Текст книги "Русское молчание: изба и камень"
Автор книги: Павел Кузнецов
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Только музыка способна остановить кровопролитие, которое становится тоскливой пошлостью, когда перестает быть священным безумием.
Александр Блок
Я ужасно боялся, что при моей жизни не будет никакой большой войны.
Константин Леонтьев
«Восток непременно должен столкнуться с Западом. Белая культура, приведшая европейские народы к революции, сопровождавшаяся веками всеобщей нивелировки, упадком аристократии и прочее, подлежит распаду и замене желтой восточной культурой, образовавшейся три тысячи лет назад и до сих пор сохранившейся в неприкосновенности»,[130]130
Юзефович Л. Самодержец пустыни. Феномен судьбы Р. Унгерн-Штернберга. М. 1993. С. 235.
[Закрыть] – эти слова принадлежат уже не петербургскому поэту, а человеку совсем иного типа – «безумному барону» и самодержцу монгольской пустыни Роману Унгерн-Штернбергу (1886–1921), который первым попытался осуществить некоторые евразийские идеи на практике.
Он происходил из древнего обрусевшего рода балтийских баронов, его внушительное родовое древо насчитывает восемнадцать родовых колен, – среди них рыцари, сражавшиеся вместе с Ричардом Львиное Сердце под стенами Иерусалима и в битве при Грюнвальде, члены Ордена меченосцев, морские разбойники и средневековые алхимики. Род, по его собственным словам, отличался склонностью к мистике и аскетизму. Для самого Унгерна, верившего в метемпсихоз, это было подтверждением, что в нем воплотился дух одного из грозных предков. И в самом деле, появление барона Унгерна в Забайкалье и монгольских степях можно сравнить лишь с появлением ливонского рыцаря или конкистадора вроде Лопе де Агирре («Агирре Гнев Божий»). Так примерно и воспринимали его современники. С одной стороны, «барон стоял на грани почти гениальности и безумия. Он принадлежал к величайшим идеалистам и мечтателям всех времен». Но «если бы море внезапно отхлынуло, на месте его черных глубин люди увидели бы страшных, фантастических чудовищ; так из-под волн Гражданской войны вынырнули какие-то палеонтологические типы, до того скрытые в недрах жизни…»[131]131
Там же. С. 12–13.
[Закрыть]
Роман Унгерн – это словно материализовавшееся видение Вл. Соловьева и Блока, герой Карлейля, Леонтьева, Ницше – «человекобог» по ту сторону добра и зла, витальный герой с безумной энергией, превосходящей человеческие возможности, усердный читатель Библии, в особенности Апокалипсиса, поклонник Данте, Достоевского, Леонардо да Винчи, прочитавший множество философских и теософских книг, однако, глубоко презиравший всякую «литературу» и «интеллигенцию», аскет, совершенно равнодушный к внешним условиям, мистик, окружавший себя прорицателями и гадалками, фаталист с его amor fati, человек, чья сомнамбулическая храбрость сочеталась со столь же невероятной жестокостью, фанатичный монархист, женоненавистник и юдофоб, «Бич Божий», огнем и мечом искоренявший пороки «падшего человечества».
В его мировоззрении перемешались идеи, на первый взгляд кажущиеся несоединимыми. Но таковой была эпоха и география – Дальний Восток времен Гражданской войны, где расцвело своего рода «мистическое евразийство», в котором смешалось многое: панмонголизм Соловьева и ненависть к «срединному европейцу» Леонтьева, «грядущие гунны» Брюсова и «скифство» Блока и Иванова-Разумника, Заратустра Ницше и евангельское «Свет с Востока», мифы об Агартхе и Шамбале, пророчества Нострадамуса и предсказания Шпенглера, идеи Блаватской, Рериха и Гурджиева, «протоколы сионских мудрецов» и монгольская легенда о грядущем спасителе монголов «бароне Иване». Все это скрыто или явно пересеклось в харизме барона Унгерна, если и не в реальном человеке, то в том, кем он желал бы сам себя видеть.
Как описать барона Унгерна? В нем все запутано: «самодержцу пустыни» не было никакого дела до дефиниций разгоряченной революцией московско-петербургской богемы. Унгерн – несомненный «скиф» (абсолютный максималист), но одновременно и «монголист» – поклонник традиционного и неизменного Востока. Он один из инициаторов «мирового пожара», только с противоположным знаком, пожара, в котором должны сгореть европейские революции вместе с породившей их Европой и быть восстановлено традиционное общество, сохранившееся лишь на Востоке.
Вторая половина девятнадцатого века, начиная с Ницше, породила позднее широко распространившийся тип интеллектуального маргинала, совершающего не социальное, а метафизическое «восстание против современного мира», против гуманизма, демократии, плутократии, прогресса, «сентиментального добра», восхваляющего витальность, мужество, волю, риск, архаику, войну, зло, смерть… Этот тип был представлен многими выдающимися людьми – рыцарями грядущего «нового средневековья», которое, однако, в двадцатом веке так и не наступило. В большинстве своем они были не столь страшны, как им хотелось бы себя представить, тем более, что реальность предоставляла мало шансов для реализации инфернальных и героических качеств, так что чаще всего их позиция сводилась к интеллектуальной мастурбации, к маске, размахивающей картонным мечом, театрализованному эпатажу, который никого не пугал. Меч же Унгерна был настоящим, более того, барон был абсолютно серьезен, сомнамбулически серьезен, и как свидетельствуют очевидцы, в нем не было ни малейшего привкуса театральности, игры, маскарада, он совершенно не заботился о производимом им впечатлении. Об этом говорит и Ф. Оссендовский – польский путешественник, литератор и журналист, автор в свое время нашумевшей на Западе книги «Звери, люди, боги», где, в частности, дан яркий, хотя и романтизированный портрет Романа Унгерн-Штернберга. В беседах с Оссендовским, происходивших в Урге и ее окрестностях, в монгольской пустыне, барон поразил собеседника своими познаниями – он цитировал «Св. Писание, буддийские книги, научные теории, художественные произведения… сопоставляя научные теории Европы и религиозные воззрения ламаистов. Речь его перескакивала то с русского на французский, то с немецкого на английский язык».[132]132
Оссендовский Ф. Звери, люди, боги. Рига. 1925. С. 174.
[Закрыть] Катастрофические события того времени барон воспринимал как предвестие Армаггедона – последней битвы сил света с силами тьмы: «В буддийских и древних христианских книгах говорится о времени, когда вспыхнет война между добрыми и злыми духами… Мир будет побежден «проклятием», которое уничтожит культуру, мораль и сделает невозможным человеческое существование… Оружие этого проклятия – революция!.. Но вот пришло это «проклятие», предсказанное Христом, апостолом Иоанном, Буддой, первыми христианскими мучениками и предвиденное Данте, Леонардо да Винчи, Гете и Достоевским… Великий дух мира поставил у порога нашей жизни Карму, которая не знает ни злобы, ни милости…
Расчет будет произведен сполна и результатом будет голод, разрушение и гибель культуры, славы, чести и духа… среди бесчисленных страданий… Я вижу эти ужасные кошмары и развалы человеческого общества…»[133]133
Там же.
[Закрыть]
От апокалиптических монологов Унгерна веет характерным для начала века теософским смешением всего и вся: в лютеранине по воспитанию (он не был перекрещен в православие) и буддисте по убеждению («всю свою жизнь я посвятил войне и изучению буддизма» – еще одно сочетание несочетаемого, о котором он заявил Оссендовскому) переплетается эсхатология Апокалипсиса с «неумолимым духом Кармы», кальвинистское предопределение с чисто восточным фатализмом. Как пишет биограф барона, вопрос о его конфессиональной принадлежности лишен смысла: «От других религий буддизм отличается исключительной веротерпимостью, и, как замечает один из его исследователей, “истинный буддист легко может быть одновременно лютеранином, методистом, пресветерианцем, кальвинистом, синтоистом, может исповедовать католицизм или даосизм, являться последователем Магомета или Моисея…”» «В жизни он придерживался старого принципа: Бог один, веры разные. В Азиатской дивизии заведен был ежевечерний ритуал: на заходе солнца выстраивались все сотни, сформированные по национальному признаку, и каждая хором читала свои молитвы. По словам очевидца, это было “прекрасное и величественное зрелище”».[134]134
Юзефович Л. Самодержец пустыни… С. 146.
[Закрыть]
Собственное мировоззрение Унгерна несложно – его можно назвать «панмонархизмом» и «паназиатизмом». Интернационалу Ленина и Троцкого и «интернационалу» либеральной демократии, он хотел противопоставить своеобразный «монархический интернационал» – идею реставрации монархий от Владивостока до Атлантики, в которой главенствующая роль принадлежала бы «неиспорченной» желтой расе. Об этом свидетельствует и эмблема китайского дивизиона его Азиатской дивизии – «фантастическое соединение дракона с двуглавым орлом, символизирующим единство судеб двух рухнувших великих империй». При этом падение монархии и революция в России вызвали у барона разочарование в жизнеспособности своего отечества, его нельзя назвать убежденным русским патриотом, как большинство вождей белого движения. «В России… крестьянство неграмотно, дико, грубо и потому ненавидит всех и все, не умея дать себе отчета, за что именно, – говорил он Оссендовскому. – Русская интеллигенция отдала всю свою душу мнимым идеалам, не имеющим никаких шансов на осуществление. Русские интеллигенты обладают способностью к критике, но не к творчеству… У них нет никакой воли и они только говорят, говорят, говорят… Их любовь, их чувства – одно воображение…»[135]135
Оссендовский Ф. Звери, люди, боги. С. 178.
[Закрыть] Но желая видеть себя реставратором традиции, Унгерн был не в меньшей степени разрушителем, возмездием, идущим по стопам Аттилы и Чингисхана и оставлявшим после себя сплошное пепелище. Огнем и мечом «безумный барон» пытался искоренить все пороки современного мира: падение нравов, проституцию, спекуляцию, пьянство, – прелюбодеяние в его дивизии жестоко каралось, проститутки и их клиенты нещадно преследовались. Современники, отмечая оккультные наклонности Унгерна, его аскетизм, полное равнодушие к условиям быта и своему внешнему облику, единодушно говорят не только об отсутствии у него всякого интереса к женщинам, но и об откровенном женоненавистничестве. Его отрицательные высказывания о прекрасном поле многочисленны: «барон почти не знал женщин… Как аристократ, в женском обществе он бывал любезен, держал себя по-светски, но “при внешних рыцарственных манерах” к представительницам слабого пола относился с несомненной и глубокой неприязнью».[136]136
Юзефович Л. Самодержец пустыни. С. 59–60.
[Закрыть] Как и юдофобия, это существенный элемент его взглядов, как, впрочем, и всех мировоззрений подобного типа. Это напоминает не столько воззрения Ницше или Вейнингера, за женоненавистничеством которых скрывался тайный страх перед женщиной как бесконечно меняющемся и непостоянным существом (хотя, видимо, у Унгерна это тоже присутствовало), сколько идеи Николая Федорова, видевшем в женщине новый языческий идол капиталистической цивилизации. (Ненависть Унгерна к буржуа, торговле, спекуляции и роскоши привела к тому, что после взятия Урги на некоторое время была ликвидирована любая «спекуляция» и «торговля», и тем самым на время осуществлена предсмертная мечта Константина Леонтьева – феодально-монархический социализм). Федоров же не без некоторого основания считал, что капиталистическая индустрия порождена отнюдь не протестантской этикой, а извращенным эросом, жаждой обладания, «машиной желания».[137]137
«Высшее, основное европейское искусство есть искусство одеваться, искусство половой борьбы, полового подбора, которое и создало промышленное государство… Ибо женщина, пользуясь всеми произведениями фабрик и заводов для соблазна мужчин, заставляет и сих последних пользоваться произведениями тех же фабрик и заводов, чтобы и в свою очередь путем соперничества друг с другом действовать на нее…» (Федоров Н. Ф. Сочинения. М. 1982. С. 446–447).
[Закрыть] Обычное представление о западной цивилизации как цивилизации фаллократической, когда роль женщины предельно амбивалентна – она то языческий идол, символ славы и успеха, объект поклонения, то кукла, рабыня, гетера, объект манипуляций, – здесь переворачивается. «Неприятие современной европейской цивилизации Унгерн мог перенести на свое отношение к женщине, – пишет биограф барона. – Она казалась ему олицетворением продажности и лицемерия, позлащенным кумиром, который Запад в гибельном ослеплении вознес на пьедестал, свергнув оттуда воина и героя. В традиционной антиномии Восток – Запад не первый, как обычно, а последний ассоциировался у него с женским началом, породившим химеру революции как апокалиптический вариант плотского соблазна. Победитель дракона, рыцарь и подвижник должен был, следовательно, явиться на противоположном конце Евразии». Поэтому неудивительно, что время от времени по приказу барона «начинались гонения на проституток, когда жен солдат и офицеров Азиатской дивизии секли за разврат, за супружескую неверность или даже, как рассказывали, за сплетни».[138]138
Юзефович Л. Самодержец пустыни. С. 61, 225.
[Закрыть]
Он был жесток, как может быть жесток только аскет, – это мнение одного из современников барона характерно. Рыцарски-аскетическая жестокость Унгерна вписывалась в атмосферу чисто «восточной жестокости», где, в отличие от европейского гуманизма, личность не является безусловной ценностью. Личность – нереальна, иллюзорна, это цепь бесконечных инкарнаций, и ценность ее очередного земного воплощения весьма относительна. Поэтому незначительный, на первый взгляд, проступок, нарушающий божественное установление, может караться чудовищно, совершенно шокирующим европейца образом…
Монгольская эпопея барона Унгерна длилась не многим более года. В мае 1920 года вместе со своей Азиатской дивизией, насчитывавшей менее тысячи всадников, он уходит от атамана Семенова и в октябре пересекает монгольскую границу. Многим уже тогда этот поход барона представлялся полнейшим безумием. Белое дело было безнадежно проиграно, но для генерал-лейтенанта в монгольском халате с погонами это не имело значения. Слова Апокалипсиса – «Будь верен до смерти» – имели для него абсолютный, сакральный смысл: человек не является целью сам по себе, он должен принести себя в жертву тому, что выше его… Через несколько недель Азиатская дивизия внезапно появляется под стенами Урги, с 1919 года занятой китайско-республиканской армией, которая отрешила от власти Бог-до-гэгэна – духовного и светского владыку Монголии. Осада Урги поначалу не имела успеха, так как китайский гарнизон почти в десять раз (!) превышал численность дивизии Унгерна. Но в конце января 1921 года с помощью отборной тибетской сотни (как говорили, присланной Унгерну самим Далай-ламой XIII) было осуществлено дерзкое похищение ламаистского первосвященника, которого сторожила в его дворце едва ли не тысяча солдат; моральный перевес перешел на сторону осаждавших, монголы видели в Унгерне мессию, освобождающего их от китайского владычества. В первых числах февраля Урга была взята после кровопролитного штурма, многотысячный китайский гарнизон был разбит и выброшен из монгольской столицы. Как у Чингис-хана, город был отдан на разграбление, а в конце февраля был восстановлен на троне Богдо-гэгэн. Монголия ликовала… Затем последовал разгром еще двух крупных армий китайских республиканцев (барон не уставал подчеркивать, что воюет не против древнего народа, а против «гаминов» – китайских революционеров), и Монголия почти полностью оказалась под контролем Азиатской дивизии. Причем барон, постоянно возглавлявший атаки, выходил из всех сражений целым и невредимым, словно его мистическая харизма предохраняла его от, казалось бы, неминуемой гибели. Как на монголов, так и на китайцев, это производило ошеломляющее впечатление.[139]139
Сопровождавшие Ф. Оссендовского казаки рассказали ему, что, когда во время боя барон по обыкновению сам поскакал в атаку, китайцы узнали его и открыли по нему прицельный огонь. Потом в седле, седельных сумах, сбруе, халате и сапогах
Унгерна обнаружили следы будто бы семидесяти пуль, но он не был даже ранен. Этим чудом, по словам Оссендовского, его собеседники объясняли громадное влияние своего начальника на монголов.
[Закрыть]
Итак, теократия в Монголии была восстановлена, теперь на очереди было восстановление династии Романовых и Циней в России и «Срединном Царстве». «За последние годы оставалось во всем мире условно два царя, в Англии и Японии, – говорит Унгерн в письмах этого времени. – Теперь небо как будто смилостивилось над грешными людьми, и опять возродились цари в Греции, Болгарии и Венгрии, и третьего февраля 1921 года восстановлен Его Святейшество Богдо-хан… Я знаю, что лишь восстановление царей спасет испорченное Западом человечество. Как земля не может быть без Неба, так и государства не могут жить без царей». И далее, в другом письме: «Лично мне ничего не надо. Я рад умереть за восстановление монархии хотя бы и не своего государства, а другого».[140]140
Юзефович Л. Самодержец пустыни. С. 225, 226.
[Закрыть]
В этот момент Унгерн находился на вершине славы, однако его конец был предрешен, как и неудача похода в Россию, начавшегося в мае 1921 года с отрядом всего в три тысячи всадников…[141]141
В Азиатской дивизии, измотанной в боях с многократно превосходящими силами красных, возникает заговор, в результате которого Унгерн попадает в плен, не успев покончить жизнь самоубийством. После судебного процесса, устроенного большевиками с невероятной помпой, он, по личному указанию Ленина, был казнен в сентябре 1921 года. Обвинителем на процессе выступал Емельян Ярославский.
[Закрыть] Абсолютный фаталист, он и сам предчувствовал это. Оссендовский передает еще один полубезумный монолог Унгерна перед началом похода, после предсказания гадалки о его смерти через 122 дня: «Умру… Я умру… Но это ничего!.. Ничего!.. Дело уже начато и не умрет. Я знаю пути, по которым пойдет оно. Племена потомков Чингис-хана проснулись. Ничто не потушит огня, вспыхнувшего в сердцах монголов. В Азии образуется громадное государство от Тихого океана и Индийского до Волги!» [142]142
Оссендовский Ф. Звери, люди, боги. С. 191–192.
[Закрыть]
За фантастической геополитикой с демоническим привкусом и, несомненно, «фашистским дискурсом» в личности Унгерна чувствуется что-то другое – болезненно-нездешнее, сомнамбулическое, трансцендентное. Его фанатическая устремленность к Иному порождала неизбежное сверхчеловеческое презрение к земному, обыденному, человеческому, его безумную и бессмысленную жестокость. Безусловно, он чувствовал наличие окон, «трещин в мировой стене» (Р. Тенон) и мучительно искал их. Человек рождается, получает образование, достигает зрелости, но все больше и больше ощущает, что нечто существенное, глубинное в нем нераскрыто: его дух дремлет, и сам он полумертвец, марионетка, похожий на тысячи окружающих его мертвецов. («Человек во сне рождается, во сне живет и во сне умирает,» – неустанно повторял Гюрджиев, чья мрачная тень незримо витает вокруг одиссеи Унгерна.) «Труднее всего попасть в свое собственное инобытие», – неизвестно, действительно ли эти слова принадлежат «самодержцу пустыни», но, так или иначе, они сливаются с мифом его жизни… Когда летом 1921 года измотанная в боях с многократно превышающими ее силами красных Азиатская дивизия отступает назад, в Монголию, у барона возникает еще один невероятный и, видимо, давно вынашиваемый план: двинуться в тысячеверстный переход через абсолютно непроходимую летом пустыню Гоби в «сердце Азии» – Тибет, в Агартху и Шамбалу – прародину великой арийской цивилизации, существовавшей несколько тысячелетий назад… Этот неосуществленный замысел имел и вполне конкретное объяснение: барон, уже сознавая безнадежность собственных устремлений, хотел попасть в Тибет и поступить на службу к Далай-ламе XIII… Он был одержим идеей жертвенного служения высшему, и с жестокостью одержимого принуждал служить ей всех встречавшихся ему на пути (о «жертвенном служении» как основном принципе организации евразийского идеократического государства будут много писать евразийцы в эмиграции[143]143
См.: Савицкий П. Н. Подданство идеи. – «Евразийский временник». 1923, кн. 3; Трубецкой Н. С. Об идее-правительнице идеократического государства. – «Евразийская хроника». 1935. Выпуск XI.
[Закрыть]). В этом смысле Унгерн в чистом виде «онтологический герой», осуществивший мечту «скифствующих символистов» и сплавивший «жизнь и творчество воедино»… Но, в отличие от многих поэтов и философов, путь барона Романа Унгерн-Штернберга был не путем брахмана, а путем кшатрия, воина, а этот путь неизбежно омывается реками крови…
Начало монгольской эпопеи Унгерна осенью 1920 года совпало с появлением в далекой Софии книги никому не известного тогда языковеда Н. С. Трубецкого «Европа и человечество»; когда звезда барона уже клонилась к закату, там же появился сборник статей П. Н. Савицкого, П. П. Сувчинского, Н. С. Трубецкого и Г. В. Флоровского с тройным названием: «Исход к Востоку: предчувствия и свершения. Утверждение евразийцев», положивший начало евразийскому движению в эмиграции… Это был уже новый этап: под сложными, мучительными отношениями России со своим «европейским двойником», со своим Другим в лице Европы, катастрофа 1917 года подвела итоговую черту. Если в начале века попытки самопознания через свое восточное Другое, через азиатского двойника, попытки найти иной эстетический и философский дискурс были все же вполне маргинальны, то евразийцы стремились полностью изменить ориентации культуры и превратить стихийные интуиции поэтов и художников в основную доминанту…
Сверхзадача евразийства необыкновенно заманчива и амбициозна: это желание совершить «коперниканский переворот» в геополитике, историософии, географии, перекроить привычные границы континентов, соединить казавшееся несоединимым, сместить положение «мировых центров» и создать модель нового континента, которому суждено будет играть главную роль в грядущей истории. Иными словами, это был замысел некой «космической трансмутации», призванной изменить облик земного шара, так что в этом отношении евразийцы вполне могут быть записаны по ведомству «русского космизма». Одновременно в евразийстве изначально звучит идея великой империи, идея универсальной синтетической культуры, столь дорогая сердцу Достоевского и Вл. Соловьева…
Но культура прочна на Западе, в России – катастрофична. В эмиграции русская тоска по мировой (а точнее, опять-таки, по европейской) культуре сменяется глубоким разочарованием в ней. Роман с Западом заканчивается чувством обмана, горечи, обиды. Но отношение к Западу за прошедшие два столетия было не столько отношением к Другому, Двойнику, сколько – к Отцу-просветителю, Наставнику, чьи поучения оказались ложными. Ощущение «мирового сиротства» фундаментально для русской традиции – из него возникало многое; из этого состояния возникает и евразийство, тем более, что эмиграция – это сиротство вдвойне. Евразийское движение неизбежно рождается в эмиграции как отталкивание, протест, бунт против обманувшего Отца…
Вместе с тем это поиск новой, иной родословной, попытка освобождения от чувства сиротства, возвращение к «праматери Азии», поиск укрытия, материнского чрева… Именно это более всего и возмутило в «самобытном» евразийстве Ивана Ильина, язвительно писавшего: «Весь вопрос о самобытной духовной культуре сводится к тому, куда именно всем шарахнуться: вот двести лет (якобы) шарахались на запад, ясно, что вышел провал, значит, надо шарахнуться на восток… В человеческой жизни так обстоит всегда и во всем: спасение всегда состоит в том, чтобы удариться в другую противоположность. Переголодал – значит, теперь объедайся; кутался – значит, теперь ходи голым; страдал манией преследования – спеши развить в себе манию грандиозу…» Вопрос о духовной самобытности евразийства, говорит он, по существу, есть вопрос «географического и этнографического припадания». «Но почему же нельзя без припадания? Разве самобытность не в том, чтобы быть перед лицом Божиим самим собою, а не чужим отображением и искажением? Ни восток, ни запад, ни север, ни юг… Вглубь надо; в себя надо; к Богу надо… Почему же именно в Азию, почему на восток?»[144]144
«Начала». М. 1992, № 4. С. 60–61.
[Закрыть]
Здесь Иван Ильин, философ императивно-волевого начала, склонный к нормативному морализаторству, чьи тексты часто напоминают приказы и постановления, как это ни странно, попадает в «десятку». Диагноз поставлен точно – и не только для евразийства. Здесь приоткрывается тайна если не «русской традиции», то, по крайней мере, ее «самосознания» – интеллигенции; загадка ее непонятного сиротства, какой-то онтологической недостаточности, тайна ее постоянного «припадания» и пленения (при столь же постоянных разговорах о «самобытности»). Тут вновь вспоминается леонтьевское – «русский ужас перед всякой умственной независимостью»… Что это? Где корни этого пленения, навязчиво повторяющегося в различных формах из века в век?.. Существует множество объяснений и ответов…
Тема сиротства принципиальна для русской культуры – из этого состояния возникает и евразийское движение.[145]145
«Евразийство… порождение эмиграции. Оно подрумянилось на маргарине дешевых столовок, вынашивалось в приемных в ожидании виз, загоралось после спора с консьержкой, взошло на малой грамотности, на незнании России теми, кого революция и беженство застигли подростками» (Чебышев Н. Впечатления. – «Возрождение». Париж. 1927, 16 февраля).
[Закрыть]
Русское сиротство, звучащее у Гоголя, Достоевского, Федорова, Андрея Белого, Платонова, – это отчаяние извергнутого, потерянного человека. Слово «изверг» этимологически обозначает человека, взявшего индивидуальный земельный надел, то есть одиночку, «извергнутого общиной». Тема извергнутости, отщепенства интеллигенции со времен «Вех» стала общим местом. Интеллектуал – это всегда «изверг» именно в первоначальном значении этого слова.
В этом и смысл евразийского обозначения интеллектуала как «подданного идеи». «Подданство идеи» (П. Н. Савицкий) означает для беспочвенного и извергнутого сознания некую сублимацию сиротства, преодоление одиночества. Это понятие, пожалуй, лучше всего выражает архетип интеллигенции вообще – архетип, каждый раз наполняющийся новым содержанием.
Отвергая прежние идолы интеллигенции – свободу, прогресс, народ, класс, человечество, – евразийцы ставят на их место понятие «особого мира» – Евразии, точнее, идею Евразии (включающую в себя сильную государственность, церковность, иерархичность, автаркическое месторазвитие, этику жертвенного служения). Но далее и следует самое интересное: во имя поклонения идее Евразии утонченные и европейски образованные приват-доценты и профессора – философы, языковеды, историки – начинают «соскребать с себя европейцев», чтобы под слоем многовековых напластований обнаружить «туранцев». Отталкиваясь от западного индивидуализма, либерализма, плутократии, эти разочарованные европейцы с академической тщательностью преобразовывают все прежние «пороки» русской ментальности в «добродетели», меняют минусы на плюсы. Получается любопытная картина: все то, что обличалось критиками «азиатчины» и «восточного уклона» – от Чаадаева до Вл. Соловьева и Горького, – под пером Савицкого, Сувчинского, Трубецкого, Карсавина приобретает черты неоспоримых достоинств. Так, сакраментальная «азиатчина» превращается в солидное евразийство, «восточный фатализм» и сопутствующие «рабство» и «покорность» – в мудрое смирение; лень и пассивность – в бескорыстную созерцательность; за отсутствием аналитической рефлексии обнаруживается способность к целостному видению; за бытовой и культурной неустроенностью – презрение к относительному и религиозная устремленность к абсолютному; за внеисторичностью и неподвижностью – здоровую устойчивость и консерватизм, победу пространства над дурной бесконечностью исторического процесса; за тоталитаризмом и деспотизмом – сакральное отношение к власти, отвергающее рыночно-демократические идолы лжесвободы, и т. д.
В этом переворачивании, в культурологической деконструкции односторонних и предвзятых либерально-европоцентристских оценок и клише в самых различных областях знания, пожалуй, главная заслуга евразийского движения… Однако, претендуя на новый сиитез, евразийство было, как нетрудно заметить, лишь антитезисом[146]146
См.: Хоружий С. С. Трансформация славянофильства в XX веке. – «Вопросы философии», 1994, № 11. С. 56.
[Закрыть]предшествующей традиции, столь же неполным и односторонним метанием от одного полюса к другому. И в результате вместо «синтетического учения» – все те же грандиозные руины и развалины… Российская катастрофа и прозаическая реальность послевоенной Европы настолько оттолкнули евразийцев от всякого индивидуализма и либерализма, что человек как таковой полностью растворяется и исчезает в их геополитических и историософских конструкциях. Поразительно, что у провозвестников «исхода к Востоку», писавших, кажется, на любые темы, совершенно нет антропологии (за исключением, пожалуй, Льва Карсавина),[147]147
Карсавин Л. Восток, Запад и русская идея. – В кн.: «Русскя идея». М. 1992.
[Закрыть] и вместо провозглашенного «евразийства» в итоге получается чисто восточный монизм и антиперсонализм. Сюжет повторяется: человек не выдерживает катастрофического напряжения истории и, сбрасывая с себя непосильное бремя ответственности, стремится раствориться в евразийском «континент-океане», в планетарном потоке геоисторической эволюции.
Безусловно, православие впитало в себя язычество в несравнимо большей степени, чем западная церковь, поэтому природные стихии, энергии земли, воды, огня всегда были столь властны над русскими равнинами. Отчасти где-то здесь лежат причины постоянного пантеистического уклона в русской мысли, тенденции к растворению и развоплощению личности – уклона, бесспорно, восточного, азиатского. И здесь нетрудно обнаружить то, что о. Г. Флоровский точно назвал «заблудившейся жаждой соборности»…
Существует высокий идеал, но его воплощение в хаосе мирской жизни слишком мучительно и трудно, ибо в предельно поляризованной культуре нет промежуточных ступеней, нет уровней и связей, соединяющих «верх» и «низ», головокружительную высоту и кошмар неустроенной повседневности. И презрение к относительному, промежуточному, гуманистическому жестоко мстит как в истории, так и в обыденности. Возникает порочный круг: тот же человек здесь не выносит лжи, грязи, унижения, бесчеловечности самим же собой созданной жизни и бежит, уходит от мира «во зле лежащего» в инобытие абсолютных ценностей, отрицая историю и культуру. Но все, что «вверху», то и «внизу»… Русское пьянство, бандитизм, жестокость столь же космичны, как и русская философия, как космичны государственность, бюрократия, неуважение к Другому…
Евразийцы были убеждены, что «духи революции» овладели Россией из-за двухвековой ложной ориентации государственности и культуры. Крушение Империи и эмиграция помогли им освободиться от плена европейского просвещения и взглянуть на мир другими глазами. Но цена была слишком высока… Почему-то русский человек всегда живет иным, другим, дальним: в России боготворит Европу, в Европе открывает Азию или, наконец, оценивает собственное отечество.
Любовь к дальнему и неизбывная «всечеловечность» вновь сыграли с русской интеллигенцией злую шутку: освобождение от одной формы пленения в конце концов привело к другой – к пленению собственными идеократическими конструкциями; вечная болезнь интеллектуалов – идеомания – привела к невероятной идеологизации многих точных идей и интуиций, к грехопадению в политику, к сомнительным играм с ГПУ-НКВД, к разложению и крушению евразийского движения…
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?