Электронная библиотека » Павел Долгоруков » » онлайн чтение - страница 15


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 07:23


Автор книги: Павел Долгоруков


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 15 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Глава 11
Париж – Польша – Россия. 1923—1926 годы

Пять месяцев, проведенных мной на этот раз в Париже, кроме работы в Национальном комитете с разговорами все об объединении и возглавлении, причем мы старались унять чрезмерно ретивых и услужливых друзей великого князя Николая Николаевича, я главным образом занялся подготовкой моего путешествия в Россию. Нужно было выбрать маршрут и, что особенно трудно, добыть средства для поездки четырех лиц. По ряду соображений лично для себя я решил ехать в Польшу.

Что касается средств, то трудно было достать денег и из-за конспиративности цели, но особенно трудно было бороться с обывательщиной, отсутствием жертвенной готовности служить общему делу.

Для характеристики этого настроения приведу здесь мой ответ одному приятелю в Белграде, который писал мне, что удивляется, что я не могу найти потребную сумму в Париже, где сравнительно еще столько состоятельных русских вообще и, в частности, моих родственников и друзей. Я ему на это писал:

«…Действительно, денег здесь у русских более, чем на Балканах. Но здесь много обывателей, а граждан мало. Здесь жизнь большого города более засасывает, более оторванности от России; там как-то к ней ближе, особенно соприкасаясь с армией, когда ощущаешь, что борьба продолжается.

Конечно, и здесь все патриоты, любящие Россию и мечтающие в нее вернуться. Но мечтают и ноют импотентно, как три сестры, «в Москву, в Москву!». Как те, вместо того чтобы скопить денег и на вакансиях взять билет и съездить в Москву, только ныли и никогда в Москву не попали, так и нам не попасть при таком пассивном патриотизме в Москву, при отсутствии действенного, жертвенного патриотизма. (Я не говорю о большинстве членов армии, которые пойдут умирать по первому зову, хотя людей инициативы и у них, думается, мало.) Никто из моих политических и партийных друзей пальцем о палец не ударил, чтобы помочь в моих хлопотах. Только наш москвич Третьяков отнесся сочувственно, переговорив кое с кем, кое с кем из промышленников познакомил меня. И более всего, значительную часть нужной суммы внес русский крупный промышленник, но… иностранный подданный, который отнесся удивительно сознательно и сочувственно к моему плану. С близкими же мне лично людьми я даже не мог говорить о моих намерениях, среди них нет граждан, все обыватели. Все они поглощены целиком своими личными имущественными и семейными делами, причем некоторые занимаются раздуванием семейных дрязг и прожиганием жизни по увеселительным учреждениям Парижа. Посвящать их в эти дела и просить денег было бы дико. Они ничего не поняли бы, не почувствовали; у них другое на уме, другие расходы…»

С большими хлопотами достав минимальную, необходимую сумму, в марте я выехал в Польшу, остановившись на день в Праге, чтобы повидать брата. Если бы я собрал большую сумму, то поездку можно было бы лучше обставить, с меньшим риском.

В Праге я застал умирающими Новгородцева и госпожу Кизеветтер.

В Варшаве я последний раз был в сентябре 1914 года, когда немцы подходили к ней и когда польские дамы бросали цветы сибирским стрелкам, отразившим немцев от Варшавы в кровавых боях под ней в Ракитно и Песечной, и когда стекла в городе звенели от орудийных выстрелов.

Старая Варшава очень выигрывает весной благодаря ее красивым паркам и скверам.

В величественном православном соборе только еще начали разборку куполов, колокольня уже была разрушена.

Я сначала остановился у моего московского приятеля Ледницкого. Я был встречен в Варшаве, как друг поляков, так как наша партия первая провозгласила автономию Польши, и со многими польскими деятелями я встречался с начала столетия на русско-польских совещаниях в Варшаве и у меня в доме, в Москве. Премьер В. Грабский, Р. Дмовский и другие были со мной в 2-й Думе, а профессор Петражицкий, как и Ледницкий, были членами Центрального комитета К.-д. партии. Ледницкий устроил у себя большой раут, где было русское и польское общество, архиепископ Рооп, член 1-й Думы, члены сейма.

Я был приятно поражен любезностью публики на улицах и в трамвае, где вопреки тому, что я слышал и что было, кажется, года два тому назад, не только можно было спрашивать по-русски, но и все охотно по-русски отвечали. В нескольких радушных русско-польских семьях я приобрел истинных друзей.

Политическое и экономическое положение Польши в тисках между немцами и большевиками ужасное. При возрождении Германии опора на отдаленную Францию окажется недостаточной и Польша неминуемо задохнется в этих тисках. Увлеченные империализмом поляки недостаточно это учитывают и побаиваются сильной, государственной России. Тогда как единственный выход для Польши – ставка на будущую Россию, они, ненавидя и боясь большевиков, в то же время не прочь, чтобы они подолее похозяйничали в России и еще ее ослабили. Введенная при мне Грабским стабилизация денег вряд ли выведет Польшу из финансового и острого во всех областях экономического кризиса. Наблюдаются застой всей хозяйственной жизни страны и многочисленные крахи.

На одном из чаев с видными политическими деятелями и военными поляки допытывались у меня, как я и мои друзья смотрим на теперешнюю границу и не будем ли мы впоследствии за ее изменение. Я ответил, что недостаточно знаком с этим вопросом с исторической и этнографической точек зрения, да и теперь, при отсутствии России, этот вопрос меня и не интересует. (На самом деле поляки продвинулись на восток значительно далее так называемой линии Керзона.)

Мой ответ разочаровал поляков. Они мне возразили: «Вот все вы, русские, так неопределенно отвечаете. Только Савинков не только гарантирует нам неприкосновенность границ, но говорит, что у России довольно земли, что она еще может уделить Польше сотни тысяч десятин из Пинских лесов и болот».

Это было еще до поездки в Россию Савинкова, которому легкомысленные поляки верили и передавали немало денег.

Я возражал, что пусть они верят террористам и авантюристам, но всем теперешним обещаниям Савинкова или Долгорукова, Иванова или Петрова – грош цена. Мы в свое время умели терпеть, когда нас за автономию Польши правые считали изменниками и расчленителями России. Теперь и правые не будут посягать на независимость Польши. В интересах России – сильная процветающая Польша, как тем более и Польше ввиду агрессивного германизма и емкости русского рынка необходима сильная Россия. Если Россия и пожелает урегулировать дружелюбно свою польскую границу, то Польше гораздо выгоднее на это пойти и получить при содействии сильной России действительный выход к морю вместо нелепого Данцигского коридора. Некоторые мои собеседники с этим согласились, а в Савинкове поляки, вероятно, разочаровались, когда он через два месяца, арестованный большевиками, как говорят, выдал нескольких поляков.

Но, как я говорил, ставка на большевиков и на ослабление России еще не была тогда в Польше изжита, и если ее ориентация не изменится, то плоды этой близорукой политики будут для Польши самые плачевные.

Более двух месяцев (май, июнь) я прожил на Волыни, близ г. Ровно, в гостях у барона Штейнгеля, члена 1-й Думы, в его живописном имении, верстах в сорока от советской границы, среди сплошь малороссийского православного населения. Здесь я отпустил бороду, делал окончательные приготовления к путешествию и сговаривался в Ровно через евреев с проводниками.

Привожу из «Руля» (сентябрь – октябрь 1924 г.) описание моего неудавшегося путешествия.

Неделя во власти ГПУ

«Уже около семи лет властвуют большевики. Эмиграция ждет взрыва изнутри, в России многие чают толчка извне. Создался заколдованный круг. Между эмиграцией и Россией, даже антибольшевистской, все более и более создается отчужденность, взаимное непонимание, а подчас недоверие и недружелюбие.

Необходима смычка эмиграции с Россией, чтобы рознь не увеличивалась, чтобы создать взаимное понимание, сговор. Нам необходимо уяснить себе потусторонние чаяния и положение вещей; в России должны узнать наши настроения. Там должны узнать, что мы (говорю о беженском центре, к которому примыкает все более и более эмигрантов и к которому, верю, в скором времени примкнет подавляющее большинство их) не хотим навязать стране тот или другой политический строй, что ничего не хотим принести на острие штыка, что, по-нашему, живущие в России, сам исстрадавшийся народ русский должен решить свою судьбу и определить форму государственного строя, что мы стремимся в Россию не мстителями, а примирителями, что мы считаем вынужденных служить в Красной армии и в разных ведомствах русскими людьми, которые послужат наряду с нами возрождению родины. Для всего этого необходимо преодолеть стену, выросшую между нами и Россией, возможно большему числу лиц авторитетных, могущих своей прошлой и настоящей деятельностью внушить к себе доверие и уверенность, что они не стремятся к реставрации, сумеют учесть совершившееся и хотят только, чтобы существовала Россия правовая, свободная, мирная.

Многие отправились уже в Россию, некоторых поощрял на это и я. Подбивать на дело, сопряженное со смертельным риском, имеет право лишь тот, кто и сам в нужный момент готов подвергнуться риску, и, когда, по имеющимся у меня сведениям, этот момент наступил, я решился пробраться в Россию.

Легально ехать я не мог. В 1917 и в 1918 годах я уже несколько раз был на волоске от смерти. Вместе с Кокошкиным и Шингаревым я был арестован, как член Учредительного собрания, и просидел в Петропавловской крепости около трех месяцев. Они были убиты, я уцелел. Потом в Москве я еще раз был арестован, подвергся нескольким обыскам и с чужим паспортом, переменив обличье, пробрался в Киев и на юг России. Своей теперешней поездкой, предпринятой преимущественно в видах правильного осведомления, я никого не подводил, так как не связан был ни с какой организацией.

В Варшаве и в Ровно я приобрел и остальные предметы и принадлежности костюма, все старое, потрепанное, – длинный кафтан, очки, кошель, кружку, нож и т. п. В Польше я прожил четыре месяца в приготовлении путешествия. Мне пришлось в Варшаве и в Ровно разыскивать и вести переговоры с евреями-контрабандистами относительно перехода границы и получения большевистского паспорта. Я отпустил длинные волосы и бороду. Мне очень трудно было остаться незамеченным. Многие газеты сообщили о моем прибытии. Одна газета выразила удивление, что польское правительство мне разрешило въезд, и это было перепечатано в какой-то немецкой газете. Еврейская газета «Момент» прислала ко мне интервьюера, которого я не принял и, выйдя в коридор, сказал, что политикой теперь не занимаюсь и интервью дать не могу. На следующий день (какова наглость!) под невозможным кричащим заглавием заметка, что я не счел возможным высказаться по поводу польско-еврейских отношений и глубоко вздохнул, как бы высказывая этим сожаление о невозможности теперь высказаться и надежду, что настанет время, когда это можно будет сделать. При этом давалось название гостиницы и номер моей комнаты, как бы к сведению большевистских агентов. Эта заметка смутила министерство, которое должно было продолжить мне визу на пребывание в Польше.

Последние полтора месяца я прожил в деревне в приграничной полосе, окончательно изменив обличье. Из длинной козлиной бороды я выстриг все не седые волосы, так что в очках, с котомкой на спине, в моем костюме я походил на старого дьячка-странника.

Накануне моего отъезда мне пришлось иметь дело с польскими властями. Срок моей польской визы кончался 1 июля, а мой отъезд должен был состояться лишь 3 июля, а в последние минуты был перенесен на 6 июля. 4-го поздно вечером на усадьбу, где я жил, являются из города двое полицейских, смотрят паспорт и на другое утро везут меня за десять верст к коменданту. Сначала я думал, что полиция узнала о моих намерениях. Я ссылаюсь на болезнь. И действительно, я в последнее время болел желудком (колит) и лечился. Комендант, а затем староста очень корректно и любезно отсрочивают мне визу на семь дней. На другой день, 6 июля, я двинулся в Россию.

Приехав в 4 часа в город в условленное место, я встретился с двумя евреями, приехавшими из Варшавы к местным, и переоделся в мой костюм. Эти евреи, кроме полученного задатка, в случае благополучного прохода границы должны были получить оставленные мною у третьего лица доллары, из которых мои проводники, два молодых парня – Петры, как оказывается, получали немного. Вопреки обещанию, паспорта большевистского я не получил, а таковой я имел получить в одном местечке уже в России. Пройдя окраинами города, мы подошли к ждавшей нас подводе со стариком хохлом и проводником Петром. Простившись с евреями, мы поехали недалеко от полотна железной дороги, по которой без надлежащего разрешения нельзя было ехать. Мы проехали верст пятьдесят по живописной бывшей Волынской губернии, с селами, чисто малороссийского характера, с православными церквами. Как и в той местности, в которой я жил последнее время, население деревенское сплошь малороссийское, православное, а в городах и местечках – преимущественно еврейское, с польскими войсками и чиновниками.

Когда уже стемнело, мы подъехали к деревне в трех верстах от г. Острога, находящегося на самой границе. По дороге к нам подсел другой Петр, с которым на другой день я и пошел в Россию. В версте от деревни мы сошли с подводы, на которой старик тотчас же уехал обратно, а мы уже в темноте, огородами и усадьбами, перелезая через заборы, соблюдая тишину, чтобы не привлечь внимания людей и собак, стали пробираться к деревне. Постучали тихонько в заднее оконце одной хаты. Узнав, кто стучит, через несколько минут девочка нам отворила заднюю дверь. Не входя в хату, не зажигая огня и в полной тишине мы поднялись по жиденькой лестнице на чердак, где и переночевали на свежем сене.

7 июля весь день провел в темноте на чердаке, куда свет проникал лишь через щели. Приграничные селения сплошь занимаются контрабандою и проводом перебежчиков. Часто бывают обыски, постоянно заходит полицейская стража, а потому, чтобы не попасться и не подвести хозяев, нужна крайняя осторожность. В хате была лишь одна старуха и девочка-подросток, приносившая нам воду, яйца, молоко. У меня была еще провизия с собой. Много было времени для спанья и для дум. В последний раз я повторял вытверженную наизусть мою, Семена Дмитриевича, биографию, сына псаломщика из Томска, с семейным положением, с историей, как я попал в Польшу и почему без паспорта возвращаюсь в Россию. План Томска с главными улицами и церквами я тоже изучил на случай допроса. В рукаве кафтана под мышкой у меня было зашито 90 долларов, а в простой холщовой суме – 50. На руках у меня было 69 долларов. Когда на улице слышались голоса или проезжала телега, мы совершенно притаивались, все время боясь прихода полиции или соседей. Днем в хату зашел полицейский и что-то спрашивал насчет контрабандистов. Разговор глухо слышен был через трубу на чердаке. А вдруг он вздумает обыскивать хату и чердак! К счастью, через некоторое время он ушел. Часа через полтора на улице раздался шум. Поднявшаяся к нам девочка рассказала, что в версте от деревни поймали четырех разыскиваемых контрабандистов.

Когда стемнело, в десятом часу мы с двумя Петрами вышли. Они понесли мою суму и котомку. Ночь была душная, темная. Мы направились на север от г. Острога, параллельно границе, чтобы верстах в восьми ее перейти. Вскоре мы свернули с дороги и пошли через поля и кустарник. Было очень трудно идти в темноте через поля спелой ржи и пшеницы, через рыхлую пахоть и колючий кустарник. Ноги вязли в пашне. Ремешок одного лаптя ослаб, и он стал сниматься. Спелая рожь и подсев из вьюнков опутывали ноги. Сравнительно легко было идти по белоснежной грече, но мы избегали ее и старались скорее пробежать полосу, так как на ней мы были заметнее. Мы старались избегать малейшего шума; я, несмотря на хронический кашель и одышку, старался не кашлять, в чем мне помогли напряженные нервы. Несколько раз я откашлялся, уткнув рот в рукав, и раз при приступе кашля уткнулся в землю, как мне заблаговременно рекомендовали проводники. Постоянно мы останавливались, прислушивались и залегали во ржи, как что-либо заслышится, отдаленный ли лай, стук ли телеги. Я любил в деревне отдаленный лай собак и громыхание запоздалой телеги. Но теперь эти звуки возбуждали жуть и долго, наверно, мне будут неприятны. Как тати, мы ныряли в рожь и снова двигались в путь, когда звуки стихали. «Чу, опять пес брешет!» – с досадой шептали проводники.

Раз залаяли две собаки и стали к нам быстро приближаться. А что, если это полицейские собаки-ищейки. Потом я узнал, что таковые действительно имеются на границе, но, выдрессированные, они идут молча по следу человека и делают по нему стойку, как по дичи. К счастью, собаки, не дойдя с четверть версты до нас, свернули в сторону, и лай стал удаляться. Вероятно, они гнались за зайцем.

Дойдя до границы, Петр первый (в отличие от второго) взял мой паспорт, который я взял на случай ареста в Польше, для отсылки его моему знакомому в Варшаву, и пошел обратно. Я снял кафтан, но и в одной рубашке обливался потом. За спиной старая котомка военного образца. Вправо где-то вдали маячил яркий электрический свет, как мне объяснил проводник – таможни. Мы прошли от границы версты 3 и миновали самую опасную зону. Я изнемогал от жары, в горле пересохло, белье – хоть выжми, ноги запутываются во ржи. Мне евреи наврали, что придется идти пешком лишь 5—6 верст: мы уже прошли верст 11, а до Славуты, куда мы шли, оказывается, оставалось еще верст 12. Очевидно, без дороги до свету не дойдем. Хотелось ругаться, что так неразумно составили маршрут. Но Петр умолял даже шепотом не говорить, ввиду опасности. На другой день он уверял, будто он вел меня на хутор, лежащий в 2 верстах, но ранее я об хуторе ничего не слышал. Когда он залегал во ржи, я в изнеможении припадал к земле, уже родной, русской. Но при каких условиях пришлось снова вступить на нее!

При опаске за каждый шаг, за каждый шорох, при страшном физическом утомлении я не мог, конечно, наслаждаться теплой украинской ночью. Но и при притуплённой восприимчивости я все же ощущал ее красу. И у «гробового входа», в который я мог ежеминутно вступить, «она красою вечною сияла». Я только что на польской Волыни, в деревне, перечитывал А. Толстого. И, припадая к земле в эту знойную ночь, я вспомнил Иоанна Дамаскина и его «в поле каждую былинку и в небе каждую звезду»…

«Кто идет? Руки вверх!» Этот окрик раздался неожиданно саженях в 5 впереди нас во втором часу ночи, вскоре после того, как мы вышли на полевую тропу и я воспрянул духом после многочасовой ходьбы по целине. Впереди, чуть выше нас, на темном фоне неба вырисовывался силуэт красноармейца в шлеме, который я видал ранее только на рисунках. Он выстрелил и свистнул. Справа и слева отозвались свистки. Мы попали в большевистскую засаду, и о бегстве нельзя было и думать. С дулом револьвера, направленным на нас, он подошел к нам, снова требуя поднять руки вверх. Мы сбросили суму и котомку. Прежде чем поднять руки, я успел взять в кармане приготовленные на этот случай доллары и зажать их в руке, так как, по словам проводников, при поимке красноармейцы отбирают деньги. Ощупав наши карманы на предмет поиска в них оружия, наш пленитель, оказавшийся товарищем-следователем из Кривина, разрешил нам опустить руки. Подошли двое других. Краткий опрос, и нас повели. Минута была скверная, я сразу понял, что все мое предприятие рухнуло и что перспектива мне грозит не из приятных. Но ведь и шел я на все. И чем более мне угрожала опасность, тем более я был хладнокровен. Я сразу вошел в роль дряхлого старца, что мне в эту минуту, впрочем, было не трудно из-за крайней усталости, и ни разу не сбился при опросе и затем при разговоре во время ходьбы с моей шпаргалки-биографии. Я незаметно достал из кармана огромные очки и в Кривине явился восьмидесятилетним стариком, плохо видящим и слышащим, сутуловатым, прихрамывающим, полуинтеллигентом из духовного звания.

Впереди шел Петр со следователем. Вдруг слышу крик последнего, и Петр получает от него в зубы так, что фуражка слетает на землю. И на другой день в арестной его красноармейцы все дразнили, не потерял ли он «кашкета»? В чем дело? Следователь мне объясняет, что Петр намекнул ему, что мы можем откупиться.

– Стыдно вам, старик, такими делами заниматься, – говорит следователь, – предлагать взятки.

– Это вы врете, господин, что я вам предлагал… – шамкаю я.

– Как вру, как вы смеете, – вспылил он и хватается за приклад винтовки, – ведь ваш проводник за вас предлагал.

– Вот и выходит, ваше благородие, что врете, – мало ль, что малый брешет, а я ни слова о том не молвил. Все можете от меня отобрать, как теперь в вашей я власти, а ничего не давал от себя и не дам.

– Какое еще там благородие. Это у вас в Польше так! Нет в Советской России ни господ, ни благородий, все равны. Ну, что говорят о нас в Польше?

Отошел, стал разговаривать. А контрабандисты уверяли меня, что если мы натолкнемся на польскую или русскую стражу, то их подкупят, и потому набивали цену за переход, чтоб хватило и на подкуп. А на самом деле у моего Петра не было ни гроша, и я все время ареста содержал его на мой счет. Через полчаса, около двух часов ночи, мы пришли в с. Кривин к помещению ГПУ.

8 июля. Шагая через спящих на полу арестованных, мы прошли в комнатку, занимаемую караулом. Кроме коек красноармейцев – стол, скамьи. В углу, как и во всех казармах и канцеляриях ГПУ, большой литографированный портрет Ленина. Нам приказали раздеться и приступили к обыску и допросу. Всего я подвергся у большевиков трем допросам. Допрашивал в присутствии других арестовавший нас следователь. Прощупывали швы, стучали по каблукам, нет ли в них пустоты, и т. п. Сначала подвергся осмотру Петр. Я под предлогом жары снял кафтан с зашитыми долларами и незаметно подбросил его на уже осмотренную одежду Петра. В грубом холщовом мешке зашитых долларов не прощупали. У меня взяли бывшие в кошеле 69 долларов, из которых 4 дали мне на продовольствие, а остальные отобрали под расписку. Кроме того, отобрали у меня порошки с висмутом от желудка и порошок с ядом, бывшим у меня на всякий случай.

Обращение резкое, но со мной, как со стариком, сравнительно вежливое. Над Петром и его упавшим «кашкетом» издевались, кричали на него, запугивали. По мере допроса заполнялись анкетные листы (откуда, куда, зачем, семейное положение, профессия и т. д.), потом нами подписанные. Особенно заинтересовался следователь найденной у меня в кошеле бумажкой с пятью цифрами, которые я должен был отослать с проводником и означавшими: прибыл благополучно, надлежащий паспорт получен, чтобы евреи получили причитающуюся им сумму. Я сказал, что это мне объясняли размен долларов на польские и русские деньги. Следователь не поверил, но сказал, что завтра на допросе выяснит правду. В Польшу я якобы попал в поисках попавшего в плен сына. Паспорт мой якобы украли. Правдоподобие последнего подтверждалось действительно вырезанным у меня летом между Брестом и Ковелем в вагоне из кармана во время сна бумажником с 80 долларами, след чего остался на холщовой куртке. Обращение на «вы», «товарищ» или «гражданин». Я во все время пребывания в России ни разу не назвал никого «товарищем», изредка говорил «гражданин», иногда, нарочито в стиле моей роли, говорил «господин», «ваше благородие», как и крестился часто и говорил «благодарение Богу, как Бог даст» и тому подобное, чем вызывал насмешки и реплики, что Бога нет. Часа в три ночи нас отпустили спать. В камере арестованных все было переполнено, и нам разрешили спать в женской камере на полу, так как нары были заполнены женщинами и детьми. Подстилки никакой, в голове – сума.

Утром в семь часов прогулка в садике перед домом. Здесь у забора, на улице колодец, где умываемся и берем воду для питья. Утром и вечером дают кипяток, и я завариваю в кружке свой чай. Позади дома на огороде ужасная яма-уборная, куда ходят по пять человек с конвойным. Так как заграничных газет нельзя было брать с собой на случай благополучного прохода в Россию, то бумаги никакой. Хата имела три комнаты: женская камера, маленькая прихожая, где дежурил красноармеец с винтовкой, мужская камера (дверей нет) и примыкающая к ней сзади комната караула, где нас ночью допрашивали, с плохо прикрывающейся, висящей на одной петле дверью. Грязь ужасна, ночью воздух отвратительный. Мне, как старику, уступили место на нарах у стенки в караульной. Лежали тесно, как сельди, большинство на полу, а также под нарами, – особо вшивое место. Выборный из арестованных староста (уволенный железнодорожный служащий) заведовал внутренним распорядком, подметанием и мытьем (женщины) полов, командированием на работы, когда поступало требование от начальства (большей частью уборка присутствия) и т. п. Продовольствия никакого не полагалось, а некоторые сидели десять дней и более и денег не имели. Имущие делились с неимущими и хоть скудно, хоть хлебом, но все кое-как кормились… Рядом была лавочка и кооператив, где можно было купить хлеб, яйца, колбасу, сало, табак. Доллары там принимались, но за них давали только 1 р. 50 коп., тогда как им цена около 2 р. Золотых я ни разу не видел, но говорят, что они ходили наравне с бумажными червонцами (10 р.), которых тоже не видел, вследствие ничтожных моих оборотов. Обращались бумажные рубли и полтинники, серебряные 20, 15 и 10 коп. с плохим каким-то оловянным звоном. Хоть в мою роль и не входило разыгрывать богача, но приходилось подкармливать неимущих. Красноармейцы постоянно обращались за табаком и спичками.

Большая часть моих товарищей (без кавычек) были молодые контрабандисты и перебежчики босяцкого типа в лохмотьях. Были и более зажиточного вида. Я своим видом не дисгармонировал со всей компанией. Некоторые профессионалы попадались по нескольку раз. Состав арестованных менялся: партиями, главным образом ночью, отсылались в Славуту или обратно в Польшу вновь пойманные. Особенно грубо красноармейцы обращались с контрабандистами: нередко попадало прикладами, если замешкаются или возражают. При допросе вновь приводимых – рукоприкладство, окрики и угрозы, слышимые сквозь плохо прикрывающуюся дверь и с моего места на нарах у стены караульной. По словам арестованных, избиение практикуется и в польских арестных.

Особенно сильно влетело молодому парню, убежавшему от уборной-ямы. Понятно озлобление стражи, так как дежурному красноармейцу грозило за побег два года тюрьмы, если бы его не поймали. Но из караульной парень вернулся как ни в чем не бывало и сейчас же стал крутить папироску: очевидно, бывалый. Когда его спохватились, красноармейцы сказали: «Ничего, через час поймаем». Была снаряжена погоня, и действительно часа через два его привели.

Сидели с нами и коммунисты, два чеха и один галичанин. Они тоже пробирались в Россию без паспорта. Красноармейцы объяснили мне, что в Россию пропускают лишь коммунистов с командировками партийных ячеек, а остальных высылают обратно: пусть работают у себя дома. В прошлом году еще, по их словам, всех перебежчиков пропускали в Россию, и будто за один год через европейскую границу прошло 950 тысяч человек (?). В этом же году большинство перебежчиков высылают обратно: «Когда нам плохо приходилось, где вы были? А теперь, когда мы окрепли, вы и переходите к нам». Очень много среди арестованных евреев, преимущественно бедных. По слухам, из России переезжают и переходят более зажиточные евреи.

Не только замечается массовое переселение в Россию русских с польской Волыни, но и евреев, а также среди арестованных перебежчиков встречались и поляки. Была, например, польская семья из мужа, жены и двоих малых детей из-под Вильны. Они там продали все имущество до посуды и подушек включительно, а теперь, пойманные на границе, препровождаются обратно в Польшу, где невозможно найти заработка вследствие кризиса.

Ужасное впечатление в Кривине, кроме тесноты, грязи и вони, производит и грубость красноармейцев. Матерщина, соединенная с богохульством, с упоминанием Христа и Богоматери висит в воздухе. Кроме дежурного, и другие красноармейцы снуют все время через нашу камеру в караульную. Особенно отличается шестнадцатилетний Сережка, маленького роста, винтовка которого со штыком на аршин выше его шлема, что производит карикатурное впечатление. Третье слово его – богохульство и матерщина, вошедшие в обиход его речи, а также постоянные насмешки и угроза прикладом. Сначала я его возненавидел, но потом, узнав, что он уж седьмой год при Красной армии, то есть с самой революции, поговорив с ним, когда он меня конвоировал, я его лишь искренне сожалел. Ведь он, дитя революции, попал в красноармейскую среду девятилетним ребенком. Из него, смышленого и бойкого малого, при других обстоятельствах мог бы выйти хороший русский парень.

Мне припомнились дети полков, которые совершали с полками поход, вместо того чтобы учиться в школе. Они, одетые в форму, играли в ужаснейшую игру – в войну; их ласкали, баловали и даже награждали Георгием.

Вряд ли те, которые уцелели, стали хорошими работниками и людьми от такого развращающего воспитания и игры с кровью… И если из них вышли мерзавцы, то они такие же без вины виноватые, как и отвратительный бедный Сережка.

Я на себе за все время не только не испытал рукоприкладства, но и грубости, и красноармейцы величали меня, кроме традиционного «товарища», «отцом» и «дедом». Мои товарищи по аресту во всем мне помогали, ухаживали за мной, называли меня дедушкой. Ведь, несмотря на то что мне под шестьдесят лет, я сходил за восьмидесятилетнего старика. Два раза мне хотели поцеловать руку, принимая за священника.

Очень трудно было всю неделю, без перерыва, не только на допросах, но и в течение всего дня играть роль. Ведь если бы я хоть раз сбился с тона глубокого старика и полуинтеллигента, то я пропал бы. Не только мы все время были на виду красноармейцев, но среди нас были и арестованные большевики. А как трудно было мучимому жаждой, когда приносили ведро с мутным кипятком, не побежать к нему со своей кружкой с засыпанным чаем, чтобы не остаться без кипятка, а ковылять к нему, покряхтывая. Но я сразу влег в мою роль и ни разу не сфальшивил. Труднее было держаться на допросах, когда более интеллигентные люди вас специально допытывали и сбивали.

После «обеда» (сухоедение из лавки) меня с проводником Петром вызвали в другое помещение ГПУ через улицу на допрос. С ним мы сговорились уже ранее, что отвечать по поводу совместного с ним путешествия. Это был самый трудный из трех допросов. Тот же следователь допрашивал меня около полутора часов. На все вопросы у меня были готовые подробные ответы согласно моей, еще в Париже составленной и написанной томской биографии. Около четверти часа он допытывался относительно злополучной записки с цифрами. Я упорно твердил, что это жид мне писал в Дубно при размене денег и что я в этих цифрах ничего не понимаю… Действительно, в Польше только что произведена была стабилизация валюты, и марки их сотнями тысяч и миллионами переведены на злоты и гроши, так что иностранцу с франками и долларами сначала трудно было ориентироваться.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации