Текст книги "Как я был Анной"
Автор книги: Павел Селуков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Запятая
Бывают странные замены в жизни. Он это понимал, но ничего сделать не мог. Страшновато и грустно на самом деле. Например, коты Тедди и Анфиса заменили ему умерших детей – Владика и дочку. Владик прожил два месяца и умер. Дочка вообще не родилась – замершая беременность. Он сам выдумал, что это будет дочка, но выдумал так ярко, что увидел жизнь с нею в мельчайших подробностях. Если рассказать про эти замены стороннему человеку, а потом дать понаблюдать, как он баюкает своих котов и сюсюкает с ними, у человека этого побежит мороз по коже. Не от всякой драмы можно оправиться, не всякое горе можно пережить, оставшись прежним. Он точно не сумел. И жена его не сумела. Они всё-таки дикие люди, потому что, будь они не дикими, они бы пошли к психотерапевту, выговорились бы и всё такое, но это ведь Урал, тут тьму носят в себе, пока она либо не превратится в перегной, из которого вырастет что-то сто́ящее, либо не сожрёт твоё нутро, как ленточный червь. Иногда это происходит одновременно. Он пишет книги, понимая, что это финишная прямая, и с каждым рассказом, с каждой новой метафорой ему всё сложнее вырывать себя из лап апатии. Но вернёмся к кошкам. Как бы смехотворно это ни звучало, они взаправду действуют на него благотворно. Он смотрит на них и думает – нет, ещё поборемся, пока рано, посучу ещё лапками, повзбиваю молоко. А сегодня земля ушла у него из-под ног. Взяла и ушла, как девушка после плоской шутки. Не было никакой девушки, и шутки не было.
Жаркое лето, квартира, торопливые сборы. Он с женой Олей поехал на дачу к её родителям. Он не очень ладил с тестем и тёщей и обычно что-нибудь писал в тени веранды, пока тесть колотился по дому, а тёща копошилась на грядках. С собой на дачу взяли Анфису и шашлык. Он заметил этот парадокс в машине. На коленях стояла переноска с кошкой, в ногах – ведёрко с убитой свиньёй, нарезанной кубиками. Если б кто-нибудь попытался убить Анфису, он бы убил его не раздумывая. Но за мёртвую свинью он заплатил 760 рублей и даже предвкушал запах от мангала и трапезу. Он ехал и думал: почему свинья для меня еда, а Анфиса – почти дочь?
Потом он вспомнил Бердяева с его идеей о гипостазировании, когда нечеловеческие сущности человек наделяет своими чертами. Всё встало на свои места. Он не жил со свиньёй, поэтому не мог её очеловечить, а с Анфисой он прожил два года и очеловечил её весьма глубоко.
Короче, едва они приехали на дачу, Анфиса вырвалась и убежала. Они искали ее весь день. Он выходил на поиски ночью. Искали весь следующий день. В воскресенье вечером им надо было возвращаться домой, но они не могли. Он поссорился с Олей. Он не хотел брать Анфису, хотел оставить её вместе с Тедди у своей матери, а она настояла, потому что подобрала её на даче, а сейчас как бы привезла на родину. Он сказал – ты никогда меня не слушаешь, я для тебя пустое место, это ты во всём виновата. Оля плакала. Сквозь слёзы она сказала – я и в смерти детей виновата, видишь, какая я, у меня здоровья нет, брось меня или я сама от тебя уйду! Он знал, что надо сделать. Знал, что надо подойти, обнять её и сплотиться. Но он не смог. Вместо этого он сказал – ты права, бедные наши дети. И ушёл в киоск за крепким пивом. Когда он уходил, он видел, как она зашла в сарай. Он ещё подумал – дура, сто раз в сарае искали, нет её там!
В киоске он взял три банки «Охоты», присел на лавку и почему-то опять подумал про сарай. Представил его утробу: берёзовые чурки, старый велосипед, лопаты, грабли, верёвки, балку на потолке, о которую он не раз ударялся головой. Чурки, верёвка, балка… Балка, чурки, верёвка… Он вдруг увидел, как Оля вытащила чурку на середину сарая, сняла с крюка тонкий канат, перекинула его через балку, сделала петлю, всунула голову…
Он отбросил банку пива и побежал. Сердце колотилось то в горле, то в пятках, пот заливал глаза. Раньше он никогда не бегал здесь, потому что боялся собак. Сейчас он боялся сарая, тонких ног, свисающих плетьми, лёгкого скрипа под самым потолком. Завернув за угол зелёного забора, он вырвался на финишную прямую. Если она это сделала, думал он, я сделаю это рядом. Закрою дверь и сделаю. Вдруг ему стало невыносимо жаль себя, а потом, резко, как сквозняк, его обуяла гордость за своё страшное решение, за беспредельное мужество последовать за нею даже туда. Он уже не чувствовал себя подонком, не отыскавшим в себе банального милосердия, да и бежал он уже не по ласьвинской земле, а по земле Эллады, где только так – в объятиях великой трагедии – и должна заканчиваться жизнь.
Вбежав во двор, он замер, на бронзовых ногах добрёл до сарая и, подавив всхлип, распахнул дверь. В сарае никого не было. Он вышел на улицу и сел на лавку. Из дома вышла Оля с кошкой на руках. Она сказала, что Анфиса спряталась под домом. Она сказала, что любит его. Она сказала, что шашлык готов, родители уже сели и позвала его к столу. Ему было неприятно смотреть на неё. Его будто бы обманули, ударили в спину, пожалели. Жизнь собиралась поставить точку, чёрную и прохладную, но вместо этого опять поставила запятую. Все вместе они поели шашлык, Оля с мамой помыли посуду, он покурил с тестем на веранде, потом они попрощались, как всегда не смогли отбиться от кабачков и смородины, запихали притихшую Анфису в переноску, сели в машину и уехали домой.
Слесари
На Пролетарке есть котельная. Она в конце моего дома, если мой подъезд воспринимать как первый, а первый – как последний. Строго говоря, котельная в начале моего дома, но мне удобнее думать, что она в конце. Дом наш называется «китайской стеной», потому что имеет девять подъездов и четыреста двенадцать квартир. Конечно, никто никого не знает, но когда видишь человека регулярно, нечаянно начинаешь ему кивать. А он кивает в ответ. Мы все тут друг другу киваем с 1995 года, но между собой не говорим. Пермяки – очень аскетичные люди. Мы легко обходимся без роскоши, например, общения.
Но вернёмся к котельной. В ней сидят слесари. Внутри слесарей сидят разнообразные внутренние миры. Миры эти объединяет общая идея. Это не Родина, православие, президент или русский язык. Это элементарное желание выпить. Слесари никогда не нажираются. Этой роскошью они тоже брезгуют, потому что в любой момент может подоспеть шабашка. Шабашка для слесаря – это как найти разряженный телефон после долгих поисков. Или когда пьяный папа, запустив в тебя бутылкой, специально промахивается, и ты вдруг понимаешь – любит. Короче, с одной стороны – нечто фантастическое и долгожданное, с другой – ожидаемое. Слесарей в котельной четверо. Все они смотрят на жизнь, как на мимо пролетающий товарняк: «Ох, ты ж, бля!» Они мало что могут сформулировать, но умеют красноречиво мычать. Я называю это уделом цельного человека.
Самого молодого слесаря зовут Серёжа. Самого старого – дядя Ваня. Остальных – Сашкой и Григорием. Серёжа, по общему мнению, слегка бестолков, но деятелен. Обычно эти качества сопутствуют друг другу. Однажды дядя Ваня и Серёжа меняли трубы в квартире. Им надо было кое-что замерить, и дядя Ваня сказал:
– В котельную за рулеткой сходи, замерить надо.
Серёжа отреагировал так: расщеперил большой и указательный пальцы и замерил воздух этим инструментом три раза. А потом то же самое проделал с трубой. Чиркнув карандашом, он деловито отряхнул руки и сказал:
– Готово, дядь Вань. Пилите.
– Ты дебил?
– Нет. Я училище кончил.
– Оно и видно. Иди за рулеткой.
– Я же…
– Иди, блядь!
Серёжа покорился и принёс рулетку. Разумеется, она оказалась точнее. Однако мерить пальцами Серёжа не перестал.
Сашку называли Сашкой, потому что он был очень серьёзным и возвышенным. Устроившись в котельную, он представился мужикам Александром Дмитриевичем, после чего сразу стал Сашкой. В этом смысле котельная очень похожа на зону – быстро выявляет суть человека, даже если он этого и не хочет. В свободное время Сашка любил читать исторические книжки и книжки про всяких попаданцев. Он вообще любил порассуждать. Если Серёжа был худым, невысоким и вертлявым, а дядя Ваня казался кряжистым и каким-то деревянным, то Сашка носил живот и усы щёточкой. Про Григория скажу одно – шутник. Он, сорокалетний, себя Григорием никогда не называл, а называл Гришкой, иногда Отрепьевым. Зато другие называли его Григорием, потому что ценили за весёлый нрав, простоту и умение посмеяться над собой. Был он плечист, тоже с усами, но не щёточкой, а как бы висячими. Григорий ходил вразвалочку, как шпана ходит, или как бывает, когда трусами натёр.
Однажды Серёжу обидел священник Фёдор из храма неподалеку. Прошлой зимой это случилось. Григорий позвал Серёжу быть крёстным своего третьего ребёнка от второй жены. Он надеялся образумить младшего товарища таким доверием. Григорий относился к религии, как биолог мистер Докинз, только в усы. Он в храм, как в оперу, ходил. Тоже ничего не понятно, но красиво и возвышенно. Объясню суть обиды. Во время крестин крёстному полагается держать ребёнка на руках довольно долго – минут тридцать. А ребёнку Григория было уже четыре годика. Тушка, понимаете? На шестнадцатой минуте великого стояния Серёжа не сдюжил. Поставил мальца на пол, отёр пот и сказал машинально, на весь храм:
– Пиздец, тяжёлый! Заебался весь.
Таинство приостановилось. Священник Фёдор впал в ярость. Назвал Серёжу слабаком и девочкой. Иронизировал. Плевался ядом. Григорий и его родня смотрели на Серёжу осуждающе. Позор. И не убежишь. Крёстный ведь. Серёжа решил терпеть. Снова взял ребёнка на руки. Держал уже из последних сил.
А вечером напился. Всплыли в памяти обидные слова священника. Серёжа захотел ему отомстить. А как? Побить? Так он вдвое больше Серёжи. Может, слово обидное на стене краской написать? «Хуй», там, или просто: «Фёдор – педофил». Нет, мелко слишком. А если крест спилить? Сколько там куполов? Семь. Один большой и шесть маленьких. На большой не влезть. Зато на маленький, если по пожарной лестнице, – запросто. Верёвку только надо. С «кошкой». За крест ею зацепиться и вползти. Там четыре метра всего. И ножовкой. Лучше, конечно, болгаркой, но можно и ножовкой. За час легко управлюсь. Короче, выпил Серёжа ещё водки, дождался ночи, соорудил «кошку» из арматуры, привязал к ней верёвку, взял ножовку и отправился поганить храм. То есть мстить отцу Фёдору за обиду.
Серёжа перелез через забор храма. Правда, куртку порвал и штаны. На крышу первого этажа он попал легко. Там был первый куполок. Маленький такой. На него и взбираться не надо. Подошёл – и пили. Но Серёжа не стал. Слишком мелок был этот куполок для его большой обиды. Выше полез. На второй. Там уж луковки так луковки. Влез. Давай «кошку» бросать. Это только в фильмах она куда надо сразу зацепляется, а в жизни с двадцать третьего раза только. Зацепился, пополз. Рожу чуток о кирпич ободрал. Сползал вниз два раза. На третий влез. Ухватился за крест. Ногами обвился. Ножовку достал. Он её скотчем к внутренней стороне куртки прилепил. Достиг цели, короче. Сидит, пилит. Луна. Виды. Через полчаса трезветь начал. Купол храма – не самое лучшее место, чтобы трезветь. Особенно когда запил уже очень глубокий. Серёжа только успел подумать: «Мама, что я делаю?» – как крест накренился. Не упал, ничего. Скособочился просто. Серёжа давай выпрямлять. Ну, крест и упал. На соплях держался. Гулко так. На крышу первого этажа. Не проломил, аккуратно лёг, будто всю жизнь туда стремился.
А вместе с крестом «кошка» улетела. Серёжа офигел. Сидит, подмерзает, не знает, как быть. Прыгать – высоко, да и откос внизу, улетишь. Достал телефон. Денег, как всегда, нету. Давай «чайки» слать. Григорию, дяде Ване, Сашке, другу Коле. Не реагируют. Им хоть «Жду звонка», хоть ещё чего. Ночь на дворе. Всё проходит, прошла и эта ночь. Два раза Серёжа плакал пьяными слезами в опилок креста. Пробовал молиться. Принял твёрдое решение уйти в мужской монастырь. Утром пришёл отец Фёдор. Он всегда первым приходил в храм, потому что был рачительным. Так-то он был из бывших бандитов, но давно покаялся. Люди не смотрят вверх. Идут себе и идут. Неизвестно, как скоро отец Фёдор заметил бы пропажу креста, если б Серёжа не заорал. «Отец Фёдор! Это Серёжа! Я крест спилил! Снимите меня! Я в монастырь уйду!» Отец Фёдор обомлел, а потом развернулся и убежал.
Тут Серёже перезвонили. Сначала Григорий, а потом дядя Ваня и Сашка. Друг Коля не перезвонил, потому что бухал накануне и отсыпался. Захлёбываясь слезами, Серёжа объяснил коллегам своё положение. Григорий пошутил – никуда не уходи, я скоро буду. Дядя Ваня и Сашка тоже шли на выручку. Слесари своих не бросают. Однако первым на горизонте возник отец Фёдор. С пневматической винтовкой наперевес. Обращаться в полицию в наших краях не принято – принято учить уму-разуму подручными средствами. Отец Фёдор зарядил винтовку, положил дуло на сгиб локтя и открыл огонь. Резиновые пульки не нанесли Серёже значительного ущерба. Больно только. И обидно. И задницей пришлось повернуться, чтобы избежать худшего.
Священник перезаряжал винтовку в пятый раз, когда к храму подбежали Григорий, дядя Ваня и Сашка. Общими усилиями они сумели отнять у него оружие. Все вместе влезли на крышу с приставной лестницей. Приставили. Сняли Серёжу. Побили его немножко самостоятельно на твёрдой земле. Обязали вернуть крест на место. Отец Фёдор ярился, но уже меньше. Ситуация стала его забавлять. Он, в общем-то, тоже был не слишком религиозным. А Серёжа залез в кредит. Сварщикам надо заплатить. Кран передвижной нанять. И вообще… Недешёвое это дело – возвращать крест на место. Но вернул, недели не прошло. Всё ещё слесарем работает. Не ушёл ни в какой монастырь, передумал. Вроде как местная достопримечательность теперь. Я из-за него с соседом впервые за двадцать три года заговорил. Серёжка-то, говорю, слесарь наш, чего учудил. Как же, отвечает, слыхал. В ад, наверное, попадёт. Я согласился. В ад, конечно, куда же ещё? Покурили, покивали, разошлись. До следующего подвига. Слесарей-то четверо.
Драматическое
Мой приятель драматизировал-драматизировал, драматизировал-драматизировал, драматизировал-драматизировал и в конце концов выдраматизировал. И он такой в гробу лежит, и поп такой кадилом машет, а я такой пьяный подхожу и говорю:
– Ну, что, доволен? Драматург хренов! Держи саечку за испуг!
Тут поп и родня стали меня отгонять, а я такой рубаху на груди рванул и закричал:
– Сначала он драматизировал-драматизировал, драматизировал-драматизировал, драматизировал-драматизировал и выдраматизировал! А теперь вы драматизируйте-драматизируйте, драматизируйте-драматизируйте, драматизируйте-драматизируйте и выдраматизируйте, наконец!
Родня обалдела. Поп обалдел. Дьякон вышел, дивится. А жена приятеля такая говорит:
– Ты же пьяный, как ты это произнёс?
А я такой:
– Что именно?
А она:
– Ну, вот это. Драматизируйте-драматизируйте, драматизируйте-драматизируйте, драматизируйте-драматизируйте и выдраматизируйте, наконец!
Тут вслед за ней все стали эту херню повторять. Даже поп. Даже дьяк. А про приятеля все забыли. Так ему и надо, каркуше. А то как начнёт драматизировать-драматизировать, драматизировать-драматизировать, драматизировать-драматизировать – спасу нет! Хорошо, хоть мы его похоронить не забыли. А то бы он точно воскрес и сразу бы начал драматизировать-драматизировать, драматизировать-драма… Ладно. Больше не буду. Живите себе. Только, пожалуйста, не драматизируйте. А то видите, как бывает. Могут и не похоронить.
Про берёзы
На Пролетарке много берёз. На каждой выжжено имя. Для порядка. Чтобы не путать, чтобы чужую не обнимать, когда приспичит. А приспичивает часто, раз в неделю минимум. Причём – всех. Раньше лбами сталкивались. Кинешься к берёзе, а не тут-то было! Сосед из рощи зашёл, опередил. Пока свободную найдёшь, в соплях запутаешься. Бывало, на попу посреди поляны плюхнешься и ревёшь в три ручья. Обидно, зараза. И так Пермь вокруг, а ещё и берёзы все разобрали. Вроде в лесу, а ни одного свободного деревца. Натурально – щекой не обо что потереться. По всей стране, кстати, так. Не только у нас. В Анадыре, говорят, по двое суток к берёзе стоят. Прямо в очередях замертво падают. Некоторые замерзают, но в основном инфаркты, конечно. В России ведь живём. Сердца-то не казённые, долго в себе не поносишь. Выговориться надо, всплакнуть.
А кто выслушает, если не берёза? Дуб разве выслушает? Ясень, я вас спрашиваю, выслушает? Осина вообще хамит! Про тополь и говорить нечего – гопота. Только и умеет, что матом крыть. Это нам ещё повезло, что Дума закон приняла «Об увеличении поголовья берёз», а не то передохли бы все от скорби-то. У меня брат за контрабанду саженцев до сих пор сидит. А сколько убийств было? Я сам однажды чуть соседа не порешил, когда он снова мою берёзу обнял. Ну, как – мою. К которой я бежал. Слава богу, депутаты наши подсуетились. Раздобыли где-то выжигательный аппарат и – в рощу. Целую неделю имена наносили, а потом собрали собрание и говорят: «Граждане, идите в лес! Мы на каждой берёзе имя выжгли, чтобы вы не дрались, а спокойно плакали каждый в свою кору. Хватит лбами-то сталкиваться! Только не забудьте взять с собой паспорта. Берёзу можно обнимать только после предъявления документа. Нет-нет, нам показывать не нужно! Дереву покажете. Зачитаете, то есть. Для порядка».
Свою берёзу я нашёл ближе к Сосновому Бору. Отчаялся уже. Хотел даже берёзу какого-то Ивана обнять. А потом смотрю – стоит, «Павел» – написано. Тоненькая, ладная, внимательная. Два часа ей на жизнь жаловался. Возвратился окрылённым. Просветлённым возвратился-то! Ну, медицины нет, ну, воруют, ну, изоляция, ну, зарплата маленькая, ну, коммуналка, ну, Путина в пятнадцатый раз избрали, ну, сажают по пустякам, ну, журналистов поубивали, ну, ипотека, ну, десятину ввели. Бывает. Зато берёзки надписанные стоят. И моя стоит. Песня, до чего хороша!
Голуби
Иду по скверу – выразительные сосны, детская площадка, ни души. Небо плоское, ветер дует, чувствую себя расстроенным пианино. Тридцать три года исполнилось. К чему бы это? Глупые мысли в глупый день. Апатия. Вдруг – голуби. Очень много голубей. Что не характерно – летят на меня, кружат, задевают крыльями, издают нечеловеческие звуки. Я вжал голову в плечи, накрылся джинсовкой и заорал – идите вон, голуби! А голуби приземлились и побежали по мне. Я тоже побежал. От них. И так мне легко стало! Бегу и бегу. Дождь пошёл, ураган, а я бегу. Град грянул, дерево упало, катаклизм. А я бегу. Мимо аптеки, клуба, остановки. Мимо сына, водки, шприца. Мимо отца, деда, лучшего друга. Мимо тонконогих амбиций, денег, тщеславия, морга. Мимо всего на свете! Бог знает куда! Бегу и бегу. Казалось бы – голуби, а такой восторг. Устал, обернулся. Голуби не бегут. Остановились метрах в тридцати, шепчутся, посматривают колко. Голуби, кричу, почему вы за мной не бежите?! А голуби в ответ – нельзя нам дальше. Как это, спрашиваю, нельзя? Почему?
А голуби такие – потому что нет тебя больше, всё. Мы живые, а ты – нет. Сам посмотри: ни тени, ни рук, ничего. Посмотрел. Ничего. Заплакал горько. Тут один голубь чуток приблизился и говорит: ты не плачь, в день рождения часто такая хуйня бывает. Завтра утром проснёшься – и всё пройдёт. Правда, говорю? Нет, говорит. И ушёл.
Бердяев
Я всю неделю читал Бердяева. Я по батюшке славянофил, так-то. Хомякова вот на той неделе… Но Бердяева глубже. Моя матушка полюбила его с младых ногтей. За изящество и «текстуальное лавинообразование». С женщинами такое случается. Бердяев вообще вербализатор невербализируемого. Особенно чутко я уловил одну его идею. Если коротко, то это идея о спонтанных психических реакциях, то есть спонтанности как таковой. Быть спонтанным в противовес заданности и мировому детерминизму. В 34-м училище меня не вполне научили понимать такие идеи, но слово «спонтанность» я понял. Всю неделю я твердил внутрь себя: будь неожиданным, будь спонтанным не специально, а нечаянно, позволь свободе отрастить руки, удивляй, удивляйся, твори внезапность, проявляй неискусственную естественность, выходи за границы опыта.
Вчера вышел. Смотрю, а у входа в продуктовый «сапог» стоит. Кузов открыт. В кузове мешки с картошкой – сетки по тридцать килограммов. И никого. А я ведь всю неделю думал про спонтанность. Готовился к ней изо всех сил. Совершенно извёлся по поводу заданности своих психических реакций. Аппетит стал терять на третьей перемене блюд. Короче, схватил я мешок с картошкой и побежал. Куда побежал, зачем побежал – Бердяев знает. Бегу и прямо чувствую, как трещит по швам мировой детерминизм. На самом деле это сетка трещала. Дырявая попалась. Я не столько бежал с картошкой, сколько сеял её в асфальт.
Вдруг крики сзади. Обернулся. Погоня. Двое среднеазиатов сели на хвост. Бросил картошку (вот это у меня уже спонтанно получилось), припустил во всю прыть. А среднеазиты всё равно бегут. Забежал в подъезд. Постучал в первую попавшуюся дверь. Девушка лет тридцати открыла. В халате. Без кольца. Утомлённая жизнью. Пустите, говорю, я читал Бердяева близко к сердцу и теперь за мной погоня! Впустила. Зачем, почему – Бердяев знает. Через два часа ушёл. Если, говорю, сын будет – Колей назови. Хоть в Кламар уезжай, честное слово.
А на обратном пути я вот о чём подумал. Почему водку и сигареты продают по паспорту, а Бердяева просто так? Не разумнее ли продавать его и по паспорту, и по диплому о высшем образовании, чтобы Николай Александрович не творил в неподготовленных умах деятельную смуту? Да и других философов надо бы продавать с осторожностью. И не только философов. Почему тело можно кочевряжить с восемнадцати, а увлекаться философией – в любом возрасте? От среднеазиатов я ведь мог бы и не уйти.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?