Автор книги: Павел Фокин
Жанр: Культурология, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 55 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
КУГЕЛЬ Александр (Авраам) Рафаилович
псевд. Homo Novus и др.;
13(25).8.1864 – 6.10.1928
Театральный и литературный критик, публицист, драматург, режиссер. Публикации в газетах «Санкт-Петербургские ведомости», «Петербургская газета», «Новости дня», «Минута» и др. Сборники статей и эссе «Без заглавия» (СПб., 1890), «Под сенью конституции» (СПб., 1907). Книги по истории и теории театра «Утверждение театра» (М., 1923), «Театральные портреты» (М.; Пг., 1923), «Старая театральная Москва» (совм. с В. М. Дорошевичем; Пг.; М., 1923), «Тени театра. Театральные рассказы» (М., 1926), «Профили театра» (М., 1929), «Русские драматурги. Очерки театрального критика» (М., 1933, 1934). Книги мемуаров «Литературные воспоминания (1882–1896) (Пг.; М., 1923), «Листья с дерева» (М., 1926). Основатель и редактор журнала «Театр и искусство» (1897), руководитель театра «Кривое зеркало».
«Это была интереснейшая личность.
В Кугеле кипели какие-то неизведанные силы, вдруг возникали неожиданные идеи, внезапно он открывал для себя новые пути, как-то азартно бросался в новые воды и плыл в них так свободно, так привычно и всегда так по-своему, будто в них родился, предназначенный самой судьбой творить и делать в этой нечаянно открывшейся для него области.
Похоже было на то, что Кугеля везде подстерегал счастливый случай, а сам он решительно ничего не думал и не собирался предпринимать, будто золотой дождь идей внезапно проливался над этой головой со спутанной шевелюрой, и там сразу загорались огни вдохновения.
…Сам Кугель в своих воспоминаниях рассказывает, как тоже случайно он однажды вздумал издавать театральный журнал и, посвистев в пустой комнате, попрыгав по ней на одной ножке – фамильная привычка всех Кугелей, – подал прошение разрешить ему театральный еженедельник. И все свершилось по мановению чьей-то благословляющей руки.
…Он вообще много работал, любил работу, и это выходило у него как-то очень легко, будто невзначай приходили темы, озаряли идеи, окружали талантливые люди, и все окрылялось каким-то шаловливым, неожиданным и непонятным успехом, впрочем, как всегда это бывает у действительно одаренных людей.
А. Р. Кугель был еще и прекрасным, тонким, остроумным фельетонистом. Его маленькие вещицы в „Петербургской Газете“, московских „Новостях Дня“, в „Руси“, в „Русском Слове“ отличались чисто французской находчивостью, воздушностью, неизменно блестевшие искорками истинно галльского остроумия, подвижные и прелестные в своем играющем разнообразии, в мелькающей чреде тем, лиц, метких слов, четких определений, небрежные, будто упавшие с неба, родившиеся сами собой, без труда и усилий.
Он отличался большим постоянством мнений…Всем своим существом он знал и чувствовал, что измена самому себе для него – смерть, уступка – гибель его блеска, эстетический компромисс – взрыв не только его чести и достоинства, но и всего им написанного, всего им заповеданного, а это было дороже самой жизни и всех ее призрачных и временных удобств и обольщений.
Кугель обладал оригинальным умом, неглубоким, но ярким, настоящим умом талантливого дилетанта, бросавшим его на рискованные аналогии, позволявшим проводить сравнения между сценой и химией, жизнью и теоретической механикой, между психологией и теорией права.
Но в одной области он несомненно был одержимым: в театре.
…Театр его окандалил, его он оскопил, засадил в свою тесную клетку и заставил думать только о себе, терзаться только собой, заботиться только о себе, скрещивать шпаги только из-за своих – театральных – дел, оценок, сует и судеб.
Будто злой и коварный волшебник, театр Кугеля ослепил. Его неосязаемым, неуловимым, призрачным видениям Кугель отдал всю жизнь. Под ее конец, оглядываясь назад, он имел право вздохнуть о том, что „величайшая и обольстительнейшая суета театра держала меня в своих сетях“» (П. Пильский. Роман с театром).
«Кугель представлял собою зрителя в высшей степени проникновенного, способного волноваться, радуясь переживаемому волнению, способного также с горькой усмешкой проникнуть во все недостатки спектакля, посмотреть в каждую щелочку того или другого театрального явления с выдающейся проницательностью.
Всегда и неизменно Кугель подходил к театральным явлениям и лицам с величайшей добросовестностью, ибо театр он горячо любил и ставил чуть ли не превыше всего в жизни.
Рядом с этим нельзя не отметить удивительной свежести и тонкости его стиля» (А. Луначарский).
Александр Кугель
«Судьба, одарив Кугеля публицистическим даром, наделила его заодно и широкой, разбрасывающейся натурой, которой мало было одного поля деятельности, а хотелось (знай наших!) отличаться на нескольких сразу. Отсюда взяла начало курьезная трагедия его честолюбия, бессильного добиться того же почетного места на драматургическом поприще, режиссерском и литературно-художественном, что и на поприще журнализма.
Смешно сказать: как Кугель ни старался, а он не сумел за всю свою жизнь написать не только ни одной оригинальной пьесы, но и ни одной оригинальной (по заданию и по технике) драматической переделки. Между тем у него несомненно был дар драматургического анализа, диалогической архитектоники, соответственное образование и талант квалификации сценических персонажей. Как ни хотелось ему также овладеть магией режиссерского творчества, это ему не давалось (в смысле оригинальной инсценировки). Сводилось в лучшем случае к заимствованным у других методам оформления спектакля, а в худшем – к таким конфузным опытам, какие приходилось выкидывать потом из программы в спешно-пожарном порядке.
…А. Р. Кугель до гробовой доски не мог взять в толк, что для искусной режиссуры требуется, как и для умелой драматургии, не только особый талант и культурность, но и прилежное постижение особого мастерства (на что у такого занятого критика, Homo Novus, не было ни достаточного времени, ни большой охоты). Актерам было ясно: он никогда не вырабатывал мизансцен дома, не готовил плана очередной репетиции, не заполнял режиссерского экземпляра ремарками, соответствующими заданию, а намечал лишь сокращения в пьесе и оставлял остальное на импровизационные поиски во время самих репетиций.
Он хотел взять наитием там, где имеются правила, стремился преодолевать затруднения, которые сам же себе создавал (по дилетантской неосмотрительности), не хотел положиться на талант и послушание актеров в тех случаях, когда режиссера „вывозит“ лишь собственный опыт, знание ремесленной подоплеки искусства и то, что называется профессиональной смекалкой» (Н. Евреинов. В школе остроумия).
КУДАШЕВА (урожд. Кювилье, во втором браке Роллан) Мария (Майя) Павловна
1895–1985
Поэтесса (сочиняла по-русски и по-французски), переводчица, жена Р. Роллана. Адресат лирики Вяч. Иванова.
«Волошин… в один из наездов [А. Герцык] в Москву рассказал ей, как к нему пришла совсем девочка с нерусским личиком и прочла ему свои искусные по форме французские стихи. Он пленен ею. „Нет, вы непременно должны послушать ее!“ И вот Майя Кювилье у нас и стала частой гостьей. Хрупкая, детская фигурка, прямые, падающие на глаза волосы, а в глазах – нерусская зрелость женщины. Не от того ли эта двойственность в существе Майи, в уме ее, то поражавшем сухой трезвостью, то фантастически дерзком, что к французской крови примешивалась в ней русская? У нее были какие-то основания думать, что отец ее мичманом погиб в Цусиме, но мать – с юности гувернантка в разных русских семьях – почему-то не соглашалась назвать ей его имя…В спущенных уголках губ горькая черточка разочарования, неверия. А вела себя чисто по-детски: плененная поэзией Вяч. Иванова и внезапно влюбившаяся в него самого… взобралась вместе с сестриным мальчиком на фисгармонию, уставилась в него – и слова не вымолвила. А в стихах ее к нему сквозь изящную галантность – зоркое и чуть насмешливое проникновение в его характер. Потом начался у нее другой роман…Недалеко от нас квартира-коммуна, населенная молодыми художницами, начинающими писателями, – филиал коктебельской вольницы, и во главе ее – говорящая басом и одетая по-мужски мать Волошина. Тут же помещица, княгиня Кудашева, поселила сына, кончающего гимназиста. В его-то комнатке ведутся у Майи с ним нескончаемые разговоры, волнующие обоих.
…Вызывало сомнение, сам ли Сережа Кудашев, титул ли влек Майю? Мы не видели их вместе, и нас не было в Москве летом, когда они обвенчались с ним, уже призванным в армию. Потом она жила в имении с его матерью, родился сын. Муж-мальчик был убит на войне, кажется на гражданской, уже в рядах белых, а в первый же год революции старинная усадьба разгромлена, сожжена, семья спаслась бегством. Десяток одиноких лет (сын рос у бабушки), цепь рискованных встреч, умственных метаний, – человек с красной звездой на кубанке, потом переписка с Henri de Regnier, маститым королем поэтов, и поездка к нему в Париж, и что только не отделяет нашу Майю от Марии Павловны Роллан, жены и друга старческих лет Ромена Роллана…Мы же с нею больше не встречались, но не раз узнавали некоторые ее черты в Асе, одной из героинь „Очарованной души“, а также и в том, что доносили до нас скупые разговоры о подруге любимого писателя» (Е. Герцык. Воспоминания).
«Когда мне было лет двадцать, у меня был юношеский роман, то, что называется amitie amoureuse, с Майей Cuvilier. Едучи на „свободную эстетику“ [заседания „Общества свободной эстетики“. – Сост.], я не без волнения ждал, будет ли там Майя. Она действительно там всегда бывала.
…После революции жизнь Майи пошла по довольно бурному пути, она вскоре вышла замуж за князя Кудашева, который через некоторое время уехал в Белую армию, где и погиб, а Майя стала вступать в близкие романтизированные связи с целым рядом видных людей, пока не стала наконец женой Ромена Роллана.
Отношения с Р. Ролланом начались с того, что она сначала писала ему в Швейцарию, в чем ей, как будто, помогал Макс Волошин…До отъезда за границу она еще была влюблена в Вячеслава Иванова, в известного архитектора Веснина, потом в профессора Петра Семеновича Когана. Людей с менее видным положением я около нее не замечал.
…Она была очень талантлива, очень умна, очаровательна с ее приятным французским и русским говором, маленькая fausse maigre [франц. женщина худощавого телосложения. – Сост.], с зелеными глазами, сухими, четко очерченными губами, замечательно правильным, точеным носом и невероятно кудлатой головой. Стриженые волосы у нее росли во все стороны, так что она всегда, и зимой и летом, обвязывала голову каким-нибудь легким шарфом, скрывавшим ее волосы. Она пропала у меня из виду очень давно, но ее внешний образ и голос я помню как сейчас» (С. Шервинский. Общество свободной эстетики).
КУЗМИН Михаил Алексеевич
6(18).10.1872 – 1.3.1936
Поэт, прозаик, критик, драматург, композитор (музыка к драме А. Блока «Балаганчик» и к трагедии Ф. Грильпарцера «Праматерь»). Основатель петербургской группы «эмоционалистов». Публикации в журналах «Весы», «Аполлон», «Золотое руно» и др. Стихотворные сборники «Сети» (М., 1908), «Куранты любви» (М., 1910), «Глиняные голубки» (СПб., 1914), «Вожатый» (Пг., 1918), «Нездешние вечера» (Пг., 1921), «Параболы. Стихотворения. 1921–1922» (Пг.; Берлин, 1923), «Форель разбивает лед. Стихи 1925–1928» (Л., 1929). Роман «Крылья» (М., 1907), «Плавающие путешествующие» (Пг., 1915) и др. произведения.
«Мой вид. Небольшая выдающаяся борода, стриженные под скобку волосы, красные сапоги с серебряными подковами, парчовые рубашки, армяки из тонкого сукна в соединении с духами (от меня пахло как от плащаницы), румянами, подведенными глазами, обилие колец с камнями, мои „Александрийские песни“, музыка и вкусы – должны были производить ошарашивающее впечатление. Портрет Сомова – уже позднейший, компромиссный, обинтеллигенченный период. Тут же, при всей скурильности, я являлся каким-то задолго до Клюева эстетическим Распутиным» (М. Кузмин. Дневник 1934).
«Я люблю в искусстве вещи или неизгладимо жизненные, хотя бы и грубоватые, или аристократически уединенные…Склоняюсь к французам и итальянцам. Люблю и трезвость, и откровенную нагроможденность пышностей…С одной стороны, я люблю итальянских новеллистов, французские комедии XVII–XVIII вв., театр современников Шекспира, Пушкина и Лескова, с другой стороны – некоторых из нем[ецких] романтических прозаиков… Я люблю Рабле, Дон Кихота, 1001 ночь и сказки Perrault, но не люблю былин и поэм…Люблю Брюсова, частями Блока и некоторую прозу Сологуба. Люблю старую французскую и итальянскую музыку: Mozart’a, Bizet, Delibes’a и новейших французов (Debussy, Ravel, Ladmirault, Chausson)… Люблю звуки военного оркестра на воздухе.
Люблю балеты (традиционные), комедии и комические оперы (в широком смысле; оперетки – только старые). Люблю Свифта, комедии Конгрива и т. п., обожаю Апулея, Петрония и Лукиана, люблю Вольтера.
В живописи люблю старые миньятюры, Боттичелли, Бердслей, живопись XVIII в., прежде любил Клингера и Тома (но не Беклина и Штука), люблю Сомова и частью Бенуа… Люблю старые лубочные картины и портреты. Редко люблю пэйзажи.
Люблю кошек и павлинов.
Люблю жемчуг, гранаты, опалы и такие недрагоценные камни, как „бычий глаз“, „лунный камень“, „кошачий глаз“, люблю серебро и красную бронзу, янтарь. Люблю розы, мимозы, нарциссы и левкои, не люблю ландышей, фиялок и незабудок. Растения без цветов не люблю. Люблю спать под мехом без белья» (М. Кузмин. Письмо В. Руслову. 8–9 декабря 1907).
«Цветы любил: розы, жасмин, левкой. „Сухие“ – запахи. Любил: духи, пудру, – а не одеколон, мыло. – Цвет: розовый, желтый; теплые тона…Я думаю, его трагедия была в том, что влюблялся в мужчин, которые любят женщин, а если шли на отношения с ним, то из любви к его поэзии и из интереса к его дружбе. Свои „однокашники» (что ли?) ему не нравились, даже в прелестном облике.
Главное, что стало его горем, – это желание иметь семью, свой дом…
Был ли он добр? Думаю, что нет. Г[умилев] был прав: „Мишеньке – три года“. Тут и застенчивость, и неполноценность (в чем-то!), и неумение устраиваться самому. Но зла он не делал; просто больше ценил тех людей, которые были или вдохновительны в литературе, или любили его литературу, а не тех, которые сделали ему доброе» (О. Арбенина. О Кузмине).
Михаил Кузмин
«Когда видишь Кузмина в первый раз, то хочется спросить его: „Скажите откровенно, сколько вам лет?“, – но не решаешься, боясь получить в ответ: „Две тысячи“.
Без сомнения, он молод, и, рассуждая здраво, ему не может быть больше 30 лет, но в его наружности есть нечто столь древнее, что является мысль, не есть ли он одна из египетских мумий, которой каким-то колдовством возвращена жизнь и память. Только он не из мумий Древнего Египта. Такие лица встречаются часто на эль-файумских портретах, которые, будучи открыты очень недавно, возбудили такой интерес европейских ученых, дав впервые представление о характере физиономий Александрийской эпохи. У Кузмина такие же огромные черные глаза, такая же гладкая черная борода, резко обрамляющая бледное восковое лицо, такие же тонкие усы, струящиеся по верхней губе, не закрывая ее.
Он мал ростом, узкоплеч и гибок телом, как женщина.
У него прекрасный греческий профиль, тонко моделированный и смело вылепленный череп, лоб на одной линии с носом и глубокая, смелая выемка, отделяющая нос от верхней губы и переходящая в тонкую дугу уст.
…Но характер бесспорной античной подлинности лицу Кузмина дает особое нарушение пропорций, которое встречается только на греческих вазах: его глаз посажен очень глубоко и низко по отношению к переносице, как бы несколько сдвинут на щеку, если глядеть на него в профиль.
Его рот почти всегда несколько обнажает нижний ряд его зубов, и это дает лицу его тот характер ветхости, который так поражает в нем.
Несомненно, что он умер в Александрии молодым и красивым юношей и был весьма искусно набальзамирован» (М. Волошин. «Александрийские песни» Кузмина).
«Из каких эпох пришел к нам этот удивительный человек? Даже наружность его необычайна: маленькая фигурка, а лицо с огромными черными миндалевидными глазами напоминает фаюмские портреты из саркофагов мумий; также и образы русских икон приходили на память при виде этого аскетического лица с темной бородкой. Однако святым он совсем не хотел быть, ни казаться, да и все его обхождение было крайне просто, непритязательно. С беспримерной откровенностью и невинностью он время от времени читал друзьям… свои дневники без всяких сокращений, не стремясь ничего в своей жизни изобразить иначе, чем это было на самом деле. Страсти к друзьям он подчинялся как высшей силе и несказанно страдал при всяком разрыве. При этом он был искренне набожен, и эта набожность носила строго православный характер…Все в нем было свободно от всякой позы, естественно, даже по-детски безыскусно. В нем в удивительном смешении встретилась фривольность XVIII века, знатоком которого он был, российское православие и александрийская Греция» (М. Сабашникова. Зеленая змея).
«На эстраду маленькими, быстрыми шажками взбирается удивительное, ирреальное, словно капризным карандашом художника-визионера зарисованное существо. Это мужчина небольшого роста, тоненький, хрупкий, в современном пиджаке, но с лицом не то фавна, не то молодого сатира, какими их изображают помпейские фрески. Черные, словно лаком покрытые, жидкие волосы зачесаны на боках вперед, к вискам, а узкая, будто тушью нарисованная, бородка вызывающе подчеркивает неестественно румяные щеки. Крупные, выпуклые, желающие быть наивными, но многое, многое перевидавшие глаза, осиянные длинными, пушистыми, словно женскими, ресницами. Он улыбается, раскланивается и, словно восковой, Коппелиусом оживленный автомат, садится за рояль.
Какие у него длинные, бледные, острые пальцы.
Приторно сладкая, порочная и дыхание спирающая истома нисходит на слушателей.
В шутке слышится тоска, в смехе – слезы.
…Дитя, не тянися весною за розой, розу и летом сорвешь,
Ранней весною срывают фиалки, помни, что летом фиалок
ужнет…
Банальные модуляции сливаются с тремолирующим, бархатным голоском, и неизвестно как и почему, но бесхитростно ребячливые слова получают какое-то им одним присущее таинственное значение» (А. Шайкевич. Петербургская богема).
«О Кузмине говорили, что он кривляется, ломается, жеманничает.
В начале салонной его карьеры можно было подумать, что ломается он, вероятно, просто от смущения. Но потом, так как манера его не изменилась, уже стало ясно, что это не смущение, а манера обдуманная, которая так ясно всеми одобряется, что исправлять ее было бы непрактично. Но заикался и шепелявил он вполне искренне.
…Кузмин никогда не бывал один. У него была своя свита – все начинающие поэты, молодые, почти мальчики, целая беспокойная стайка, и все, или почти все, почему-то Юрочки. Были между ними и такие, которые стихов пока что еще не писали, но во всем остальном были совсем определенные поэты. Немножко жеманились, немножко картавили, и все обожали Оскара Уайльда. Не все, конечно, читали его произведения, но зато все твердо знали, что он был влюблен в молодого лорда Дугласа. В нашем кругу лордов не было, но они были, завитые, томные, кружевные и болезненно-бледные, в мечтах и стихах у Юрочек» (Тэффи. Моя летопись).
Михаил Кузмин
«Изящество – вот пафос поэзии М. Кузмина. Все равно, выступает ли он перед нами в хитоне изысканного александрийца, верного ученика Эпикура, или в шелковом камзоле французского птиметра, или прямо говорит о себе, – везде и всегда он хочет быть милым, красивым и немного жеманным. Все, даже трагическое, приобретает в его стихах поразительную легкость, и его поэзия похожа на блестящую бабочку, в солнечный день порхающую в пышном цветнике. Несомненное дарование поэта, дар стиха певучего и легкого, М. Кузмин обогатил изучением старофранцузской поэзии, из которого вынес любовь к сложным строфам. Маленькие неправильности ритмики, ударений и самого языка, которые не трудно указать у М. Кузмина, придают его стихам какое-то новое очарование и наводят на память слова Пушкина:
Как уст румяных без улыбки,
Без грамматической ошибки
Я женских писем не люблю…
Стихи М. Кузмина – поэзия для поэтов. Только зная технику стиха, можно верно оценить всю ее прелесть. И ни к кому не приложимо так, как к М. Кузмину, старое изречение: его стакан не велик, но он пьет из своего стакана…» (В. Брюсов. Рецензия на сборник «Сети»).
«Для Кузмина старшая линия мировой литературы как будто вообще не существует. Он весь замешан на пристрастии к ней и на канонизации младшей линии, не выше комедии Гольдони и любовных песенок Сумарокова. В своих стихах он довольно удачно культивировал сознательную небрежность и мешковатость речи, испещренной галлицизмами и полонизмами. Зажигаясь от младшей поэзии Запада, хотя бы Мюссе, – новый „Ролла“, – он дает читателю иллюзию совершенно искусственной и преждевременной дряхлости русской поэтической речи. Поэзия Кузмина – преждевременная старческая улыбка русской лирики» (О. Мандельштам. Буря и натиск).
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?