Электронная библиотека » Павел Финн » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 13 января 2018, 10:20


Автор книги: Павел Финн


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Фадеев у нас на Фурманова. 44-й год? Меня будят свет и шум из соседней с нашей детской большой комнаты, столовой, где за круглым столом пьют и громко говорят взрослые. Мама выносит меня в одеяле. Сейчас мне почему-то кажется, оно было зеленое. Может, потому что рюмки, потом все побившиеся узкие граненые столбики, были из зеленого стекла, ярко освещенного лампами из-под большого абажура над столом. И вот зеленый цвет этого просонья…


Мальчишки, в своем большинстве, всегда вызывают подозрения. Взрослые всегда находятся в некотором заговоре по отношению к ребенку.

Вот что имело огромную притягательную силу – мир взрослых, тайны взрослых, дела взрослых – полупонятные, но рождающие сладостную и мучительную – стыдную – энергию расследования: догадок – открытий – расшифровки тайн.


– Мама, оставь щелочку…

Через эту щелочку проникал не только свет, но и голоса. Взрослой жизни. В “большой” комнате, за круглым столом-сороконожкой. Там играли в карты, пили, сплетничали, кокетничали, ревновали.

Маленький, когда меня укладывали спать, я приспособился падать с кровати. Совершал я эту хитрую операцию, чтобы привлечь внимание взрослых, сидевших за столом в соседней комнате. Со светом сидели, на зависть мне, и интересными, волнующими мою любопытную душу разговорами. Сначала я долго слушал их голоса и злился, что не могу разобрать всё, что они говорят, потому что они часто – потише – сообщали друг другу “взрослые вещи” и смеялись. Тогда я начинал медленно сползать с простыни. Но надо было упасть так, чтобы не стащить с собой одеяло и не улечься на него. Не было бы необходимого эффекта и шума. Но вот я на полу, дверь открывается. Свет, лица. Наверное, когда ко мне подходили, я делал вид, что сплю, свалился во сне, бедный мальчик. Верили мне? Кто их знает! Их давно уже никого нет…


В детстве смерть родителей мы допускаем гораздо охотнее, чем собственную. Потом уже сладостное воображение рисует собственную смерть как наказание для взрослых. Но это еще только приятная игра с самим собой.

Темная, страшная комната – детство, – где надо прожить, чтобы увидеть, как всё же высветляются углы и начинают светиться неожиданные спокойные щели.

Что можно сделать из мрака комнаты, особенно если примешать еще немного яркого желтого света от проехавшей машины, и света из щелки под дверью, да еще прибавить таинственный и странный звук падающих неведомо где капель, и тихий шопот, и шаги?

Однажды в детстве, прочитав в “Черной курице” о том, как мальчик слышит, прижав ухо к подушке, шаги уходящего навсегда подземного народца, я тоже стал слышать эти шаги. А потом понял, что это стук моего сердца.

До сих пор. Иногда – сквозь полусон: тук-тук-тук… Уходит народец…


– Мама! Оставь хоть щелочку! Я не хочу засыпать в этой тьме.


Мама ушла от отца в 45-м. К юному красавчику-актеру.

Вдруг пришло в голову… А может быть, вся история разрыва отца со мной и с братом – из-за меня – это отголосок маминой измены?

Мама и папа были похожи друг на друга. Но это стало заметно только в их старости. На фотографиях.


Были в Иванове на фестивале “Зеркало”. С картиной “Подарок Сталину”, где герой все тот же Сашка, сосланный в Казахстан. Дед умирает по дороге, и сирота попадает в аул, к казаху-железнодорожнику.

Поехали с Рустамом Ибрагимбековым и женами в Плес. Тот ли это – мамин – Плес? Где она, молодая, на снимке с еще более молодым Галичем. Я все собирался – и обещал – подарить эту фотографию Александру Аркадьевичу, но не успел, он уехал. Подарил много позже его брату – Валерию Аркадьевичу Гинзбургу, кинооператору. И его нет.


И вдруг, взглянув в зеркало, увидеть вместо своего – мамино лицо. А иногда сидеть за письменным столом, как сидел отец, – поворот и наклон головы над левым плечом, подбородком в плечо, и такое выражение лица, которое чувствуешь изнутри. А иногда говорить по телефону голосом брата и самому это слышать.

В зеркале… Иногда – мама, иногда – папа… И всё это – я…


В 19 лет в письме к своей первой подруге Рильке называет мать “падким на развлечения достойным сожаления существом”.

В противоположность Рильке я никогда не сочинял маму. Отца сочинял. Маму – нет. Я боялся трогать ее образ, боялся заглядывать за пределы ее – данного предо мной – существования.


Не было бы счастья, да несчастье помогло. Какое счастье, что я не был “писательским сыном”!

Но жил в писательском доме на Фурманова, тот самом, откуда забирали Мандельштама и где умер Булгаков. Вот здесь ли умер Андрей Белый? Надо спросить у брата. Он и Кома Иванов – молодые – приходили к его вдове, жившей на четвертом этаже нашего подъезда, – расспрашивали и записывали.

Да, я жил в этом доме, постоянно разваливающемся, откуда все время бежали – сначала в Лаврушинский, потом на “Аэропорт”.

Я даже был приписан к писательской полиниклинике в Лаврушинском дворе и подвале театра Советской Армии и два лета провел в литфондовском пионерлагере, где научился пить и курить. Но все же был неполноценный писательский ребенок: жил без отца, в нищей семье. Зачерпнул в детстве несчастной жизни.

И знаете, я благодарен судьбе за это. Да кем бы я был без этого?

“Антисфен, сквозь дыры твоего плаща проглядывает твое тщеславие”.

Сократ

В первом моем лагере, кажется, в 52-м, я был взят под опеку кумиром всех писательских дочек и родственниц – Мишей Ардовым. Он был очень красивый мальчик. Ходили слухи, что из-за него даже вешалась одна девочка – на пионерском галстуке. Сейчас он известный отец Михаил. Пишет книги. Мы с ним встретились недавно на дне рождения Кости Щербакова, его соученика по МГУ. Он все время анекдоты рассказывал.


Израиль, Ор-Иегуда. Вечером к Давиду Маркишу приезжает из Иерусалима писательница Света Шенбрунн, и я узнаю, что мы были с ней в одно время в пионерском лагере Литфонда в 1952 году. Солагерники.


Как давно мне не снились цветные сны…

Я видел местность, где не был сто лет. Река за это время совсем заросла зеленью. Я видел склон берега, где стоял с удочкой в пять часов утра, счастливый, что поднялся так рано, и рядом со мной верные друзья. Четыре фигурки из пионерского лагеря – в мелкой фабричной – окрашенной: фабричка текстильная – воде…

Пионерлагерь. Я в старшем отряде. Курим папиросы, пьем вино и даже водку, которую нам доставляет губастый семнадцатилетний парень, местный телеграфист. Он рассказывает похабные анекдоты и анекдоты про евреев. Волосы у меня светлые, выгоревшие, веснушки, и я непонятен. Физкультурник Володя. Старшая пионервожатая Рая, грудастая, мощная, веселая, в шароварах. К концу второго срока сколачивается компания старших. Сашка, сын рано умершего поэта, с черным чубом, добрый, сильный, веселый. Рая к нему явно неравнодушна. Женька, родственник директрисы лагеря Марии Николаевны. Он в очках, прямые, светлые волосы зачесаны назад. Гарик, местный дачник, невысокий, крепкий, с рыжей шевелюрой и веснушчатым лицом. И я – ребенок с виду, но крайне начитанный и порочный. Правда, в потенции и в теории. Пионервожатая Райка по вечерам, в полутемноте, собирает в пионерской комнате – а живем мы в школе – “своих”. Пьем вино. Потом, уже в начале осени, мы все встретились, как и договаривались, в Парке Горького. Райка оказалась здесь, в городском виде, очень некрасивой, но такой же веселой и заводной. Что мы там делали, в Парке?


Мы все – писательские дети: Миша и Боря Ардовы, Алёша Герман, Алёша Симонов, братья Михалковы, Алёша Габрилович, Андрюша Смирнов, Саша Червинский, Ваня Дыховичный, Сандрик Светлов, Саша Марьямов, Саша Нилин, Маша Зверева; называю только тех, кто связан с кино. Очень разные родители, разные судьбы, разные семьи. Положение и дальнейшая судьба потомка часто – это, конечно, не правило – зависели от положения родителя.


Я-то был подвержен зависти, тщеславию и честолюбию с очень раннего возраста. Вспомним, как я мечтал, чтобы отец получил Сталинскую премию за спектакль по пьесе “Честность” в Ермоловском театре. А получил постановление ЦК и статью в “Правде”.

Я хорошо помню, как Алёша Габрилович, поднявшись на этаж, в нашу 67-ю квартиру, сообщил мне со слов отца, что Финна забаллотировали на Сталинскую премию. Был, между прочим, жуткий 52-й год! Через некоторое время появилась передовая в “Правде”, то есть реальная возможность посадки. Я думаю, страх этих дней повлиял на всю его дальнейшую судьбу – привел в партию, подписал отвратительное письмо о Пастернаке.

Я нашел свидетельства – в книге Аркадия Ваксберга, например, – того, что фамилия моего отца была в списке тех, кого в 53 году отобрали для нового “дела”, значит, уничтожения. Какая судьба ждала бы нас с мамой и братом – и, между прочим, с отчимом Борисом Авиловым – если бы…

“Одни… живущие скромно и трудно писатели в Нащокинском переулке, другие… блестящие жители Лаврушинского…”

Борис Пастернак, из письма

Вспомнить, как мы с мамой, или с Витькой, ходили из Нащокинского в Лаврушинский – к отцу, в “гусевскую квартиру”…

Я думаю, отец женился на Нине Гусевой, маминой подруге и вдове его друга, поэта Виктора Гусева, еще и потому, что хотел все-таки – сознательно или подсознательно? – жить в Лаврушинском доме.


Подмосковное Внуково. Часть детства. “Гусевская дача”, крайняя на улице, кажется, “Ул. Виктора Гусева”. Огромный участок с грибами граничил с Бубенновым и Ильинским, прыгающим с ракеткой на собственном корте. С другой стороны поле, куда ходила гулять с немецкой овчаркой Орлова – в брюках. Напротив – Милютин. На параллельной улице – Сурков, Дунаевский, Утесов с березами. На перпендикулярной – Громыко, Образцов. На той стороне прудика – Твардовский, по слухам, в пьяном виде залезавший на дерево. Кинорежиссер Александров, муж Орловой, приходил из своего “чаплинского” шале к отцу и что-то фантазировал про Сталина.

Я не очень был любим на “Гусевской даче”. И может быть, они были правы.

Там, на втором этаже, на веранде, я сначала готовился к переэкзаменовкам, а потом к ВГИКу, к новой жизни. Однажды, кстати, Игорь Владимирович Ильинский захватил меня в свой ЗИМ и привез на переэкзаменовку по физике. Директор школы Ронин и физик Антошин, по прозвищу “Студебеккер”, антисемит, главный враг, курили перед входом, по летнему делу. Обалдели, увидев Ильинского. И меня в его машине…

Помню, как “Студебеккер”, шут и садист, с помощью генератора Вирмшурста пропускал через несчастного двоечника Кельциева возникшее на глазах класса электричество, и у того над плачущим от ужаса личиком с круглыми карими глазами-пуговками поднимались вверх короткие и жесткие черные волосы.

“Студебеккер” почему-то иногда вел урок, не сняв с себя длинное кожаное коричневое пальто. Отгадка такой странности была вскоре получена – к общему восторгу: в глубоком кармане кожаного ожидала своего момента четвертинка.

Я ничегошеньки не понимал в физике. Как и в химии. Как и в математике. Я тоже был несчастный двоечник, но надо мной он издевался по-другому.


Запись 2016-го года

Позвонил Иося Шехтман, с ним я учился до седьмого класса. Он уже давно живет в Израиле. Так вот – он вспомнил, как физик говорил про меня: “Финн умен до глупости”. И страшно довольный собой, смеялся.


У Ильинского был не только ЗИМ, купленный с согласия правительства у китайского посольства, но еще и единственный на дачной улице “московский” телефон. Отец иногда просил для меня разрешения позвонить, кажется, это тоже было связано с проклятой переэкзаменовкой из девятого в десятый, и жена Ильинского Татьяна Еремеева милостиво подпускала меня к телефону.

Много лет спустя в Союзе писателей, в Клубе на Воровского, в маленьком “парткоме”, была панихида по отцу, с которым я не виделся до этого десять лет. Ильинский пришел к его гробу, один из очень немногих. Двумя годами позже мы с Ильей Авербахом на Каретном уговаривали его сняться в “Объяснении в любви” в роли Старика, в прологе и эпилоге. Он отказался.


Тайный механизм памяти вдруг, и, как всегда, без всякой связи, вызывает из небытия актовый зал моей 59-й школы, и мы стоим – по какому поводу? – в несколько шеренг. И я, в серой гимнастерке, рассказываю кому-то с тайной, сладострастной и ничем не оправданной в реальности гордостью, что мой отец купил машину “Победа” – МО 02-15, серый цвет. Типа – это моя машина… Ах, дурак!


Были “майские”, мы с Витькой шли на “плановый” Нинпетровнин праздничный обед в Лаврушинский, для мальчиков от первого брака. Я ем фруктовое мороженое “в стаканчике” – помню его вкус и цвет. На мне пионерский галстук. Где-то уже в Замоскворечье на меня почему-то нападает какой-то здоровый обалдуй. Хулиган, как тогда говорили. Витька за меня заступается.

Мой брат, Виктор Константинович Финн, доктор двух наук, профессор и, говорят, выдающийся ученый. Тысяча девятьсот тридцать третьего года рождения.


Старый замысел. Два брата сидят на футбольном стадионе – сейчас – и вспоминают футбол прошлого, начиная с 45-го, разговор только об этом. Два пожилых брата, на полупустом стадионе. И футбол никому не нужен, и они никому не нужны, и ничто никому не нужно. А потом оказывается, что все на свете нужно, иначе света не будет.

Всегда был равнодушен к цирку. Хотя яркость его очень привлекательна. И тут нет противоречия. В 45-м году отец повел Витьку и меня в цирк – двенадцать и пять лет. Конечно, программа была посвящена Победе. Единственное, что осталось в памяти, – конные казаки, которые носились по желтой светящейся арене с очень блестящими шашками в очень нарядной форме, почему-то сейчас мне видится – ярко-голубой.

Может быть, любовь к яркости и силе цвета – к свету – я вынес из театра, увиденного в детстве – ереванский театр, задники в Центральном детском, сморщенная – леденцовая – слюда на софитах…


Где же это было? Политехнический? В каком-то амфитеатре? Они пели, эти ребята в гимнастерках без погон, всего два года назад вернувшиеся с войны, хор фронтовиков. Наверное, они казались нам, семилетним, бесконечно взрослыми. Они пели для нас военные песни.

Я их вижу… Но не слышу.


Отправимся в безвозвратное путешествие – на поиски стрекоз, летавших некогда с жесткими, странно прозрачными, переливающимися геликоптерными крыльями в солнечном свете – над речками – в детстве, на даче под Москвой.

О, этот дачный звук преодолевающего глубокие лужи грузовика с вещами, “полуторки”.

Солнечный жаркий день и запах горячего клубничного варенья.

И теплый грибной дух – большого, вкусного грибного варева – лета – дух, как будто прикасающийся к тебе добрыми влажными руками – дачи – лета – семьи.

И как всегда, долгий, однообразный и шумный дождь за дачным окном делает жизнь более домашней, более семейной.

Звук дождя ночью в детстве.

Тихо проснуться в середине ночи и услышать дождь. Улыбнуться тому, что скоро будет громкое утро, солнце, мокрая трава, босые ноги… И снова – заснуть.

То единственное, неповторимое, дачное, подмосковное, что солнечно-светлой, зыбкой аурой окружало речные пляжи, волейбольные площадки и пятачки перед пахнущими керосином и дешевым печеньем магазинами, что слышалось в голосах, перекличках и смехе, в шуршании велосипедных шин по дорожкам, усыпанным хвоей, и шаркании подошв по доскам танцевального круга, что чувствовалось на запах, цвет и вкус, что было, да сплыло.

Деревянная веранда, вся застекленная, с фонарем, вечернее солнце, и флоксы, флоксы, флоксы – имя: флоксы, отчасти похожее на табличку врача-отоларинголога, – запах флоксов и медленный, густой, низко и тяжко стелющийся над теплой и сырой вечерней землей белый – молочный, туманный – запах табака.


Помню с невероятной ясностью, как вечером в дачной местности Загорянка мой двоюродный брат, красавец Женя Дмитриев, тогда еще юноша, нес меня на дачу, после того как меня помыли где-то на другой даче, потому что у нас, видимо, не было для этого теплой воды. Помню даже ощущение восторга, когда я, сидя у него верхом на шее, касаюсь босыми ножками его груди и держусь за черноволосую голову… И при этом я как будто смотрю со стороны на это освещенное дачным электричеством мгновение подмосковной жизни 46-го года.

Чудеса, да и только. Вдруг, сидя за компьютером, вспомнил – ощутил – летний день в деревне – мне семь лет… Внутреннее чувство, имеющее совершенно реальную, но неуловимую форму. Ведь было, было! И я был! Низко, в траве, под солнцем, на поляне… И какие-то ямки, колышки…

В середине лета – на даче – бывает такой желтый зеленый свет – цвет? – цветосвет – светоцвет… И он же – звук – светозвук – золотое гудение… И еще были вишни, все дерево в черных вишнях… В середине лета бывают спелые вишни? Все равно, тогда были. И еще была мама. И брат, подросток с голубыми глазами. В середине лета. В начале жизни.

Я еще помню… Но в тот момент, как я умру, эта линия памяти – часть памяти мировой – оборвется навсегда и безвозвратно.


А уж если уплывать, то не морем, да здравствует его красота, а по реке. Ведь и приплыл тоже – в эту жизнь – по реке. Голышом. Ранним утром. По неширокой деревенской речке в зеленых берегах и с очень чистой водой. Пусть и вода тоже, как и берега, будет зеленой от тихо падающей в нее хвои.

И просвечивающее сквозь черно-зеленую воду тельце, когда, отфыркиваясь и прижимая подбородок к груди, на которой всегда почему-то оставалась дорожка – бледная бородка – от ила и водорослей, – движениями рук, ног поддерживал себя на воде, чтобы смотреть в небо. А на склоне холма, над приречными кустами – дочерна прожженная земля: здесь палили только что зарезанную свинью, – и пьяные мужики говорили беззлобно: бежи, бежи к мамке.


Спи… утром будут подарки…

2010-й… Сплю…

Сколько же лет прошло с того утра, с того дня рождения, когда рядом с моей кроватью, на даче, лежала синяя шелковая рубаха и однотомник Гайдара? Днем была клубника с молоком, и должен был приехать – и не приехал – отец. Какой год? 45-й? Нет, скорее, 47-й…

А потом из этого вышел сценарий “Ожидание, или Деревенский футбол 49-го года” все с тем же моим Сашкой. Написанный мной для мосфильмовского объединения, которым руководил Юлий Яковлевич Райзман. Так и не поставленный сценарий. Правда, был опубликован в 86-м году после нашего 5-го съезда в “Альманахе киносценариев”.

Иногда я думаю: вот ведь несчастье, что “Ожидание” так никто и не поставил. А потом: а может, оно и лучше? Пусть останется только на бумаге. Целее будет.

Вдруг вспомнил, что у наших хозяев, у которых мы после войны снимали дачу в деревне Боброво – станция Бутово, Курская железная дорога, – на стене висела “картина”. На цветной олеографии было изображено достаточное дореволюционное село, добротные дома под красными крышами, красиво расположенные на чистой широкой улице, и хорошо одетые крестьяне. Один со снопом на плече, другой – ведущий под уздцы запряженную в телегу лошадку.

Хозяина, плотника и пчеловода, звали Василий Иванович, он был очень добрый, с большими седыми усами, и я подозревал, что он и есть Чапаев. Строгая с виду хозяйка Александра Ивановна была еще добрее.

Во дворе росло большое черемуховое дерево, на которое я любил залезать и рассматривать сверху весь мир. А однажды во двор, сметая ограду, въехал черный страшный бык верхом на корове. Когда прошел испуг, взрослые смущенно посмеивались и смутно отвечали на мои наивные вопросы.


В детстве я очень боялся коров. Однажды мы с мамой шли через стадо, я держал маму за руку и хотел не бояться. Я и грозы боялся, особенно ночью, днем меньше. Когда мама была на даче, я не боялся, почти. Если оставался с домработницей Шурой, я очень боялся. И еще я очень боялся, что ночью кто-то постучит в окно или тихо откроет запертую дверь и войдет. Шура просила меня почитать ей, чтобы я не думал об этом и после побыстрей и покрепче заснул. Но однажды мы чье-то лицо увидели в окошке, бледное, страшное пятно. Оно сразу исчезло, а страх, ужасный, остался. А однажды тихо открылась дверь и вошла мама, с последней ночной электрички. Веселая, красивая, прохладная. От нее пахло вином, когда она целовала меня в кровати.


Когда был маленький, ужасно боялся, что спящая мама – мертвая. И все время подходил и проверял. И очень боялся лунатизма и летаргии. Чего только не приходит в голову в детстве. И только позже я узнал от Вали Тура неожиданные – по крепости – стихи Константина Симонова:

 
И в жару, подняв глаза сухие,
Мать свою я трепетно просил,
Чтоб меня, спася от летаргии,
Сорок дней никто не хоронил.
 

Когда после трех месяцев лета возвращались с дачи, Москва всякий раз казалась новым городом. Особенно ее шум, уличные звуки. Довольно быстро это проходило…

Задолго до переезда из деревни сын наших дачных хозяев Витька, пришедший на побывку, пьяный, кричал матери: “Не волнуй молодого солдата”. Он вскорости благополучно обрюхатил нашу домработницу, рыженькую Зойку. По прошествии нужного времени она с дикими криками начала ночью рожать у нас в Москве на кухне, за стеной нашей “детской”.

Прибежала соседка по лестничной площадке Вера Дмитриевна Богданова и все сразу взяла в свои руки. “Кто?” – спросила она. “Хозяйский сын Витя”, – ответила, рыдая, Зойка. Моему брату Вите, который все это слушал, лежа рядом со мной на своей кровати в нашей комнате, было тогда лет четырнадцать. Мама чуть не упала в обморок. Мне, разбуженному, что-то соврали по поводу происшествия и шума. На что я мрачно заметил: “Наверное, она проститутка”.

Мне было семь. И все это тоже стало семейной легендой.


Бывает так, что одна или две стихотворные строки отрываются от целого стихотворения и живут в памяти совершенно самостоятельно.

 
Только детские книги читать,
Только детские думы лелеять.
 
Осип Мандельштам

Я всегда, наверное, как только научился читать года в четыре, переживал написанное в книге как совершенную реальность. И до сих пор откладываю книгу, чтобы переждать расстраивающий или интригующий меня эпизод.

Вот никогда не мог – сразу – до конца прочитать то место в романе, где погибает прелестная Фру-Фру. Сейчас тоже. Отложил книгу, вышел из комнаты, походил немного – вдруг за это время что-то изменится, и лошадь останется жива, и Вронский выиграет скачки?


Какой занятный поворот! Начать – в детстве – с чтения толстой, растрепанной серой – или синей? – книги, с теми восхитительными картинками, на которых изображены молодые красавцы – с женскими, как мне тогда казалось, волосами – в шляпах, коротких плащах с крестами и шпагами в руках, – и заканчивать жизненный цикл чтением этого же – на борту самолета, летящего в Лондон, – на экране айпада! О, если б знать, что так бывает… что так будет… И как тогда я откладывал книгу, как только доходил до миледи в Англии, так и сейчас откладываю айпад в этом же самом месте.


Чтение мое получалось в чрезвычайно странном виде. Это была дикая смесь Шекспира и Островского, Пушкина и Гайдара, Гофмана, Киплинга, Конан-Дойля, Дюма, Диккенса и Исидора Штока.

Два писателя, две няньки моего детства, рассказывали мне про самое лучшее и делали меня человеком – Толстой и Дюма.

Диккенс. Конечно же, Диккенс! Вместе с мамой, очень рано – еще даже она мне читала. Вслух. Наверное, это было едва ли не первое большое чтение. Твист. Домби. Пип. Копперфильд.

Или этот умильный и коварный лис с иллюстраций к “Рейнеке-Лису” Гёте. Большая и тонкая черная книга, я любил рассматривать в ней человеко-зверей, но не любил читать. Лис в шляпе и с золотой цепью на груди, поднимающийся по ступеням будто из какого-то подземелья с блюдом в выставленных вперед жестоких, когтистых лапах.

Первая встреча с Гофманом, первая книжка – маленькая, оранжевая, – сейчас она у меня снова есть, “Academia”. На обложке растерянное лицо, будто бы током поднятые вверх все волосы-пружинки, но главная – привлекательная – странность: надпись – Э. Т. А. Гофман. Странность и привлекательность в первых трех буквах, которые воспринимаются, конечно, как “ЭТО” – это Гофман!

На самом деле я-то – что? – больше люблю “детского”, а не “взрослого” Гофмана? Гофмана страхов, превращений и марципановых радостей больше, чем Гофмана сарказмов, ужимок и нестрашных ужасов?

Что произошло со мной за то время – с того дня, – когда я вообразил себя Щелкунчиком? Уродливым, несчастным, одиноким и отважным. Наступившим на жирную королеву-мышь.


Я учился остроумию у Ильфа и Олеши, интонации Бабеля до сих пор не дают мне покоя. Перечитал “Любку Казак” и аж мороз по коже и теплота в глазах от восторга перед совершенством. А они его убили!


В моем отношении к книге есть, кажется, что-то чувственное. Может, поэтому я так люблю старые книги. Смотреть на них, даже не читая, трогать. Лохматые, зачитанные, рассыпающиеся, с чьими-то пометками – все равно. Они часть чего-то такого великого и необъяснимого, без чего не было бы моей жизни.

Я рад, что раскопал в развале на полках букинистического отдела в книжном на Тверской эту потрепанную книгу 1929-го года издания – Леонид Гроссман, “Борьба за стиль” – разрисованную чьей-то, наверняка давно умершей, – детской рукой. Пусть сохраняются в моих старых книгах забытые там старые неясные записки, неизвестно чьей рукой и кому написанные – обрывки – отрывки – чьих-то давно исчезнувших связей, отношений… Жизней…


Сегодня купил на Тверской – “Серапионовы братья. Альманах первый. «Алконост». 1922 год”. Возникает какое-то особое чувство, когда я держу эту ветхую книжечку в руках. Вообще, это удивительное явление – энергия старых книжек. Особенно книг начала века и двадцатых годов. В них какой-то заряд. И ведь именно что не самых старинных. Есть ведь у меня и столетние, и стодвадцатилетние. Но от них наслаждение, умиление. А в книгах двадцатых годов – ощутимая душой сила, таинственный магнетизм.

А вот еще – какая прелесть, вторая покупка: “А. Толстой, П. Щеголев. Азеф. Пьеса. Изд-во «Круг». 1926 год”. Действие первое, картина первая: “Школа филеров”. Первая ремарка: “Огромная низкая пустая комната в помещении Московской охранки в Гнездниковском переулке”.

Особенная прелесть в том, что как раз из этого здания, где ныне помещается на месте охранки – или вместо охранки – наше кинематографическое начальство, я вышел сегодня и направился в букинистический отдел книжного магазина напротив, через улицу, где и купил эту книгу.


Книга мне нравится как вещь. Книга мне нравится как “источник знаний”. Книга мне нравится как – всё. Книги умеют манить и соблазнять. Книга – это сильное лекарство против тщеславия.

Тонкий золотой слой, который остается после прилива и отлива чтения.

Все новое надеть сразу, все вкусное съесть сразу, и все интересное прочитать или увидеть сразу. Не умею ничего раскладывать и распределять разумно и с выгодой для себя. Вот такой я, увы. Что уж теперь поделаешь…

Увидел у себя на столе третий том писем Пушкина, “Academia”, алчно схватил и отложил опять… Погибаю под тяжестью непрочитанного.


Почему никто не писал о том, что, кроме тайны писательства, сочинения, есть невероятная тайна чтения?

Только абсолютная беспорядочность, бессистемность чтения представляет для меня главный его смысл. Читать надо всё.

Инстинкт книги есть только у немногих людей. Я помню, Мих. Петр. Соловьев, уже около 50-ти лет, непрерывно и много читал. Читал горячо и с интересом… Порядочно, но с таким же пылом, читал Влад. Соловьев. Л. Н. Толстой читал до самого конца жизни, и очень много и горячо. Но, вообще говоря, этот инстинкт редок, и мне встречались люди с университетским образованием, которые, кроме газет, ничего и никогда не читали…

Чтение, и сила, и напряженность его есть особый талант – талант умственного поедания, талант душевного аппетита, «охотка к еде книг»…”

Василий Розанов

Вампиризм – мой – чтения, впивания в литературный текст, когда глаза – читающие, думающие, ищущие, как зубы у вампира, – инструмент наслаждения и существования. Когда какой-нибудь один с виду не очень существенный “абзац” дает больше “крови” – привет Розанову! – чем все любовники Дракулы, вместе взятые.


Мне кажется, что я уже родился с желанием читать.

Я должен быть благодарен “Верке” – Вере Дмитриевне Богдановой – ее квартире, ее шкафам с книгами.

Краду бархатную книжечку у Веры Дмитриевны, соблазненный ее красотой. Выступление Сталина на каком-то съезде партии. И с чувством дарю ее брату. Он приходит в ужас. Книга незаметно возвращается.

В самом нежном детстве я искренне желал ей смерти в необъяснимой надежде, что она завещает мне свою великую библиотеку. Она, конечно, со временем умерла без моих зловещих пожеланий, и ее муж, Николай Владимирович, тут же наконец-то с удовольствием заведший себе новую жену, пустил великую библиотеку на ветер.


Вера Дмитриевна научила меня читать в 44-м году. Первой книгой было сочинение ее мужа Николая Владимировича, детского писателя. Крупные буквы и картинки, изображающие приключения какого-то сорванца, но октябренка. Потом я перешел сразу на Шекспира. У нас был замечательный Шекспир, большие – парадные – книги с красивыми гравюрными иллюстрациями под прозрачной и туманной папиросной бумагой. Их потом в критический момент загнал отчим Борис Авилов.


Мы – нищие, мама, брат с голубыми глазами и я. И отчим-актер с утиным носом, которого я ненавижу.

– Денег нет, – сказала мама.

Как же быть, как жить дальше? Как жить, когда нет денег?

– Как выйти из материальной бездны?


Дома, которые сыграли странную, но явную роль в моей жизни. Дом Тоидзе… Дом Варшавских… И, конечно, дом Туров. Это всё были богатые дома. К ним добавить еще дом Богдановых, который тоже был по-своему богат – книги, великая библиотека… А дом Габриловичей?

Даже какие-то запахи далекого прошлого вспоминаются иногда. Особенно я помню запах квартиры Габриловичей на Фурманова.

В нищем моем детстве я никому не завидовал – ни Гусевым, ни Габриловичам, ни Вербенкам, ни Тоидзе, ни Варшавским. Но какой-то микроб печали, видимо, проник тогда без спроса в мою душу и сделал свое дело.


В детстве я страстно мечтал иметь бурки. Тогда они были в моде у определенного сорта начальства, полувоенных хозяйственников. Белые, с отворотами, с полосками мягкой коричневой кожи. Валенки я презирал, они мне казались неприличной обувью бедных – а сам-то! – и простых. А вот бурки, маленькие бурочки… На ком я видел их? На старшем Вербенко? На младшем Вербенко?

Андрей Андреевич Вербенко, крестивший Алёшку Габриловича. Он был тогда полковником, замполитом, кажется, дивизии. Нина Яковлевна, Алёшкина мама, великая женщина, ставшая Зиночкой – Эвой Шикульской в “Объяснении в любви”, вызвала Андрея Андреевича с фронта, и он крестил Алёшку. Потом он стал директором Московского ликеро-водочного завода.

Однокомнатная квартира Вербенок ниже этажом на одной площадке с Габриловичами. Раки из Ростова в ванной. Вина без этикеток, черные и словно пыльные – такими, конечно, их делало воображение, раздразненное чтением Дюма, – бутылки с белыми наклейками, на которых было написано черными чернилами что-то. Пакеты и свертки. Футболисты и боксеры. Вратарь Саная. Великий тяжеловес Королев. Пистолет “вальтер”, который тайно показывает нам Вовка.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации