских щедрот золотые запонки с бирюзой. Страшно нуждаясь, тут же продал их пианисту Дюбюку.
Он нуждался и тогда, когда стал получать 1440 рублей в год (против прежних 1200 рублей). Чем больше было жалованье, тем быстрее оно исчезало. Эту странную закономерность композитор объяснил в письме к брату Анатолию: «Что пишешь: отчего у меня нет денег? Их у меня бывает много, но ведь и трат ужасно много! А Боксо? А новое платье и теплое пальто?» а еще Английский клуб, куда часто ходил и хотел стать членом, «да дорого стоит». А еще картишки, в которые поигрывал «по маленькой», но ему не везло – регулярно оставался в дураках. А еще цыгане, к которым ездил вместе с другом любезным Сережей Киреевым. Походы в фотографические ателье – теперь уже к хорошим, дорогим мастерам. Чревоугодие, которому предавался со всей страстью и потом раскаивался в письмах: «Как ни стараюсь жить смирно, в Москве без пьянства и объедения невозможно. Вот уже пять дней я возвращаюсь домой поздней ночью с переполненным брюхом».
Признаваясь в пороках, одолевавших в Первопрестольной, Петр Ильич продолжал наставлять младших братьев на путь истинный. Он слал им дельные советы: «1) трудиться, трудиться, избегать праздности; 2) очень много читать; 3) быть как можно скромнее; 4) не увлекаться желанием нравиться и пленять; 5) не смущаться неудачами; 6) много не воображать про себя и готовить себя к участи обыкновенного смертного».
Не советы даже, а заповеди, которые сам их автор, гениальный композитор и транжира, регулярно нарушал.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?