Текст книги "Царь головы (сборник)"
Автор книги: Павел Крусанов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)
Чёртова глина! Она оживает! Вселившийся в меня могучий паразит, присвоивший себе право мной владеть, даёт ей силы одухотвориться – но только… моим воспоминанием. Глина становится тем, чей дух на неё снизойдёт, а дух, получается, вызываю я. Мы с паразитом вместе – два в одном, машина по производству големов: мой узел наводит образ, с которым в соответствие сама собой приходит заготовка, его узел вдыхает животворный газ в изделие, дающий силы оторваться от земли. Вот так мои покойники вновь обрели тела. Это они, мои глиняные болваны, которых я по чуждому велению оставляю то на газоне в сквере, то на подоконнике в незнакомой парадной, то на ступенях подвального приямка в случайном дворе, – это они теперь являются мне на пути. Не из этих ли глиняных гор Господь брал прах, когда лепил Адама? Тогда – не чёртова… В конце концов, откуда знать мне, что я сам – не глина, вырванная из могильного покоя чьим-то прихотливым воспоминанием? И если это так, то неужели я – дух тьмы из царства злобы? Нет, столь дерзко льстить своему самолюбию не позволяет стыд (перед разоблачением обмана), и коль скоро он ещё подаёт голос, не стоит обольщаться, что ты спустился в самый мрак и познал все оттенки греха, как пёс – ароматы углов хозяйского двора.
Уже одиннадцать фигурок. Я их слепил за месяц, когда душившая мой мозг болезнь, день ото дня наглея, дала наконец знать, что ей угодно. Слепил и расставил по местам, как дар умалишённого миру, который его потерял. Мне словно голос был – куда идти, где и какое место кому определить. Так – все одиннадцать. Михей, балбес и барабанщик, друг рок-н-ролльной юности, – разбился на ночном шоссе, так что остатки выскребали из салона. Байковская, красотка из соседней школы, гордая панночка, – как и положено соседям, наши школы находились в состоянии войны, а она в десятом классе отдала мне свой первый поцелуй плюс все те глупости, что с ним идут в комплекте, но кара за предательство настигла – три месяца спустя она утонула в голубом карельском озере. Барсуков, однокорытник, как и Маша-Каша, – быстрый на кулак, восемнадцать сотрясений мозга, дважды сидел, потом поймал на стрелке пацанскую пулю – кто-то оказался быстрее. Нецветаева, подружка по грешащей промискуитетом студенческой компании, – стихи писала (нетрудно отшутиться при такой фамилии), но юность, манившая весёлым счастьем, прошла, надежды обманули, и она сбежала от точила жизни в окно восьмого этажа. Кто ещё? Клавишник Ашевский по прозвищу Эмерсон – проломлен череп. Вежливый тихий Зарубин – в две тысячи четвёртом смыт цунами на Цейлоне. Виртуозный бузотёр Грачёв – пил, курил шишечки, ел мухоморы и псилоцибины, а умер от ржавого гвоздя: пропорол стопу, гангрена крови… Забыл кого-то? Да, весёлый купчинский подонок Свин (такая форма самообороны – будь ты хоть трижды крут, но если наступил в дерьмо, ты однозначно жертва) – перитонит, как говорили те, кто в курсе.
Вот, все одиннадцать. Включая Нину, Кашнецова и Захара. Думал, не вспомню сразу – болезнь ещё не покинула мой чердак, где всё смешала, напылила, разбросала. Как чувствуют они себя теперь? Какая у них жизнь? Благодарят? Или то, что я невольно дал им, хуже смерти? А сколько покойников во мне ещё осталось… Бред, не могу поверить. Бред. Но тот, кто присвоил себе право мной владеть, по-прежнему толкает к глине и требует: лепи и вспоминай, те прошлые одиннадцать – не в счёт. Кого я должен вспомнить? А? Кого? Как я тебя, дремучий призрак, из памяти своей добуду? Я не хочу. Я прогоняю смерть из головы.
Дождь за окном стихает. Ветер ускользнул по мокрым крышам, перебрав напоследок струны проводов, – их в городе из года в год всё гуще, будто медленный паук сплетает обеденный кокон. Чистые листья клёна чуть дрожат от редких капель. В руках у меня яблоко, какой-то ранний сорт. Я разламываю его, по пальцам течёт сок. Яблоко вместило в себе всё, что требует гармония, его женить не надо ни на горчице, ни на соли, ни на хрене. Как бы стать яблоком? Дождь стих, промытый воздух недвижим. Пойти на улицу? А вдруг там ждут Михей, Байковская, Зарубин?.. Ждут, чтобы предъявить. Как объяснить им смысл их новой жизни? Что сказать? Они и смысла старой-то не знали, как не знаю я и все, кто говорит, что знает.
Ремонт надежды. Раз есть упрямство, значит, человек не сдался до конца, за что-то зацепился. Пусть и стои́т, быть может, на краешке уступа перед бездной. Однако же – стои́т. И стало быть, есть дело – заново сложить разрушенную стену. За блоком блок. Кирпич за кирпичом. На растворе ослиного упрямства. Известно же – бывает, до крайнего предела доходит унижение, до полного падения в ничтожество, и тогда вдруг сама слабость, втоптанная в грязь и заплёванная надежда твоего сердца, становится неудержимой пружиной возрождения. И разжимается она с такою силой, что берегись: не ветер в спину – ураган. Так же восстану я – уже горят знамения: я не позволяю крошиться вниманию, стараюсь не сбивать порядок мыслей и забираю сдачу в магазине… Выходит через раз.
Четыре дня я не беру в руки глину. Уже четыре дня. Туман сонливости редеет, и хрупкая реальность, неверная, будто на грани существования, однако светлая и удивительная, как в юношеском похмелье, встаёт передо мной. Две мысли: раз – случайно не разбить, и два – не замутить нарочно. Едва дышать и любоваться… В руке у меня золотистый волос. Любуюсь и едва дышу.
Ночевали в поселке Басши, в гостинице при дирекции парка.
Вечерний стол гостеприимно накрыл директор Алтын-Эмеля, тучный, важный, молчаливый казах с тяжёлым взглядом, сразу видно – бай. Начальник экспедиции пел щеглом, не жалел любезных слов на тосты, одновременно стараясь выглядеть весёлым и официальным, словно новогодняя кремлёвская ёлка. Директор поглядывал исподлобья, похоже, испытывал определённые сомнения относительно тостующего: сам едет в экспедицию, сам собирает материал, небось ещё и сам статьи пишет – что за начальник такой? Несолидно. Даром что Академия наук.
Утром, залив канистры водой, в сопровождении двух егерей на «хантере» – казаха и русского (обосновался в заповеднике и даже завёл двух жён, на что не всякий казах решался) – отправились на кордон Актау. Накануне я изучил карту – от Басши это к юго-востоку. Курганы в тех местах не описаны – может, их нет вовсе, а может, никто из учёной братии там ещё не наследил. А вот к юго-западу, в местечке Бесшатыр, есть большой могильник. Он раскопан, исследован, и теперь там обустроен музей под открытым небом, к которому проложена туристская тропа. Словом, делать там нечего.
В крошечном – полдюжины домов – селении Аралтобе, окружённом саксауловым леском с непугаными зайцами-толаями, остановились у радонового источника. Когда-то тут была база геологов, по сторонам виднелись бетонные руины их погибшей цивилизации. Источник термальный, заведён в трубу и хлещет сверху – так, что под ним можно встать и с головы до пят умыться. А небо – сине, солнце – знойно… Водитель «Волги» разделся до трусов и встал под тяжёлую струю.
– Тёпленькая, – сказал.
– Больше десяти минут не сто́ит, – предупредил егерь, тот, что русский.
Всем сделалось интересно почему, но никто не спросил – радон, стало быть, радиация, понятно.
Вдоль рождённого источником ручья цвел розовый тамариск, в воздухе рыскали стрекозы. Начальник скомандовал: по местам – сюда, сказал, вернёмся через пару-тройку дней, когда будем перебираться на кордон Улкен-Калкан, к Или.
Дорога – слегка наезженная грунтовка, местами по краям торчат острые камни, о которые в два счёта можно порвать шины. Егеря предупредили и шофёры бдят. То и дело прямо из дороги пробиваются цветущие нежным сиреневым цветом кочерыжки заразихи – вампира, сосущего сок из корней саксаула, который те тянут из самой преисподней. Машины поднимают тучи белёсой пыли, медленно сносимой не ветром даже, а каким-то едва ощутимым движением ворочающегося во сне воздуха. Наш караван растянулся, чтобы не идти друг за другом в слепом облаке: первым пылит «хантер», потом «китаец», следом «газель» и замыкает «Волга». Слева вдали параллельно дороге несётся стайка белозадых джейранов – сейчас, в апреле, они нервные, только-только принесли приплод, – мы, те, что в «газели», передаём из рук в руки бинокль. Там, где летят джейраны, виднеются какие-то вздутия рельефа, но на таком расстоянии не разобрать – то ли курганы, то ли естественные пузыри земли.
Ландшафты меняются, точно картинки в книге. Вот грунтовка нырнула в тугай: с двух сторон – плотная стена сухого серого тростника, тамариска и какого-то колючего кустарника, похожего на барбарис. Затем снова выскочила на каменистую пустыню с чёрным щебнем. Потом пустыня стала серой, глинистой, с редкими кустами саксаула, и вдали показалась кирпично-красная гряда Актау. Чем ближе, тем невероятней – вид неописуемый, нездешний, превосходящий силы языка. Я ожидал увидеть белые горы, как обещал тюркский топоним, а тут – красные, с косыми полосами розовых и желтоватых прослоек. Всё голо, покато и вместе с тем изрезано – как посечённый на куски и оплывший на жаре кремовый торт. Шофёр пояснил, что белые кряжи пойдут дальше, если, конечно, кто-то захочет по пеклу туда добраться.
Проехав вдоль красной гряды несколько километров, свернули с дороги и покатили, петляя между кустами пыльно-зелёного саксаула, прямо по глине, здесь уже не серой, а терракотовой, к подножью – искать место для лагеря. Путь то и дело пересекали сухие русла ручьёв, плоские, выровненные, однако становиться лагерем здесь нельзя – после дождей вода с гор идёт с такой силой, что перед ней не устоять. В позапрошлом году туристы поставили в русле палатки, а ночью прошёл ливень, и всё смело – шесть трупов, две машины кувыркало и тащило примерно километр, в конце концов замыв наполовину глиной. Это рассказали егеря, когда мы наконец нашли удобное место практически под самым склоном красного хребта. Рассказали и уехали, предупредив напоследок, что там (узловатые пальцы егерей одновременно указали на пустынный юго-восток) плохое место и лучше туда не ходить: в шестидесятых работавшие в тех краях геологи подхватили неизвестную заразу – стали сохнуть и трескаться, как глина, так что их, едва живых, пришлось эвакуировать вертолётом.
Ещё только апрель, но с непривычки жара кажется невыносимой.
Покончив с палаткой, чуть посидел в тени «газели», пришёл в себя и, прикрыв голову панамой, с биноклем на шее отправился на гряду. Потревоженные ящерицы-круглоголовки срывались с места, оставляя за собой след, точно колёсико с протектором, и вновь замирали, скручивая хвосты в спираль. Вблизи вид глиняных гор был в прямом смысле фантастический – другая планета. Промытые водой причудливые ущелья через несколько десятков метров или сужались, точно ножевой порез, или заканчивались тупиками, отвесной глиняной стеной. Излазил три – два красных и одно зеленоватое, с цветными плотными прожилками. Наконец забрался по склону на вершину гряды. За ней оказалась ещё одна, выше первой. За ней – ещё и ещё, а в белёсой дали – снежные хребты Джунгарского Алатау. На юг – плоская земля до самой Или (в бинокль увидел прибрежные тростники и тугай), если поблизости и есть курганы, то примерно там.
Прошёл порядком по гряде на восток, но рельеф слишком изрезанный – в конце концов пришлось спуститься к подножью и идти понизу, поднимаясь там, где что-то показалось интересным, и осматривая сверху округу. Через несколько километров горы сделались серо-зелеными, и вскоре впереди, на северо-востоке показались дивной красоты белые, с взблескивающими слоями гипса, кряжи. Взобравшись по склону на зеленоватую вершину и приставив к глазам окуляры, долго смотрел на них – чудо. Потом повернул бинокль на юг. Там примерно в километре от изрезанной сухими руслами подошвы глиняных гор начинался серый, в трещинах такыр, долгий и унылый, за ним шла невысокая, землистого цвета гряда, рядом с которой раскинулся странный в этом голом пейзаже островок густого тростника. В центре зарослей, не видный от подножья, но заметный в бинокль с высоты, поднимался правильной формы голый холм. Если насыпан людьми, то почему один? Могильник обычно – целая россыпь курганов. Надо освидетельствовать.
Я здорово умаялся на жаре, поэтому решил оставить холм на завтра. Запомнил ориентиры, спустился с гряды и побрёл назад, к лагерю. Прогулка заняла часа четыре, так что обед я пропустил. Впрочем, о еде на этом пекле не хотелось и думать.
Зато ужин выдался весёлый, с «Хаомой» – первую рабочую стоянку в заповеднике надо было отметить. В сумерках захмелевшие биологи натянули между двумя саксаулами простыню-экран, вытащили из «газели» генератор и подключили к нему подвешенную у экрана лампу. Темнота спустилась вдруг, сразу, как это и случается на юге. Врубили генератор, и в густеющем на глазах сумраке вспыхнула сияющая простыня – мишень для летучих существ, населяющих ночь. И тут же белую ткань облепила невесть откуда взявшаяся крылатая мелочь, затем несколько крупных бражников нежной фисташковой расцветки (чистый модерн, будто их рисовал Альфонс Муха), прошелестев крыльями, сели на экран и освещённую ветку саксаула, потом воздух загудел, и на песок под лампой упал чёрный скарабей, а чуть позже – большой чёрный жук-могильщик.
От созерцания гипнотизирующей простыни меня отвлекли зиновцы – вооружившись тремя фонарями, они позвали меня с собой в окончательно воцарившуюся тьму. О такой охоте я и не помышлял – пустыня оказалась полна жизни. Яркий луч рыскал по земле, и в его свете то там то здесь вспыхивали глаза ночных тварей. Свет ослеплял, завораживал их, и они цепенели, а зиновцы шли на огоньки и обследовали остолбеневшую добычу. Глаза тарантулов в луче сверкали холодным бриллиантовым светом, глаза гекконов отдавали рубиново-красным.
Поздней ночью кричали куланы. Спал без снов, глубоко и спокойно. Что случилось? Неужели убежал?
* * *
Ночь. Облако сползло, и луна, едва заметно переместившись в раме окна, снова смотрит в ординаторскую. На столе – лампа. За столом – двое. Они в белых халатах. Мужчина и женщина. Дежурный доктор и медсестра. Ночная смена. В ординаторской пахнет чаем с молоком. Чай здесь не пьют. В углах шевелятся тени.
– Вы сказали, что прежде были с ним знакомы, – говорит сестра. – Вместе учились?
– С чего вы взяли?
– Мне кажется, когда он говорил со мной… или с кем-то другим внутри себя, вы тоже были там, в его рассказе.
– Очень интересный случай. Он чувствует реальность, но иначе. Впитывает, принимает то, что вокруг, но – выборочно, вне системы. Не целиком, а фрагментарно – как осколки. Вас, меня, фотографию, книгу…
– Да-да, мне показалось, что и я тоже. Что он говорил и про меня. Только я в его истории – как будто и не я.
– Он складывает из собранных фрагментов жизнь. Такой конструктор. Или калейдоскоп. Знаете, было у Даля такое хорошее слово – «узорник». Можно составить что угодно. Штука в том, что не понятно – сам ли он по определённой схеме формирует ложную личность или здесь лотерея – как упали кости. И про строительный материал не всё понятно – что в том или ином случае служит доской и что гвоздём. Занятный экземпляр.
– Бедняга.
– Да. Не повезло. Рассказывали – машина кувыркалась, словно акробат на брусьях… А для меня – удача. Случай в медицине не описанный. Не извиняюсь даже – профессиональный, так сказать, цинизм.
За окном ветер шевелит серебряные листья лип. В углах вздыхают тени. В чёрном небе – глаз. Луна смотрит в окно, не отводя взгляда.
* * *
Марина… Да, она ушла. И мне хватило мужества понять, что не вернётся. В кафе, где отмечала день рождения её подруга, Марина кокетничала с тем типом, что, как павлин – хвостом, гордился своей выбеленной чёлкой. Я не удержался, я её ударил. С тех пор преисподняя точит о мою изнанку когти.
Можно ли представить было – меня спасает то, что прежде убивало. Спасают мысли о Марине. Вечная история: кто больше любит – тому и вилы в бок. Нет, мыслями это не назвать – воспоминания от пережитых ощущений: фантомный вкус помады, призрачно скользнувший запах, всплывшее словечко, слетавшее когда-то с её губ, точно радужный пузырёк, надутый сотней пронзительных и милых смыслов. Вчера увидел на полке книгу, которую она читала. Ей нравилось, как автор строит фразу – он плёл её, точно тяжёлую ко́су, из гибких слов, свивал кольцом и вдруг вытягивал, ловким усилием разгонял, и она звонко щёлкала хвостом, как пастуший кнут. Я снял книгу с полки, полистал. Чего я ждал? Хотел найти между страниц Марину? Там не было её. Зато сегодня в платяном шкафу я нашёл рубашку, которую Марина надевала, когда выбиралась из постели в ванну или на кухню – колдовать над туркой. На рубашке остался её волос, золотистый, длиной примерно в локоть. Я поднял его на свет в дрожащих пальцах. Сокровище, драгоценный дар. Грааль бледнеет. Во мне всё сжалось от распахнувшегося передо мной во всей своей вселенской широте горького счастья.
Массагеты… Я вспомнил одно свидетельство о них. Массагеты – было такое племя, исчезнувшее в тёмных волнах лет, кочевало в низовьях Окса и Яксарта. Геродот описывал массагетов как храбрый народ, имевший общих жён и убивавший стариков, не способных больше держать в руках оружие. Это племя в античном мире считалось непобедимым. Царица массагетов Томирис, разбив армию персов, бросила голову Кира в бурдюк с кровью (прописи: «Кир, ты хотел крови? Пей!»), так что Александр Великий предпочёл вовсе с ними не связываться (бессмертная Томирис отправила ему послание: «Если победишь, все скажут, что сын бога воевал с женщиной, а если проиграешь…») и ушёл от греха подальше походом на Индию. Так вот, Каллисфен – историк, философ и натуралист, греческий Паганель, странствовавший с войском Александра по Персии, Египту, Согдиане и Бактрии, – рассказывал о массагетах, будто бы народ этот невозможно одолеть, потому, что его жрецы (а массагеты, по Страбону, почитали одного бога – солнце, которому приносили в жертву лошадей) умеют возвращать к жизни не только павших воинов, но и их коней, давая им новые тела из глины, которую берут в безлюдных землях востока. К чему я это вспомнил? Не та ли это глина и не тот ли жрец?
Как бы то ни было, Марина не со мной.
Да, не со мной. И – да – я знаю, как мне быть.
В голубином фонтане на Большой Московской умываются бомжи. Два шишка́ и неопределённых лет ёжка. У бомжей лица и руки цвета обожжённой, подкопченной в дровяной печи глины.
Голубиным этот фонтан назвала Марина. Однажды мы попали с ней на выставку какого-то художника в галерее «Борей». В четырёх залах в пяди от пола были развешаны небольшие рисунки на плотной бумаге. Не рисунки даже, так, каляки-маляки – я нагибался, чтобы рассмотреть. Тут же стояли блюдечки с молоком. Выставка называлась «Живопись для кошек». Действительно, бродила по залам и пара кошек. Марине очень понравилось. Так вот, если та выставка была кошачьей, то этот фонтан и впрямь был голубиным: наборная, составленная из бело-чёрных шашечек и ограждённая поребриком, каменная плита два метра на двенадцать, из белых шашечек бьют штук тридцать невысоких струек; через плиту перекинут хрустальный мостик инженерной конструкции – на нём обычно кривляются дети. Кажется, фонтан появился к трёхсотлетию СПб. Один из немногих новоделов, принятых городом, обнаружившим в нём смысл. Марина для этого смысла отыскала слово. Здесь, раздуваясь шарами, плещутся голуби – такая птичья баня. Вот и сейчас сизой стайкой они столпились слева, а обожжённые в дровяной печи жизни бомжи – справа. И никто друг другу не мешает.
Для замеса глины, которая мне теперь нужна, я хочу взять воду из этого фонтана. Некоторые струйки халтурят, едва поплёвывают, но это несущественно – воды хватит. Да, мне известно, что в домашнем кране и в этих трубах течёт одна и та же жидкость, но мне известно также, что символическое часто опережает реальность, и знак, случается, даёт движение материи. Голубиный фонтан, безусловно, вещь из этого ряда. Словом, я так задумал, так решил, и я так сделаю. Всё. Dixi.
Утром пришёл западный ветер и к завтраку так распоясался, что сорвал простыню-экран и выдул из почвенных ловушек всех угодивших туда за ночь пленников.
Пока учёные мужи переживали неудачу, я присел у «газели», закрывающей от ветра обустроенную тут же кухню. Повариха не признавала газовых плиток, хотя в дорожном багаже газовый баллон и горелка были предусмотрены, – готовила по старинке, на примусе. Великое изобретение. Железное, надёжное, со своей внутренней жизнью, своими вздохами и шутками. Хотя для большой экспедиции, конечно, примуса было бы недостаточно. Археологические отряды, в которых я работал, обычно комплектовали человек по двадцать пять, и для поварихи, кормящей такую ораву, складывали из кирпича полевую печь с чугунной плитой на две дырки. В конце сезона, чтобы не таскать с собой, эту чугунную плиту зарывали неподалёку и примечали место. Так что на следующий год раскопки начинались с поиска плиты.
После завтрака начальник экспедиции, которого ветер лишил желанных мух, предложил англичанам и зиновцам съездить к белым горам. Вчера я уже видел их, но издали, поэтому решил присоединиться к компании. Жару сдуло, хотя небо по-прежнему было безоблачно, а солнце – яро. Погрузились в «китайца» и «Волгу», вырулили на дорогу и покатили на восток. На машинах путь оказался совсем недолог. Я всё пытался высмотреть справа от дороги виденные вчера заросли тростника со скрытым в них холмом, но тщетно – за окном только потрескавшаяся глинистая пустыня с одинокими саксаулами и редкими сухими травами. Впрочем, вытянутую возвышенность землистого цвета, взятую мной за ориентир, я всё же, кажется, вдали разглядел – заросли должны были находиться чуть дальше и сбоку от неё.
Машины поставили на выходе из ущелья, в сухом русле, надеясь, что в ближайшие пару часов с чистого неба не хлынет дождь. Как и красные горы, белые вблизи оказались ещё невероятнее, чем издали: изрезанные, но гладко зализанные, с розоватыми, сероватыми и зеленоватыми потёками, с твердыми блестящими слоями кристаллического гипса, похожего на стекловолокно, и без единого куста или травинки – прекрасные, голые и мёртвые, как в начале третьего дня творения, когда уже явилась суша, но ещё не было сказано: «да произрастит земля зелень…»
Ущелье, промытое в глине дождевой водой, разветвлялось, сухие русла с отвесными, скошенными, а иной раз и нависающими стенами разбегались в стороны, так что постепенно мы разбрелись кто куда. Такие длинные ущелья в красных горах мне не встречались. Ветер не залетал сюда, и воздух на солнце был раскалён и неподвижен, благо тут же за извивом являлась и спасительная тень. Я не сразу заметил, что остался один среди безжизненных белых уступов, на дне мёртвого ущелья. Нет, я не заблудился, я знал, куда идти, чтобы вернуться к оставленным машинам, и тем не менее первобытный страх, экзистенциальный ужас перед величием, бесконечной огромностью и неумолимостью творения внезапно навалился на меня и размазал по белой стене. Свело дыхание от скорости, с которой я исчезал, – осознание смертности, неизбежного конца взорвалось, разнесло меня в ошмётки изнутри. Похоже, я сам не заметил, как потерял опору, и теперь мне уже не спастись, не слиться с чем-то вечным и неугасимым, чтобы к великому творению припасть. Родина? Я не сумел сохранить свою великую страну. Вера? Я урод – благодать дышит рядом, но её дыхание не касается меня. Культура? Это та же родина – если не сберёг свою, чужая не спасёт, и ужас перед собственным ничтожеством нагонит и раздавит. Любовь? Но ею я убит. Семья? Мне нечего сказать.
Впрочем, совладал с собой я довольно быстро. А совладав, достал из рюкзака бутылку с водой и сделал большой глоток – горячий воздух так не иссушил мне глотку, как иссушил за несколько секунд ужас перед огромностью вселенной, которой до меня нет дела.
На обратном пути попросил, чтобы меня высадили в том месте, откуда виднелась земляная гряда, – сказал, что в лагерь вернусь сам. Начальник недовольно проворчал, мол, недолго только – если ветер не утихнет, может, сегодня же переберёмся на Или.
Через полчаса пути по растрескавшейся белёсой глине, исклёванной тут и там мелкими копытцами (джейран? елик?), добрался до зарослей тростника, поднявшегося выше человеческого роста. Должно быть, после дождей тут скапливалась и на какое-то время задерживалась вода. Тугой ветер трепал заросли, и те с хрустящим шорохом ходили ходуном. Пошёл сквозь гущу – сухие листья тростника и колючие ветки кустов секли голые руки. Странно, тут не было никакой живности – ни насекомых, ни ящериц, ни птиц. Неужто виновник – вихрь?
К холму вышел неожиданно, он разом вырос за стеной тростника, как вид из окна за отдёрнутой занавеской. Определённо это было по моей части – из-под наплывов глины на вершине и склонах проступали камни, стало быть, сюда специально возили щебень из других мест, чтобы насыпать курган, а ветер за века нанёс поверх глиняную пыль. Высотой сооружение было метров шесть и метров двадцать в диаметре. Не велик курган, но и не мал. Однако почему один и почему здесь – в стороне от жизни, в глинистой пустыне? Я обошёл его и поднялся на вершину. Курган был совершенно круглым и не имел явных следов повреждений – ни боковых откопов, ни проседания грунта над дромосом, – если его и грабили в древности, то замели следы, а у гробокопателей такого не было в заводе. Разумеется, оценка на глазок, всю правду вскрытие покажет, но место непременно надо взять на карандаш.
Нет бы радоваться находке, но что-то тяготило, сдавливало, угнетало… В сухом шорохе тростника нарастал гомон голосов, а с безоблачного неба словно набегала тень. Густой гомон, мрачная тень. Я стоял на вершине кургана и с замирающим сердцем, парализованный сгущением неведомого, чувствовал, как холодеют ступни и по ногам поднимается озноб, как глиняная пыль въедается в лицо и исцарапанные руки, как ватными делаются колени, как заползает дрожь в позвоночный столб, как входит острая игла в затылок и выдавливает из себя яйцо… Я ощутил чужое пространство, распахнутое под древней луной, его не понимая. Что происходит? Мир вокруг стал многослоен, как лук, и над каждым слоем – слёзы. И заплясали маски, и загудели котлы с натянутой на зевы кожей, и встал до неба призрак в отсвете костров, весь – чистый гнев. Я видел этот гнев, он был цвета раскалённого докрасна железа. И я поднялся вровень с призраком, будто бы свитым из кручёных прядок пыли, и его чёрными глазницами смотрел, как вода в Или под напором западного ветра идёт вспять, как рыщут по дну осётр и сом, как лодочкой плывёт в небе месяц, как нога кулана пропадает в сусличьей норе, как низко, заставляя дрожать кусты тамариска и саксаула, гудит Поющий бархан, как плачет ива в семь обхватов над ручьём, как вздымается покрытая снежными шапками Джунгария… И тут великая сила коснулась моей немощи – не во власти человека было ни так наполнять, ни так потрошить, – и я исчез.
Как оказался в лагере, не помню, но рюкзак, полный глины, был при мне. Меня словно выключили из реальности, закрыли в скобки, как вещь не совсем законную, вторичную, служебную. Я что-то бормотал на незнакомом языке, и что говорили вокруг люди, я не понимал – слова меня не задевали, пролетая, как ветер над камнями.
– Предупреждал же, что туда нельзя, – сокрушался откуда-то взявшийся егерь, тот, что русский.
– Да что такое с ним? – досадуя, переживал начальник экспедиции.
– Там дух чёрного сикырши, – говорил егерь-казах. – Тыщу лет не успокоится. Нет – две тыщи. Больше – много тыщ. Этот, – кивок в мою сторону, – туда пришёл, потревожил, за это дух сикырши будет его жрать. Теперь он, – кивок в мою сторону, – ни живой ни мёртвый останется, пока сикырши не отпустит.
– Какой сикырши? – чесал затылок начальник.
– Колдун по-нашему, – пояснял егерь, тот, что русский. – Сильный очень. Мог ветер надуть, мог дождь пролить, мог землю трясти – типа, извержение Чернобыля… Такой сильный, что в могиле не сидит, обратно хочет.
– Тьфу на вас, тёмный народ, – плевал начальник экспедиции, специалист по двукрылым, автор полусотни статей про мух, опубликованных в рейтинговых научных журналах.
Был мрак, видения, проблески сознания, забвение и снова проблески. Врачи разных медицинских исповеданий утверждали, что не понимают, что со мной, что я здоров и болен разом. А личинка, вышедшая из яйца, росла в моей голове и пожирала рассудок.
Как оказался дома, в Петербурге, не помню тоже.
Того, кто меня себе присвоил, больше нет. Я наконец переварил его, как не вполне съедобный гриб. Чего хотел, он от меня не получил. Не знаю, кто он. Не знаю, кого и зачем он собирался воскресить. Себя? Но его в моей памяти нет. Нет совсем – ни в виде собственного наваждения, ни в образе родового проклятия, ни в форме приблудного, со стороны забредшего кошмара. Так испокон устроено на том и этом свете – живы те боги, которым молятся. Его боги умерли за тысячу лет до моего рождения. Переварив его, я стал не просто равен сам себе – я стал на одну болезнь сильнее. Хоть на арбузной корке Байкал переплывай. Стоит ли благодарить? Увидим. Если стоит – поблагодарим. А теперь я возьму то, что в памяти моей живёт.
Дверь заперта на ключ – проверил трижды. Ключ – в кармане. Я сам, без принуждения, мну в миске глину, подлив воды из голубиного фонтана. В голове моей нет мёртвых, нет суеты и круговерти. Я знаю, чего хочу, – мои руки подробны, мысли бесстыдны. Я леплю человека. Я делаю это с любовью. Марина. Я думаю о ней.
* * *
Ночь. Цветок луны сеет серебряную пыльцу. В палате напротив ординаторской спит человек, глазные яблоки, как ребёнок в животе, гуляют у него под веками. В ординаторской горит неяркий свет. Стол. Лампа. Бумаги с медицинскими каракулями. За столом – двое, их зовут Кашнецов и Марина. Доктор и медсестра. Жизнь того, кто спит, стоит между ними.
– Знаете, – говорит Кашнецов, – в народных поверьях есть такое представление, такой, так сказать, рабочий термин – обернуться. То есть человеку, колдуну допустим, чтобы превратиться в зверя, птицу, мухомор или просто поменять внешность, надо особым образом кувыркнуться – перекинуться. Не один раз даже, а, скажем, трижды.
– Ага, – говорит Марина. – Вы про сказки?
– Так вот, мне думается, что он, кувыркаясь в машине… ну, когда попал в аварию… Словом, он невольно, путём случайных траекторий, совершил этот обряд и обернулся, перекинулся. Не до конца только, частично – застрял, так сказать, на середине процесса. И сам теперь не знает, кто он. Прежний человек рассыпался, а, скажем, барсук или боровик из частей не собрались. Вот. И рассыпавшийся человек пытается из осколков составить себе жизнь, чтобы понять – собственно, кто он?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.