Читать книгу "Бом-бом, или Искусство бросать жребий"
Автор книги: Павел Крусанов
Жанр: Социальная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
Как часто водится, в братву Герасима кинуло из спорта – был он из того, первого еще призыва мастеров восточного мордобоя, сэнсэи которого в свое время по Указу отчалили на зону. Будучи человеком средних лет, благополучно, без психических травм пережившим смутную пору желторотой гиперсексуальности, Герасим беспредела не уважал, потому и «крыша», где он числился в верховодах, слыла совестливой, держалась понятий и кровь (чужую) мешками не проливала, хотя совсем без крови, разумеется, не получалось. Да и формы бандитизма потихоньку менялись – теперь Герасим вполне официально входил в совет директоров какой-то сомнительной асфальтовой корпорации «Тракт», что, несомненно, придавало его образу даже некоторую респектабельность. Более того – Герасим был не чужд культуре. В прошлом он пару раз встречался на татами с профессором философии Грякаловым (оба имели черные пояса) и, одержав победу в первом спарринге, был бит во втором, что заставило его впредь без предубеждения относиться к идее просвещения и не держать всех, говорящих без запинки слово «деконструктивизм», поголовно за лохов и фраеров.
Ну и наконец, совладелица «Либерии» и компаньонка Вовы Тараканова, неотразимая внешне, но непоколебимая, как Гром-камень, внутри, Мила Казалис, имела счастье быть некогда предметом школьных вожделений Герасима, что оказалось достаточным поводом для совершенно исключительного положения арт-кафе «Либерия» под сенью собственной «крыши»: Герасим не брал с заведения мзду. Не брал ни в каком виде, прикрывал от наездов абсолютно бескорыстно, что в собственных глазах Герасима резко поднимало его MQ (показатель нравственного коэффициента). Поднимало настолько, что определенно выводило из отрицательной величины.
Он просто здесь порою отдыхал, послушивая музычку и почитывая свежераспечатанные листочки, предложенные Милой Казалис к чашке кофе, – очередные сочинения Секацкого, где тот ловко толковал о неизбежности братвы и положительной роли бандитизма в деле становления цивилизованного рынка. (Эти, равно как и другие, статьи Секацкого Левкин тепленькими подвешивал в сетевой журнал polit.ru, откуда Мила на забаву Герасиму их и сдергивала.)
– Братан, свободно? – Пальцем в платиновой печатке с камушком и вензелем «ИТ» Герасим указал на пустой стул.
– Вова, – дерзко игнорируя палец, сказал Андрей, – ты знаешь, каким было последнее желание верховного правителя России Александра Васильевича Колчака?
– А что, он тоже из Норушкиных?
– Нет, Вова, он из Колчаков, – не поддался на провокацию Андрей. – Он просил, чтобы при расстреле его не ставили к стенке вместе с китайцем – палачом иркутской тюрьмы. Он просил избавить его от этого позора и расстрелять отдельно.
– И что?
– Их расстреляли вместе.
– Тогда мы присядем.
– Ты что, братан, обидеть хочешь? – натурально удивился Герасим.
– Гера, ты на него не наезжай, – сказал Тараканов. – У него знаешь, какой тейп навороченный? Один дедок Наполеону хвост накрутил, а другой вообще герой нашего времени.
– Вова, ты проявляешь скрытые комплексы, – сказал Норушкин.
– Это он и есть, – Тараканов по-прежнему обращался к Герасиму, – тот самый, который русский бунт будит, гневу народному спать не дает.
– Что же ты, братан, в натуре, сыр всухомятку рубаешь? – добродушно порадел Герасим. – Принеси-ка нам, Вовчик, черного «Джонни Уокера». И мясного чего-нибудь. Типа, горячего.
Вова мигом доставил штоф «Гуляки Джонни» и две стопки – себе и Герасиму. После чего, приплясывая, умотал на кухню.
Крупная рука с набитыми мозолями и белой «гайкой» на указательном пальце легла на квадратную бутыль.
Соломенного цвета самогон из клетчатой Шотландии потек, играя бликами, по стопкам – Андрею и Герасиму.
Ты в жаркий полдень сядь в тени
И от дороги в стороне, —
густо, сочно выводил Ильченко, —
У родника передохни
И дай прохладной влаги мне.
– За что пьем? – спросил Норушкин.
– Дед мой в сорок четвертом Ригу брал, – сказал Герасим. – Типа, танкистом был. Командиром, в натуре. Ему пулей сонную артерию пробило, так он дырку пальцем заткнул и сам дошел до медсанбата. Так что, слышь, – за экипаж машины боевой.
– Годится, – согласился Андрей.
Выпили. Закусили сычужным пикантным – кажется, эмменталем.
Герасим открутил от кисти восковую виноградину.
– Скажи, братан, а гнев народный ты как, конкретно будишь или фуфлово – на кого Бог пошлет?
– Ничего я не бужу, – увяз зубами в сыре Андрей.
– Ты брось, братан, вола вертеть. Я тебе не фраер ушастый. А предки как будили?
– Кто ж их знает – их и спрашивайте.
– Не ссы, мы сырки глотать умеем. Спросим. Всех построим и спросим.
– Шкловский тоже в броневом дивизионе служил, – вспомнил почему-то Норушкин. – Ему Корнилов на Румынском фронте лично Георгиевский крест вручил. Он еще потом в бензобаки броневиков гетмана Скоропадского сахар насыпал, чтобы жиклеры засрать. – Андрей вытянул из пачки сигарету. – А некогда в городке Шклове учительствовал и прислуживал в поповском доме крещеный еврей Богданко, принявший после имя Дмитрий, но известный больше как Тушинский вор. Ему в Калуге татарин Петр Урусов голову сабелькой оттяпал, так что она в церкви на отпевании отдельно от тела лежала. – Норушкин глубоко затянулся. – А при матушке Екатерине, до старости не знавшей вина, а пившей одну лишь вареную воду, известны были фальшивые ассигнации шкловской работы. Их фабриковали в Шклове графы Зановичи, родом далматы, вместе с карлами генерал-лейтенанта Зорича. Их Потемкину ростовщик Давидка Мовша сдал. Потемкин мазурикам хвосты и накрутил. А вас, собственно, как зовут?
– Герасим я, – удивился невежеству собеседника Герасим. – Я Шкловского твоего с Потемкиным вместе на болту поперек резьбы вертел, кто бы они по понятиям ни были.
– И что, Герасим, подобно Орфею и другим великим героям древности, вы, чтобы «построить» моих предков, готовы спуститься в преисподнюю?
– Ты, братан, не умничай, надо будет – спущусь. Закон такой: если маза пошла или/или – без базара выбирай смерть. Это не западло, – продемонстрировал знание самурайских предписаний Герасим. – А потом, я ж тебя пробивал: дядя у тебя есть. Не дубарь пока, хотя и на больницу пашет.
– Когда тебя сразят на поле боя, – выудил Андрей в ответ из хмельной памяти ма́ксиму Ямамото Цунетомо, – ты должен следить за тем, чтобы тело твое было обращено лицом к врагу.
– Грамотно сказал, братан.
Тут с приборами, завернутыми в салфетки, и двумя тарелками с дымящимися лангетами и золотистой картошкой фри возле стола образовался Тараканов. Поставив тарелки перед Герасимом и Норушкиным, Вова отправил поднос на стойку, а сам сел за стол.
– Спасибо тебе, Вова, – желчно поблагодарил Норушкин. В словах его читалось внятно: «Ну ты и сволочь, Вова, ну ты и гондон штопаный!»
– Не за что. Сейчас Люба хлеб, минералку и красную капусту принесет, – нарочито не замечая яда, вертел на столе пустую стопку Тараканов. – Очень, Андрюша, твои истории Гере понравились. Успех необычайный…
Герасим, однако, виски Тараканову не налил, а вместо этого сказал Норушкину с досадой:
– Жаль, Вовчика с нами нет.
– Почему это? – опешил Тараканов.
– Потому что шел бы ты на хер и не лез в чужой базар.
Вова обиженно, но гордо, как шуганутый с належанного места кот, удалился за стойку.
Люба и вправду принесла хлеб, бутылку «Полюстрово» с двумя высокими стаканами и маринованную красную капусту в фаянсовой плошке.
Герасим налил.
– Я тебе дело предлагаю. Слышь, типа, компаньонами будем.
– А что, собственно, вы от меня хотите?
– Давай на «ты», братан, – дружески предложил Герасим.
– Давай.
– Мне Аттилу завалить надо. Совсем он, падла, борзой стал.
– Какого Аттилу?
– Ну сказал! Ну прямо в поддых! Да Коляна Шадрунова, пахана рамбовцев. Погоняло у него – Аттила.
– Ну так вали. Я-то при чем? Лучше бы ливизовской взял…
– Нельзя. Мне пойла дешевле пятидесяти баксов за фуфырь по ранжиру не положено. Братва не поймет.
– Соболезную.
– Ты, братан, погоди. Ты, типа, меня слушай. На-ка вот, минералкой запей. Аттила – авторитет конкретный, и команда у него реальная. Если я его закажу – рано или поздно об этом разнюхают. Тогда – кранты. По понятиям нас уже не развести. Такая молотильня пойдет – Куликово поле, блин, бой Руслана с головой. А если ты на него гнев народный сольешь – это ж другое дело. Мы ж тогда с тобой такой участок расчистим, мы ж под себя такую территорию загребем…
– Герасим, ты дурак?
– Фильтруй базар, – набычился Герасим. – Как компаньон компаньона предупреждаю.
– Ты сам Божий дар с профитролями не путай. Представь только, что братва свои дрязги не калашами, а водородной бомбой утрясать будет. Это ж беспредел полный. Мозги наморщи – тут такой участок расчистится, что…
– Ни барыг, ни братвы не останется, – смекнул Герасим.
– Ни нас с тобой, компаньонов.
– Да, братан, это не по понятиям.
Снова заиграла живая музыка: снятый один в один, как по канону писанная икона, Боб Марли – «I Shot the Sheriff».
Герасим налил в стопки виски и внезапно хохотнул в лангет.
– Ты что? – удивился Норушкин.
– Да представил, блин, как бригадир на стрелку тереть с водородной бомбой в багажнике катит!
– Живое воображение. Только в нашем случае, мне кажется, еще смешнее будет. Всю страну размазать можно. Не в миг, конечно, а постепенно, со смаком…
– Ну, давай, типа, за бронетанковые войска, – поднял стопку Герасим.
Выпили. Принялись за лангет.
– И что, никак там с настройкой не поиграть? – спросил Герасим. – Чтобы наводку скорректировать?
– Да где там-то? – не выдержал Андрей.
– В Побудкине твоем, братан. Мне ж Вовчик пересказывал.
Андрей задумался.
– Бесполезно. Когда Господь сотворял Россию, он о такой мелкой гниде, как рамбовцы, не думал.
– Так ты, может, не знаешь просто, как там управляться нужно?
– Откуда ж мне знать? Из чертовой башни назад никто не выходил. Не нашлось для них Вергилия. Или этого, как его, – Тересия. Или нет, это вроде была тень Антиклеи…
– Надо же, сколько у тебя в репе мусора скопилось.
– И не говори. Никак бачок не вынести.
Герасим «наморщил мозги», после чего снова наполнил стопки.
– Стало быть, ты Аттилу валить не будешь?
– Нет, не буду. Вычеркивай меня из компаньонов.
– Ладно, братан, – Герасим ткнул пальцем в сцену, – как тот волосатый поет: вольному воля, упертому – пуля.
– Он не о том поет. Он поет, что готов отсидеть, если виновен.
– О том, братан, о том. А что ты Вовчику про аборигенов лепил, которые, типа, Побудкино твое пасут?
– Народились такие церберы…
– Может, они в этом деле лучше тебя секут?
– Вряд ли. Их служба – чертову башню от залетных сторожить.
– А какой им расчет?
– А никакого. Трансформация психики в систему рефлексов. Они ведь под Норушкиными без малого тысячу лет жили. Инстинкт.
– Что-то вы, Норушкины, за тысячу лет не очень расплодились.
– Группа риска. Высокая смертность по мужской линии.
– И что, твои церберы никого к Побудкину на пушечный выстрел не подпускают?
– Почему? Подпускают. И стреляют.
Герасим помолчал.
– Давай-ка рассказывай, что знаешь.
– Это запросто. – Андрей залпом выпил виски. – Слушай:
Я не чинил зла людям.
Я не наносил ущерба скоту.
Я не совершал греха в месте Истины.
Я не творил дурного.
Имя мое не коснулось слуха кормчего
священной ладьи.
Я не кощунствовал.
Я не поднимал руку на слабого.
Я не делал мерзкого перед богами.
Я не угнетал раба перед лицом его господина.
Я не был причиною слез.
Я не убивал.
Я не приказывал убивать.
Я никому не причинял страданий.
Я не истощал припасы в храмах.
Я не портил хлебы богов.
Я не присваивал хлебы умерших.
Я не совершал прелюбодеяния.
Я не сквернословил.
Я не прибавлял к мере веса и не убавлял от нее.
Я не давил на гирю.
Я не плутовал с отвесом.
Я не отнимал молока от уст детей.
Я не сгонял овец и коз с пастбища их.
Я не ловил в силки птицу богов.
Я не ловил рыбу богов в прудах ее.
Я не останавливал воду в пору ее.
Я не преграждал путь бегущей воде.
Я не гасил жертвенного огня в час его.
Я не распугивал стада в имениях бога.
Я чист, я чист, я чист, я чист!
– Братан, – сказал недоверчиво Герасим, когда Андрей остановился, чтобы перевести дух, – ты на себя наговариваешь.
– Это, типа, «Исповедь отрицания» из египетской «Книги мертвых», – пояснил Норушкин. – Сокращенная версия. А вот как это звучит по-египетски в эрмановской транскрипции. Только учти – в египетском языке не было звука «е», так что глухие согласные здесь плюются.
– А как же Нефертити?
– В транслитерации этот гласный добавляют для того, чтобы слово стало произносимым.
– А почему добавляют «е»?
– Чтобы конкретные пацаны понимали – в действительности никакого «е» там быть не может.
– Ладно-ладно – мертвым покой, а живому суеты, – рассудил Герасим. – Ты, братан, кончай мне про египетских жмуров гнать. Давай про тех, кто в башню лазал.
Чуть помутневшим взглядом Андрей обвел «Либерию». Все шло своим чередом, как и следовало. Некоторые люди бросали цветные тени.
– Извини, – сказал Андрей, – сначала я закончу одно безотлагательное дело.
Он взял салфетку, вытащил из кармана капиллярную ручку и написал: «Сударыня! Вы доставите мне огромное удовольствие, если подарите свою фотографию или, на худой конец, какую ни на есть копеечную фенечку. Я буду вспоминать вас и возвышенно думать о вас даже без фотографии, но память моя, уставшая от водки, так ослабела, что ваше вещественное изображение (поверьте, я буду смотреть на него не слишком часто, дабы не исчерпать поспешно его силу) или любая безделица будут для меня весьма ценны. Осмелюсь сообщить вам номер моего телефона, он крайне прост. Звоните днем и ночью, не считаясь со временем».
Чернильный след на салфетке щетинисто расплылся. Андрей усмехнулся и приписал: «Извините за грязь – писал не князь».
Потом подозвал Любу и попросил передать послание стыдливой «пионерке».
– Ну вот, – сказал он Герасиму, – а теперь слушай.
Андрей прикрыл глаза, вдохнул воздух, которого почему-то сделалось мало, и значительно изрек:
– У Федора Норушкина так потели ноги, что в сапогах всегда хлюпало…
Глава 4
Красавец и чудовище
1
У Федора Норушкина так потели ноги, что в сапогах всегда хлюпало, – пожалуй, это был его единственный изъян, иных поверхностных (сиречь не глубже потовых желез) несовершенств в теле его никто не находил, так что весьма многие считали князя красавчиком. Да он и вправду был таков: в улыбке его виделось что-то детское, кожа была гладкой, почти женской, белокурые волосы падали из-под горностаевой шапки на плечи, а усы, борода и брови, напротив, были черные, что говорило о породе, как черная грива и черный хвост у белой лошади (впоследствии так описывали и будущее семя Норушкиных – с поправкой на бытовавшую в те времена моду). Вот только глаза его, болотные с искрой, не смеялись, когда смеялся рот. Зимой же борода и усы у Федора становились ледяными, заиндевелый дух отлетал от губ на сажень, а кровь густела, словно сметана, отчего тело его укреплялось, и дыхание вьюги, валившее с ног волка, не причиняло ему ни малейшего беспокойства.
Род Норушкиных был древен, древней пресекшегося царского, древней родов Шуйских, Романовых и Мстиславских, домогавшихся шапки Мономаха, в которой весу было, вопреки молве, всего два фунта и двадцать золотников без соболя, что уж говорить о худородном выскочке Годунове, возведенном на престол Земским собором, – однако на царство Норушкины не посягали, а жили глухо в исконной вотчине и на Москве бывали лишь наездами. В ту пору, когда Федор впервые увидел Анну, ему шел двадцать второй год, а миру от Сотворения – семь тысяч сто одиннадцатый.
Лет за десять перед тем черносошные мужики, промышляя в лесу лешье мясо – боровики и моховники, нашли в земляной норе на склоне оврага дитятю. На вид малютке было года три, но весь ее облик (это была девочка) внушал большие сомнения: то ли это человечье отродье, то ли дикий звереныш, то ли помет дьявола, врага рода человеческого. Не только плечи, грудь и руки, но и все личико существа сплошь покрывала густая бурая шерстка; глаза его были столь глубокими и черными, что в них никак не удавалось отыскать зрачков, и луч солнца, попавший в зеницы, долго плутал там, продолжая сиять во взгляде даже из тени; нос был плоский, звериный, без переносицы, а челюсти заметно выдавались вперед и имели по два ряда зубов каждая. Осенившись крестом, мужики посадили маленькое чудовище в берестяной кузов и отнесли на погляд государеву воеводе. Тот забавы ради оставил уродицу у себя, а натешившись, отослал на житье и воспитание в свое поместье, что находилось по соседству с землями Норушкиных.
Там поначалу отнеслись к уродице с суеверным ужасом, троекрестно чурались при встрече, но потом привыкли, а по прошествии времени и вовсе выяснилось, что сысканное в чаще существо – не зверь и не дьяволица, а приветливая и ласковая в общении девочка, безобразная, конечно, но в своем уродстве чем-то даже привлекательная. Уже никто не думал, что она родилась от греховной связи человека с медведем, и никто не считал ее лешачихой (хотя ни того, ни другого доказано не было), а определила молва быть ей выродком угасшего болотного племени мохоядь – обитавших некогда в здешних чащобах мохнатых людей с плоскими аршинными стопами, не вязнущими в трясине, и укоренившейся в волосах осокой, – после чего уродица получила человечье имя Марфа Мшарь. Хотели даже макнуть ее в крещальную купель, но батюшка воспротивился. Так и упирался целый год, покуда воевода не даровал на обложение престола в храме три серебряные доски весом в пять с лишком пудов каждая, где на передней запечатлено было положение Спаса во гроб, а на боковых – апостол и евангелист Лука и Богородица. Кроме того, воевода отлил для церкви колокол с изображением престольных праздников и надписью: «Воеводы Тихона Яковлева, в церкви Успения, лета 7104 декабря в 21-й день, 440 пудов 37 фунтов, лит в Москве у Андрея Чохова, язык при нем железный, 14 пудов 3 фунтов». А поскольку перед отливкой колокола, чтобы накласть в шапку лукавому и сбить его с толку, принято было, по давнему суеверию, распускать разные небылицы, теребень кабацкая разнесла по свету молву, будто царевич Дмитрий смерти в Угличе счастливо избегнул и живет покуда невидимым праведником, но как срок придет, миру явится, и свидетельством его будет вросший в белую грудь осьмиконечный крест.
В конце января на Ефима Сирина санным путем доставили из Москвы колокол к церкви Успения в Яковлевку и вознесли на звонницу, но бить в него полагалось лишь по дозволению воеводы, так как тот держал при себе ключ от наложенного на язык замка. Впервые воеводин колокол благовестил на Сретение Господне, а второй раз – на крещение безобразной Марфы Мшарь, словно в насмешку получившей от батюшки соразмерное имя Анна. Впрочем, воеводиной дворне неприглядство Марфы давно сделалось привычным, благодаря чему с годами всем стало заметно, что хоть ростом и лицом она не вышла, зато имела ладную фигурку, прелестные ручки с узкими кистями и ножки с тонкими лодыжками, была остроумна, умела вести себя с людьми, говорила по-русски и на языке ночных сов, а кроме того, знала грамоту не только человеческую, но и горнюю, какою писали своими перьями на лазури ангелы. Ко всему, она танцевала, пела, шила, стряпала еду, стирала и свистела на тростинке любую мелодию из тех, что известны людям и печным трубам.
2
Бог весть кому первому пришла в голову мысль показывать Марфу Мшарь на ярмарках за деньги, однако Федор Норушкин повстречал ее именно на соляном торге в Старой Руссе под Николу Зимнего. Она давала представление в наскоро налаженном из досок, бересты и лыка балагане, где воздух был согрет дыханием зрителей и густыми испарениями их тел, – она плясала под скомороший бубен, распевала серебряным горлом озорные колядки, гадала через дыру в крыше, скоро ли уйдет с Руси голод, будет ли сыра весна и знойно лето, давала зевакам гладить свои мохнатые щеки и перекусывала зубами вересовые батожки. Отпихнув стоявшего в дверях для сбора мзды холопа, князь Норушкин прошел в балаган без положенного алтына да так и замер у входа, похлюпывая натекшим в сапоги потом.
Тем часом ледяная борода Федора тоже произвела на Марфу Мшарь неотразимое впечатление, а брошенный им взгляд угодил ей прямо в сердце, разом сбив с него все запоры и замки. Марфа подошла к Норушкину и для него одного спела песню:
Вылетал сизой голубь
Из своей голубни,
Прилетал сизой голубь
В чужую голубню.
Перед ним голубушка
Стала ворковати.
Уж и где же сиза голубя,
Где же посадити? —
а спев, выпустила из глаз солнечный луч, заблудившийся на дне ее зрачков еще в июле.
Федор не остался в долгу – достав из мошны серебряный рубль, он протянул его Марфе и сказал:
– Перекусишь – дам червонец.
Марфа перекусила в один укус, и князь Норушкин сдержал слово.
Однако этим не кончилось. Пораженный дивом, вскоре Федор сговорился со вдовой воеводы Тихона Яковлева, впавшего в царскую немилость и с горя проглотившего ключ от колокольного языка (от чего у него приключилась смертельная колика), и приобрел уродицу Марфу Мшарь, в крещении Анну, себе в собину, отдав за нее заливной лужок и пять душ дворовых в придачу. С тех пор Федор Норушкин самолично возил Марфу по ярмаркам из города в город и из веси в весь, разбивая на базарных площадях для зрелища яркий шатер-самосклад и не страшась в пути ни ненастья, ни голода, ни крамольников Хлопка, а что касается двенадцати сестер Иродовых – лихорадки, лихоманки, трясухи, сухотки, гнетухи, кумохи, желтухи, бледнухи, колотьи, маяльницы, знобухи и трепухи, – то те и сами хоронились от него, как черти от грома.
3
Любопытен разговор, случившийся между Федором Норушкиным и отцом его Андреем Ильичом вскоре после того, как первый (несомненно, с согласия последнего) по причуде обзавелся незлобивым болотным выродком.
– Где едят и пьют, там лайно не испражняют, – сказал старик сыну. – Держи свое чудище от Побудкина подальше – сдается мне, из тех оно демонов, бродячих волхвов, что башню чертову хотят под дьявольскую лапу прибрать, чтобы реки крови неповинныя полиять, омрачать свет страха ради и царство лукавого в мире начернять. Я-то бы на мужиков сторожихинских токмо не полагался, а прежде всего шелепами ее медяными попарил и глаза ей выколупал – так-то поспокойней было б.
– А коли безвинна она? – возразил Федор. – Тогда через те шелепы сквозь землю пропадешь и будут тебя в жупеле огненном черви ясти.
– Типун на язык! Я уж край могилы зрю – тебе впредь чертову башню блюсти.
– Наставь, батюшка, несмыслен я в этом.
– Придет срок, Бог наставит. Исполнишь волю Его – быть тебе светом одеянну и небом прикрыту и в горних одесную от Спаса сидеть. А нет – как червь сгинешь, как неплодное дерево посечен будешь, как блудник и хищник на суде вышнем явишься, как тать и убийца и всякому человеку лицемерец окаянный…
Итак, Федор Норушкин не был склонен считать Марфу Мшарь бродячим волхом, что, по преданию, должны предохранять чертовы башни от праведного очищения, – он держал ее скорее за человеческое существо, которое Господь сотворил либо в скверном настроении, либо в назидание прочим смертным, либо в порыве одному Ему доступного остроумия. Такова была для Норушкина Марфа – ничего сатанинского, просто нелепый болдырь. А кем для нее мнил себя Федор? Пестуном, опекуном, ангелом-хранителем, ловким сергачом – поводырем ученого медведя или просто господином, хозяином, как считал себя хозяином каждой борзой в своей псарне, пусть и вымеска дикой масти, как считал себя хозяином каждой скотины в своем хлеву? Не тем, не тем и не этим. Вернее, всеми понемногу и никем определенно, в незамутненном виде. Верно также и то, что испытывал он к ней еще одно чувство – нечто сродни нежности к беспомощному и до крайности наивному существу, сродни умилению, какое вызывает недавно прозревший кутенок.
Догадываясь, что за ее несусветным уродством Федор углядел человека с разумом и чувством, Марфа распахнула перед ним свою душу, в пучине которой таились от посторонних глаз печальная покорность, жизнелюбие и непреклонное мужество, с которым она сносила свою ужасную судьбу. Марфа знала мир лишь по книгам житий, рассказам дворни и детским воспоминаниям – ребенком она проводила дни в затворничестве, в вынужденной обособленности, к которой часто бывают приговорены люди телесно безобразные, – благодаря чему ее рассуждения о жизни отличались невинностью и трогательной нелепостью. Милостивого человека это не могло не пронять.
Между тем, пока Федор, сверх усвоенных Марфой наук, обучал ее скакать без седла на лошади, страсть к Норушкину разгорелась в уродице с такой силой, что это привело к разлитию черной желчи, и девица едва не рассталась с рассудком. Обычно подобное происходит с людьми из-за гнета неотвязных мыслей – когда упорная дума одолевает человека, в нем получает силу черная влага, а это влечет к тому, что дело выходит из границ любви и вступает в область безумия. И тогда от этой одержимости не остается иного лекарства, кроме соединения с желанным… Но об этом после.
Где бы теперь ни появлялась Марфа Мшарь, она везде имела сокрушительный успех. Федор представлял ее не жалкой погрешностью творения, но явлением зловещего чуда, возбуждая к ней интерес у самого высокого общества. Он показывал ее уже не только в балаганах на ярмарках, но и на званых обедах в барских усадьбах, на воеводских дворах, перед иноземными посольствами и торговыми гостями, зимой во множестве съезжавшимися на Русь за мехом соболя, лисицы, горностая, белки и рыси, а также в хоромах московских бояр и приказных дьяков. Во фряжском кафтане и красных турецких шальварах, с бряцающими браслетами на руках и ногах, она танцевала под лютню заморскую гальярду, пела разбойничьи песни, расцвечивая одноголосье восхитительными мелизмами, скакала, ухая по-совиному, татарчонком на лошади и бесподобно улыбалась во все свои четыре ряда зубов. Случилось даже, что однажды, после представления в шатре-самоскладе, раскинутом посреди огромного торжища прямо на льду Москвы-реки в окружении лавок, ломящихся от товаров, и освежеванных туш коров и свиней, поставленных на ноги в мертвые стада, Федор позволил обследовать Марфу Мшарь двум ученым иноземцам – мейстеру Давиду Шене, лейб-медику и цирюльнику жениха царевны Ксении герцога Иогансена Шлезвиг-Голштинского, скончавшегося накануне осенью от невоздержанности, так и не успев выучиться по-русски с помощью подаренного ему царем Борисом букваря и «Откровения святого Иоанна», а также Касперу Муле, алхимику и лекарю посольства Стефана Какаша от римского императора Рудольфа II. Следствием этого осмотра явилась затяжная пря между Шене и Муле: первый утверждал, что Марфа из числа тех жен, кому раз в сто лет для поучения прочих выпадает особая расплата за Евин грех, ибо Марфа не переносит не только вкус яблок, но даже их запах; второй настаивал, что Марфа из потомства волосатой Лилит, первой жены Адама, и к Еве не имеет касательства, поскольку на судьбе Марфы начертано девять имен, и имена эти такие: первое от Бога, второе от дьявола, третье от отца, испустившего семя, четвертое от породившей ее матери, пятое от людей, шестое от успенского попа, седьмое совиное, восьмым именем она называет себя во сне, но забывает его при пробуждении, а девятым с рождения заклеймила ее смерть, и как оно будет сказано, так душа ее упокоится. Через эту ученую тяжбу слава Марфы Мшарь достигла Европы.
А Федор тем временем блюл свою выгоду: счастливые подчас склонны бездушно использовать несчастных, играя на дурных наклонностях людей – беспечных жертв благополучия. Благодаря диковинной уродице Норушкин за три года увеличил состояние вдвое – в своем любопытстве люди бывают не только безжалостны, но и щедры, особенно если дело касается того порочного интереса, какой испытывает человек ко всякому противоестественному выпадению из числа себе подобных.
4
Старик Андрей Ильич Норушкин (Федор был запоздалым ребенком, прежде него отец родил на свет семерых дочерей) преставился ровно через три года после того, как узрел край могилы. Тело его, цельное, невскрытое, было набальзамировано вызванным из Новгорода немцем Христофором Рейтлингером, который сперва чрезвычайно удивился присланным за ним саням с полостью из шкуры белого медведя, а затем ужасному цвету покойника – от шеи до пупка тот был иссиня-бурым, в то время как ноги и лицо имели естественный для трупа оттенок. Впрочем, получив вперед десять розеноблей, немец не возроптал и дело сделал. Набальзамированное тело положили в еловый гроб, который, в свою очередь, был помещен в хорошо вылуженный медный гроб, последний же вставили в гроб дубовый, который крепко заколотили, обтянули сверху черным бархатом, а днище обили кожей. Затем гроб оковали по всем восьми ребрам серебряными полосами, а сверху прибили распятие. Из такой домовины никакому навью не встать – ведь известно: есть могилы, где прах и тлен, где пируют могильные черви, а есть такие, где исполненные гнева мертвецы сами жрут этих червей, пытаясь унять голодное чрево. Распознать же одни от других можно по ночной росе: на первых могилах она белая и сладкая, а на вторых нет ее вовсе – навьем выпита.
Хоронили Андрея Ильича в Побудкине, подле часовни. В Сторожихе на возок, где ехала скрытая огромной шубой и пуховыми платками Марфа Мшарь, с рычанием и ревом кинулись бдительные мужики, так что Федору пришлось обжечь их кнутом, чтобы опамятовались. Провожающих на погосте было немного – только свои. Марфа, сидя тайком за мерзлым кустом, ибо путь в Побудкино был ей покойником заказан, любовалась сквозь свою неизбывную печаль ледяной бородой Федора и ладанным дымком из кадила, который пускал над запертым гробом ступинский батюшка.
Вечером в побудкинской усадьбе, полноправным хозяином которой стал отныне ее господин, Марфа, опаленная черной желчью любви и охваченная отвагой безысходности, сказала Федору:
– Слез в тебе нет, но вижу горе твое очами сердечными. Не томись, князь, позволь, утешу тебя, горюна…
Неизвестно, закрывал ли Федор в ту ночь свои болотные с искрой глаза или, напротив, глядел в оба, – известно только, что с той вьюжной ночи, вывшей в трубах сразу на семь воев, Марфа понесла. Наутро проснувшаяся дворня не на шутку всполошилась: весь снег вокруг усадьбы был истоптан волками и медведями.
Трудно сказать, что толкнуло Федора в объятия чудовища – сострадание к горемычному существу, мечтающему выжать из жизни хоть каплю счастья, или растленное любопытство, тяга к предельным впечатлениям, – но какова бы ни была подоплека, семя Норушкина оказалось для Марфы смертельным, как становится смертельной для червяка загнанная ему под кожу кладка мушки-наездника, чьи личинки неспешно выгрызают жертву изнутри.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!