Текст книги "Сельский врач"
Автор книги: Оноре Бальзак
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Они по-приятельски пожелали друг другу спокойной ночи, обменялись сердечным рукопожатием и разошлись на покой. Прежде чем уснуть, офицер долго размышлял о человеке, который час от часу вырастал в его мнении.
Глава II
В полях
Привязанность, которую каждый кавалерист питает к своему коню, заставила Женеста чуть свет поспешить в конюшню, и он остался доволен тем, как Николь почистил лошадь.
– Уже на ногах, капитан? – воскликнул Бенаси, идя навстречу гостю. – Что значит – военный, повсюду вам чудится утренняя зоря, даже в деревне.
– Хорошо ли вы себя чувствуете? – ответил ему вопросом Женеста, дружески протягивая руку.
– Никогда я не чувствую себя по-настоящему хорошо, – ответил Бенаси не то грустно, не то шутливо.
– Как вам спалось, сударь? – спросила Жакота у Женеста.
– Ей-богу, красавица, постель вы мне взбили прямо как новобрачной.
Жакота, просияв, пошла вслед за хозяином и офицером. Поглядев, как они садятся за стол, она сказала Николю:
– Право же, господин офицер – добрый малый!
– Еще бы! Уже сорок су мне дал!
– Сначала посетим двух усопших, – сказал Бенаси гостю, выходя из столовой. – Хоть докторам и не особенно приятно лицезреть свои мнимые жертвы, я свожу вас в два дома, и вы сделаете презанятные наблюдения над человеческой природой. Увидев эти сцены, вы убедитесь, насколько горцы отличаются от жителей равнин в изъявлении своих чувств. Часть нашего кантона расположена на горных кручах, там сохранились обычаи, от которых веет стариной, иной раз там наблюдаешь чисто библейские картины. Сама природа как бы провела границу, идущую вдоль цепи гор, – по обе стороны этой границы все не схоже между собой: вверху – сила, внизу – ловкость; вверху – большие чувства, внизу – корыстные помыслы. Если не считать Ажуйской долины, северная сторона которой заселена слабоумными, а южная – людьми здравомыслящими и где жители, отделенные друг от друга всего лишь ручьем, отличаются во всех отношениях: ростом, походкой, лицом, обычаями, занятиями, – больше нигде не видел я такой ощутимой разницы, как здесь. Это должно бы побудить местные власти к проведению обстоятельных исследований края и сообразно им применять законы… А вот и лошади готовы, едем!
Всадники вскоре очутились у здания, стоявшего в той части поселка, которая обращена к горной цепи Гранд-Шартрез. В воротах дома, по виду довольно зажиточного, они увидели гроб, покрытый черным сукном и поставленный на два стула, четыре горящих свечи, а рядом табуретку, на ней – медную чашу со святой водой и веткой букса. Каждый, кто входил во двор, преклонял колени перед усопшим, произносил «Отче наш» и окроплял гроб святой водой. Над этим черным покровом зеленели кусты жасмина, посаженного у ворот, по верхней перекладине которых вилась виноградная лоза, уже покрывшаяся листвой. Перед домом девушка подметала землю, повинуясь невольной потребности придавать благолепие любым обрядам, даже самым печальным. Старший сын умершего, парень лет двадцати двух, стоял неподвижно, прислонясь к столбу ворот. Глаза его были полны слез, но не видно было, как они падали, вероятно, он утирал их украдкой. В тот миг, когда Бенаси и Женеста входили во двор, привязав лошадей к тополям, растущим вдоль невысокой каменной ограды, из-за которой они и наблюдали эту сцену, отворилась дверь погреба, и оттуда вышла вдова, а следом какая-то женщина с кувшином молока.
– Крепитесь, бедняжка Пельтье, – говорила женщина.
– Ох, голубушка, ведь тяжело разлучаться с мужем, когда четверть века прожили вместе.
И глаза у вдовы увлажнились слезами.
– А два су вы уплатили? – прибавила она, помолчав, и протянула руку.
– Смотрите-ка, я и забыла, – промолвила ее спутница, отдавая ей монету. – Не горюйте же, соседушка. А вот и господин Бенаси.
– Ну, как, матушка, полегче вам? – спросил доктор.
– Ничего не поделаешь, дорогой господин Бенаси, – сказала вдова, заливаясь слезами, – надо перемогаться. Все твержу себе, что муженек отмучился. Ведь какой он мученик был! Проходите, господа. Жак, подай-ка господам стулья. Да поживей! Все равно не воскресишь отца, хоть целый век там торчи, право. Придется теперь тебе за двоих работать.
– Полно, хозяюшка, оставьте сына в покое, мы сидеть не будем. Сынок позаботится о вас, он достойная замена отца.
– Пойди оденься, Жак! – крикнула вдова. – За ним сейчас придут.
– Ну, прощайте, матушка, – сказал Бенаси.
– Ваша покорная слуга, господа хорошие.
– Видите, – сказал доктор, – здесь смерть воспринимается как событие, которое предвидели заранее, она не прерывает обычного хода жизни, даже траур не соблюдается. В деревне никто не станет на это тратиться – кто по бедности, кто из бережливости. Да, сельские жители траура не носят. А ведь траур не обычай, не закон, а нечто высшее – это установление, исходящее из всех законов, которые имеют в основе нравственное начало. Так вот, как мы ни старались с господином Жанвье, не удалось нам внушить крестьянам, как важно придерживаться обрядности для сохранения общественного порядка. Люди они неплохие, но совсем недавно освободились от старых взглядов и еще не способны постичь новые отношения, которые должны связать их с отвлеченными понятиями; пока они дошли только до представлений, ведущих к порядку и благосостоянию физическому, позже, если кто-нибудь продолжит мое дело, они возвысятся до принципов, поддерживающих общественные устои. В самом деле, недостаточно быть просто честным человеком, надо еще показать это, общество живет не только нравственными понятиями: чтобы существовать, оно должно действовать сообразно этим понятиям. В большинстве сельских общин на сотню семейств, у которых смерть отняла главу, всего лишь несколько человек, наделенных особой чувствительностью, сохранят надолго воспоминание об умершем, остальные же, не пройдет и года, совсем забудут о нем. Вы согласны, что такое забвение – моральная язва? Религия – душа народа, она выражает его чувства, делает их возвышенными; целеустремленными; но без бога, которому воздают почести, религия не существует, а следовательно, и человеческие законы не имеют ни малейшей силы. Совесть принадлежит только богу, но тело подвластно социальному закону; разве мы не делаем первый шаг к безбожию, когда уничтожаем обрядовые проявления скорби и не стараемся внушить неразумным детям и всем, нуждающимся в примере, что необходимо повиноваться законам, открыто и безропотно покоряясь воле провидения, которое карает и утешает, дает и отнимает блага земной жизни. Признаюсь, я пережил дни иронического неверия и только здесь понял все значение религиозных обрядов, семейных торжеств, традиций и праздников. Семья во веки веков будет основой человеческого общества. Именно в семье человеку преподаются начатки уважения к власти и закону; именно там он должен учиться послушанию. Семейный дух и родительская власть, в самом широком смысле, являются теми двумя началами, которым еще мало уделено внимания в нашей новой законодательной системе. Семья, община, департамент – в этом ведь вся наша страна. Таким образом, законы должны основываться на трех этих главных опорах. На мой взгляд, надо окружить особой пышностью обряды бракосочетания, рождения и смерти. Внешний блеск и создал силу католицизма, глубоко внедрил его в обиход, сопутствуя ему во всех важных случаях жизни и окружая их торжественностью, поистине трогательной и величавой, если священник поднимается на высоту своего призвания и придаст обрядам возвышенность, достойную христианской морали. Прежде я считал, что католическая вера – это ловкая игра на всевозможных предрассудках и суевериях, с которыми должен покончить просвещенный век; здесь же я признал ее политическую необходимость и нравственную пользу; здесь я понял, как она могущественна, по самому смыслу слова, выражающего ее. Религия означает «узы», и, конечно, церковные обряды, или, иначе говоря, внешние проявления религии, составляют единственную силу, которая может на долгие века сплотить разные общественные слои. Наконец, здесь почувствовал я, что за целительный бальзам льет религия на душевные раны; перестав оспаривать ее, я увидел, что она превосходно сочетается с пылким нравом южных народностей.
Свернем-ка на дорогу, которая идет вверх, – сказал, прерывая себя, доктор, – нам нужно добраться до плоскогорья, тогда по обе стороны от нас откроется прекрасная панорама. С высоты трех тысяч футов над Средиземным морем увидим мы Савойю и Дофине, горы Лионне и Рону. Мы попадем в другую общину – общину горную, и на ферме господина Гравье перед вами предстанет зрелище, о котором я говорил вам, – полное естественной торжественности, подтверждающей мои взгляды на главнейшие события нашей жизни. В этой общине траур соблюдают благоговейно. Бедняки собирают подаяние, чтобы купить себе траурную одежду, и ради этого никто не откажет им в помощи. Не проходит дня, чтобы вдова, рыдая, не говорила о своей утрате; и десять лет спустя чувства ее так же глубоки, как и на другой день после постигшего ее горя. Нравы там патриархальные, власть отца неограниченная, слово его – закон, ест он один, сидя за столом на почетном месте, а жена и дети прислуживают ему; окружающие разговаривают с ним в почтительных выражениях и стоят с непокрытой головой. У людей, воспитанных таким образом, очень развито чувство собственного достоинства. Обычаи эти, на мой взгляд, составляют сущность благородного воспитания. Недаром почти все жители общины отличаются справедливостью, хозяйственностью и трудолюбием. Отец семейства, когда годы не позволяют ему больше работать, обычно делит имущество поровну между детьми, и дети его кормят. В прошлом столетии некий девяностолетний старец, поделив имущество между четырьмя сыновьями, жил у каждого по три месяца. Когда он уехал от старшего, отправляясь на житье к младшему, кто-то из приятелей спросил его: «Ну как, ты доволен?» – «Еще бы, – ответствовал старик, – они заботятся обо мне, как о собственном сыне». Выражение это, сударь, показалось столь замечательным офицеру по фамилии Вовенарг, известному моралисту, в ту пору стоявшему с полком в Гренобле, что он не раз повторял его в парижских салонах, где прекрасные слова эти были подхвачены писателем по фамилии Шамфор. Да что там! У нас часто высказывают мысли еще более примечательные, только не найдешь бытописателей, достойных услышать их.
– Мне случалось видеть моравских братьев, лоллардов[4]4
«Мне случалось видеть моравских братьев, лоллардов…» – Моравские или чешские братья – религиозная секта, возникшая в Чехии в XV в.; проповедовала нравственное самоусовершенствование путем простой трудовой жизни. Лолларды – «бедные братья», средневековая религиозная секта в Англии, выражавшая требования плебейских масс. Лолларды выступали против духовенства и феодалов за социальное равенство.
[Закрыть] в Богемии и Венгрии, – сказал Женеста, – они напоминают ваших горцев. Народ покладистый, переносит бедствия войны с ангельским терпением.
– Сударь, простые нравы схожи во всех странах, – ответил доктор. – Истина повсюду выражена одинаково. По правде говоря, жизнь в деревне убивает умственные запросы, но зато ослабляет пороки и развивает добродетели. И впрямь, чем меньше людей скучено в одном месте, тем меньше преступлений, вредных помыслов, тем меньше нарушаются законы. Чистота воздуха во многом способствует непорочности нравов.
Тут оба всадника, поднимаясь шагом по каменистой дороге, достигли плоскогорья, о котором говорил Бенаси. Над ним вздымалась обнаженная скалистая гряда, на которой не растет ни былинки; бурая верхушка изрыта расселинами, обрывиста, неприступна; полоса плодородной земли, отгороженная утесами, лежит у подножия гряды и вьется в виде неровной каймы шириною около ста арпанов. К югу, в огромном проеме меж гор, виднеются французская Морьена, Дофине, Савойские скалы, а вдали – горы Лионне. Женеста любовался ландшафтом, залитым лучами весеннего солнца, как вдруг раздались жалобные возгласы.
– Пойдемте, – сказал ему Бенаси, – начались причитания. Причитания составляют здесь часть похоронных обрядов.
Тут офицер заметил на западном склоне скалистого холма ферму внушительных размеров со службами, выстроенными правильным четырехугольником. Сводчатые ворота, сложенные из гранита, поражали своею величавостью, которую подчеркивали и древность их, и вековые деревья, раскинувшие рядом с ними свои ветви, и травы, растущие на краю арки. Жилой дом высился в глубине двора, вокруг стояли риги, овчарни, конюшни, хлева, сараи, а посредине виднелась большая яма, где прел навоз. Двор, на котором в богатых и многолюдных фермах обычно кипит жизнь, словно вымер. Ворота скотного двора были затворены, скот оставался в загоне, оттуда чуть доносилось мычание. Хлева, конюшни – все было наглухо заперто, дорожка, ведущая к дому, чисто выметена. Мертвенный порядок там, где обычно царил живой беспорядок, бездеятельность и тишина в таком шумном месте, безмятежное спокойствие гор, тень, отбрасываемая скалою, – все вместе наводило тоску. Сам Женеста, привычный к сильным ощущениям, невольно вздрогнул, когда увидел человек двенадцать рыдающих мужчин и женщин, выстроившихся перед дверью в большую горницу, и услышал, как они в один голос протяжно возгласили: «Умер хозяин!»; дважды повторили они этот возглас, пока Женеста шел от ворот к дому. И не успело все затихнуть, как из отворенных окон дома послышались рыдания и раздался женский голос.
– Я не хочу быть непрошеным свидетелем чужого горя, – сказал Женеста, обращаясь к Бенаси.
– А я всегда посещаю семьи, удрученные смертью близких, – ответил доктор, – чтобы узнать, не заболел ли кто от горя, или удостоверить кончину. Без колебаний следуйте за мной; к тому же зрелище это столь внушительно и народа так много, что вас и не приметят.
Женеста пошел вслед за доктором и увидел, что первая комната и в самом деле полна родственниками. Оба пробрались сквозь толпу к дверям спальни, смежной с большою горницей, которая служила кухней и местом сбора всей семьи, – следовало сказать, целой колонии, ибо, судя по длине стола, обычно за него садилось человек сорок. Появление Бенаси прервало речь статной женщины в простом платье, с разметавшимися волосами, не выпускавшей из рук руку умершего. Окоченевшее тело его, обряженное в лучшие одежды, лежало вытянувшись на постели, полог которой был отдернут. Его лицо, дышавшее неземным покоем, обрамленное седыми кудрями, производило патетическое впечатление. У кровати стояли дети и ближайшие родственники супругов – представители каждого рода держались определенной стороны: слева – родственники вдовы, справа – родственники покойного. Женщины и мужчины молились, преклонив колени; почти все плакали. Вокруг горели свечи. Приходский священник и певчие разместились посреди комнаты около открытого гроба. Трагическую картину являли собою глава этой огромной семьи и рядом – гроб, готовый навеки поглотить его.
– Ах, любезный господин мой, не спасли тебя знания лучшего из людей, – заговорила вдова, указывая на доктора, – значит, на то была божья воля, чтобы ты раньше меня сошел в могилу. Да, похолодела та рука, которая с любовью сжимала мою руку! Навеки утратила я любезного спутника жизни, а дом наш утратил своего бесценного хозяина, ведь ты поистине был нашим пастырем. Увы! Все, кто оплакивает тебя вместе со мною, хорошо знали мудрость твою и твои великие достоинства, но лишь одна я знала, как был ты незлобив и кроток! Ах, супруг мой, муж мой, вот и приходится навеки проститься с тобой, с тобой, опора наша, с тобой, великодушный господин мой. А мы, дети твои, ибо ты пекся о нас всех с одинаковою любовью, все мы потеряли отца!
И вдова сжала в объятиях безжизненное тело, орошая его слезами, согревая поцелуями, работники же возгласили среди наступившей тишины:
– Умер хозяин!
– Да, – снова начала вдова, – умер дорогой, возлюбленный отец наш, который добывал для нас хлеб насущный, сеял и собирал для нас жатву, заботился о нашем благополучии и, кротко повелевая нами, вел нас по жизненному пути. Как же мне не горевать о тебе, родной мой, ведь ты не причинил мне ни малейшего огорчения, ты был добрым, сильным, терпеливым, и, когда мы мучили тебя, желая вернуть тебе драгоценное здоровье, ты, бедный агнец, твердил: «Полноте, дети мои, все напрасно!» – таким же голосом, как твердил за несколько дней до того: «Все хорошо, друзья мои!» Великий боже, прошло всего лишь несколько дней, и радость покинула наш дом, омрачилась жизнь наша, ибо закрылись глаза лучшего, честнейшего, самого почитаемого из людей, того, с кем не мог сравниться ни один пахарь, того, кто днем и ночью бесстрашно объезжал горы, а вернувшись, всегда улыбался мне и детям. Как же все мы его любили! Стоило ему отлучиться, и унылым становился наш очаг, у нас пропадал вкус к еде. А что же будет теперь, когда нашего ангела-хранителя зароют в землю и мы больше не увидим его? Никогда, друзья мои! Никогда, любезные мои родственники! Никогда, дети мои! Да, доброго отца утратили дети мои, родственники утратили доброго родственника, друзья мои утратили доброго друга, а я – я утратила все, как дом наш, утративший хозяина!
Она взяла руку умершего, встала на колени, чтобы покрепче прижаться к ней лицом, и поцеловала ее. Работники трижды возгласили:
– Умер хозяин!
В эту минуту к матери подошел старший сын и сказал:
– Матушка, пришли из Сен-Лорана, надобно поднести им вина.
– Сынок, – ответила она тихо, но уже не тем торжественным и скорбным голосом, которым выражала свои чувства, – возьми ключи, отныне ты хозяин в доме, позаботься, чтобы они встретили здесь такой же прием, как раньше при твоем отце, пусть им кажется, будто ничего не изменилось… Еще раз вдоволь бы насмотреться на тебя, достойный муж мой, – продолжала она. – Но увы! Ты уже не чувствуешь прикосновения моего, не согреть мне тебя! Ах, единственное мое желание – в последний раз утешить тебя: знай, пока я жива, ты будешь пребывать в сердце, которому дарил радости, я буду счастлива воспоминаниями о днях блаженства, дорогой твой образ будет жить в этой комнате. Да, ты будешь здесь, покуда меня не призовет господь. Дорогой супруг мой, услышь меня! Клянусь сохранить ложе твое таким, какое оно есть. Всегда разделяла я его с тобою, пусть же теперь будет оно одиноким и холодным. Теряя тебя, я поистине теряю все то, чем живет женщина, – хозяина дома, супруга, отца, друга, спутника, возлюбленного – словом, все.
– Умер хозяин! – возгласили работники.
При этом возгласе, подхваченном всеми, вдова взяла ножницы, висевшие на ее поясе, срезала длинную прядь своих волос и вложила ее в руку умершего. Воцарилась глубокая тишина.
– Поступок этот означает, что она больше не выйдет замуж, – сказал Бенаси. – Родственники ждали ее решения.
– Возьми же, любезный повелитель мой! – сказала вдова с таким душевным волнением в голосе, что тронула все сердца. – Храни в могиле залог верности, в которой я поклялась тебе. Теперь мы соединены навеки, и я не покину детей твоих из любви к твоему потомству, близ которого ты молодел душою. Услышь меня, муж мой, единственное сокровище мое, узнай, что ты и мертвый повелеваешь мне жить и повиноваться твоей священной воле и прославлять память о тебе!
Доктор взял Женеста за руку, приглашая его следовать за собою, и они вышли. В первой комнате было полно людей, прибывших из соседней горной общины, все были молчаливы и сосредоточенны, точно печаль и скорбь, витавшие над домом, успели охватить и их. Едва Бенаси и офицер перешагнули порог, как услышали, что кто-то спросил сына умершего:
– Когда же он преставился?
– Да ведь я-то и не видел, как он отошел, – воскликнул молодой человек лет двадцати пяти – старший сын умершего. – Он звал меня, а я был далеко!
Рыдания прервали его слова, но он продолжал:
– Накануне он сказал мне: «Сынок, отправляйся-ка в село, надо уплатить налоги; пока будете справлять по мне похоронные обряды, время уйдет, а нам еще опаздывать не случалось». Ему словно бы стало получше, ну я и пошел. Он умер без меня, а ведь я никогда с ним не разлучался.
– Умер хозяин! – все возглашали работники.
– Увы! Он умер, и не ко мне были обращены его предсмертные взгляды, не я принял его последний вздох. И как можно было думать о налогах? Пусть бы все деньги пропали, – нельзя было уезжать из дома! Да разве всем состоянием нашим возместишь его последнее прости? Нет! Господи боже мой! Если отец твой болен, не отходи от него, Жан, иначе тебя замучит совесть.
– Послушайте, друг, – сказал ему офицер, – я видел, как на поле битвы умирали тысячи людей, и смерть не ждала, пока их дети придут проститься с ними; утешьтесь же, вы не единственный!
– Но у меня, сударь, был такой отец, – возразил парень, – такой добрый отец!
– Причитания, – заметил Бенаси, идя с Женеста к службам фермы, – не прекратятся до тех пор, покуда тело не положат в гроб, и все горше, все образнее будут речи безутешной вдовы. Но только беспорочной жизнью может женщина завоевать себе право говорить перед столь внушительным сборищем. Если бы вдова была повинна хоть в одном проступке, то не осмелилась бы произнести ни слова, иначе ей пришлось бы стать и обвинителем своим и своим судьей. Разве не прекрасен этот обычай, когда перед судилищем предстают и мертвый и живой? Траурные одежды она наденет лишь неделю спустя, когда все снова соберутся. Эту неделю родственники проведут с детьми и вдовой, помогут им уладить дела, будут утешать их. И это благотворно действует на умы, сдерживает дурные страсти, потому что люди, находясь вместе, боятся навлечь на себя осуждение ближнего. Наконец в тот день, когда надеваются траурные одежды, устраивают торжественную трапезу, после чего родственники разъезжаются. Всему этому придают большое значение, и никто бы не пришел на похороны человека, который не отдал последнего долга умершему главе семьи.
В эту минуту они подошли к службам, доктор открыл дверь в хлев, чтобы показать офицеру, как устроены стойла.
– Знаете, капитан, все наши хлева были переделаны по такому образцу. Превосходно, не правда ли?
Женеста изумился, увидев просторное помещение, – коровы и быки стояли в два ряда, хвостом к стенам, а головой к середине хлева, между рядами стойл оставался довольно широкий проход: сквозь деревянные решетки виднелись рогатые головы животных, их блестящие глаза. Хозяин одним взглядом мог окинуть весь свой скот. Корм простым способом и без потерь сбрасывали по особому настилу из надстройки прямо в ясли. Вымощенный пол в проходе между стойлами был чисто выметен, хлев хорошо проветривался.
– Зимой, – рассказывал Бенаси, прохаживаясь с Женеста по хлеву, – здесь устраиваются посиделки и люди работают вместе. Расставляются столы, и все греются даром. Овчарни выстроены по такому же образцу. Вы не поверите, до чего быстро скотина привыкает к порядку; я частенько наблюдал, как стадо возвращается домой. Каждая корова знает свой черед и непременно пропустит ту, которой полагается пройти первой. Посмотрите! В стойлах достаточно места – можно и подоить и почистить корову; пол же идет наклонно, поэтому нечистоты быстро стекают прочь.
– По хлеву можно судить об остальном, – заметил Женеста. – Без лести скажу вам: вот превосходные плоды ваших трудов.
– Нелегко было достичь этого, – ответил Бенаси, – зато какой скот!
– Отменный, и вы не зря его расхваливали, – подтвердил офицер.
– Ну, а теперь, – продолжал доктор, когда они сели на лошадей и выехали за ворота, – поедем проселком через поднятую новь и хлебные поля, по тому уголку нашей общины, который я назвал Босской долиною[5]5
Босская долина – сельскохозяйственный район к югу от Парижа, известный своим плодородием.
[Закрыть].
Около часа всадники ехали полями, возделанными отлично, с чем Женеста и поздравил доктора; то разговаривая, то умолкая, смотря по тому, позволял ли бег лошадей говорить или вынуждал замолчать, они обогнули гору и возвратились на земли, примыкавшие к селению.
– Вчера, – сказал Бенаси, обращаясь к Женеста, после того как они проехали ущельице, которое вывело их в большую долину, – я обещал показать вам солдата, вернувшегося из армии после падения Наполеона. Сдается мне, мы должны встретить его в нескольких шагах отсюда, он выгребает наносную землю, накопившуюся в естественном водоеме, куда стекают ручьи с гор. Не мешает рассказать о жизни этого человека, чтобы привлечь к нему ваше любопытство. Фамилия его – Гондрен. Восемнадцати лет от роду, в тысяча семьсот девяносто втором году, во время всеобщего набора в войска, он был зачислен в артиллерию. Он – простой солдат, участник итальянских походов Наполеона, был и в Египте, вернулся с Востока после заключения Амьенского мира, затем в дни Империи его перевели в полк гвардейских понтонеров, и он долго находился в Германии. Под конец бедного малого послали воевать с Россией.
– Мы почти собратья, – сказал Женеста, – я ведь участник тех же походов. Надобно было иметь железное здоровье, чтобы вынести причуды столь различных климатов. Честное слово, господь бог выдал патент на жизнь тем, кто исходил Италию, Египет, Германию, Португалию и Россию и еще держится на ногах!
– Вот вы и увидите настоящего молодца, – продолжал Бенаси. – Вы-то знаете, что такое разгром, незачем вам о нем рассказывать. Старый наш солдат был в числе тех понтонеров, что возводили мост через Березину, по которому прошла армия; чтобы укрепить первые устои, он залез по пояс в воду. У генерала Эбле, командовавшего понтонерами, нашлось, по словам Гондрена, лишь сорок два смельчака, которые взялись за это дело. Сам генерал тоже вошел в воду и подбодрял, утешал их, суля каждому тысячефранковую пенсию и орден Почетного легиона. У того, кто первым вошел в Березину, льдиной оторвало ногу; вслед за ногой унесло и самого понтонера. Да вы сразу поймете, чего стоило все это предприятие, узнав, чем оно завершилось: из сорока двух понтонеров в живых остался лишь один Гондрен. Тридцать девять погибло при переходе через Березину, двое зачахли в польских лазаретах. А наш бедняга солдат выбрался из Вильны только в тысяча восемьсот четырнадцатом году, после возвращения Бурбонов. Генерал Эбле, о котором Гондрен не может говорить без слез, умер. Оглохшему, немощному, неграмотному понтонеру негде было искать поддержки и защиты. Он добрался до Парижа, питаясь подаянием, и стал обивать пороги канцелярий военного министерства, пытаясь выхлопотать не то что обещанную тысячефранковую пенсию или орден Почетного легиона, а просто увольнение в запас, – на это он имел полное право после двадцатидвухлетней службы и бог знает скольких походов; но он не добился ни жалования, полагавшегося ему за эти годы, ни оплаты дорожных расходов, ни пенсии. Год прошел в бесплодных мытарствах, понтонер тщетно просил о помощи всех, кого когда-то спас, – и вот он вернулся сюда, отчаявшись и покорившись своей участи. Теперь этот безвестный герой копает канавы, получает десять су за туаз. Он привык работать в топях и, как выражается сам, «взял подряд на такое дельце», за которое не возьмется ни один чернорабочий. Он осушает болота, проводит канавы в заливных лугах и зарабатывает франка три в день. Глухота придает его лицу несколько угрюмое выражение, он не болтлив от природы, но человек он душевный! Мы с ним закадычные приятели. Он обедает у меня в дни годовщины Аустерлицкой битвы, тезоименитства императора и разгрома при Ватерлоо; после обеда я вручаю ему наполеондор, этого хватает ему на три месяца – на вино. Чувство уважения, которое я питаю к старому солдату, разделяет вся община; все были бы рады кормить его. Работает он только из гордости. В любом доме по моему примеру ему оказывают почет и приглашают отобедать. Мне удалось всучить ему двадцатифранковую монету только под тем предлогом, что на ней портрет императора. Несправедливость по отношению к нему глубоко оскорбила его, но он гораздо больше горюет, что не получил ордена Почетного легиона, нежели пенсию. Есть у него одно утешение: когда генерал Эбле, после постройки мостов, представлял императору уцелевших понтонеров, Наполеон прижал к сердцу бедного нашего Гондрена; может статься, если бы не ласка императора, он бы давным-давно умер; он живет этим воспоминанием и надеждой на возвращение Наполеона, никто не убедит его в том, что император умер; он уверен, что Наполеон томится в плену по милости англичан, и, по-моему, не задумался бы по самому пустячному поводу убить почтеннейшего из олдерменов, путешествующих для собственного развлечения.
– Едем! Едем! – воскликнул Женеста, словно пробуждаясь, так сосредоточенно слушал он доктора. – Едем поскорее, мне хочется его увидеть.
И оба всадника пустили лошадей крупной рысью.
– Второй солдат, – снова заговорил Бенаси, – тоже один из тех железных людей, которые провели жизнь в походах. Жил он, как все французские солдаты, перестрелками, сражениями, победами; он много выстрадал и не носил иных погон, кроме суконных. Нрав у него веселый, он боготворит Наполеона, вручившего ему орден Почетного легиона на поле битвы под Валутиной. Как и подобает уроженцу Дофине, он всегда и во всем соблюдал порядок, поэтому сейчас получает пенсию и прибавку за орден. Этот пехотинец, по фамилии Гогла, в тысяча восемьсот двенадцатом году вступил в наполеоновскую гвардию. Он в некотором роде экономка Гондрена; живут они вместе у вдовы одного разносчика, которой и вручают все свои деньги; добрая старушка дает им приют, кормит их, одевает, заботится о них, как о близких родных. Гогла – деревенский почтарь. Должность у него такая, что он знает все новости в кантоне и так привык их пересказывать, что сделался присяжным говоруном на посиделках, прослыл краснобаем; Гондрен считает его великим остроумцем, тонкой бестией. Когда Гогла говорит о Наполеоне, понтонер будто понимает его просто по движению губ. Если сегодня вечером, как обычно, устроят посиделки в одном из моих сараев и если нам удастся пробраться незамеченными, то я вас развлеку любопытным зрелищем. Вот и канава, да что-то нет приятеля моего понтонера.
Доктор и офицер внимательно огляделись, но лишь лопата, кирка, тачка да солдатская куртка Гондрена валялись рядом с кучей черной земли, а самого Гондрена не было видно на каменистых тропах или, вернее, в извилистых рытвинах, почти сплошь поросших мелким кустарником, по которым стекали вешние воды.
– Он где-то поблизости. Эй, Гондрен! – крикнул Бенаси.
Тут Женеста заметил, что сквозь листву кустов, заслонивших осыпь, пробивается табачный дым, и указал на него доктору; тот крикнул еще раз. Немного погодя старик понтонер высунул голову, узнал мэра и спустился по узкой тропинке.
– Ну, старина! – закричал ему Бенаси, приложив ладонь к губам наподобие рупора, – вот твой собрат, египтянин, он хочет познакомиться с тобой.
Гондрен живо поднял голову и окинул Женеста испытующим и пристальным взглядом, взглядом старого солдата, привыкшего взвешивать опасность. Увидев красную орденскую ленточку, он молча отдал офицеру честь.
– Был бы маленький капрал жив, – крикнул ему Женеста, – получил бы ты орден и отменную пенсию, ведь ты спас жизнь тем, кто по сей час носит эполеты и кто успел переправиться на другой берег первого октября тысяча восемьсот двенадцатого года. Жаль, дружище, – добавил офицер; он спешился и в приливе сердечных чувств пожал Гондрену руку, – жаль, что я не военный министр.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?