Текст книги "Роксолана. Страсти в гареме"
Автор книги: Павел Загребельный
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)
Дьяволы
На этот раз султан задержался в походе дольше, чем когда бы то ни было раньше. Словно бы хотел дать своей любимой Хуррем как можно больше времени для наслаждения независимостью и свободой. Наверное, и все те, кто окружал султаншу, придерживались такого же мнения, одни изо всех сил угождая ей, другие завидуя, третьи тяжело ненавидя ее или презирая, ибо где же это видано, чтобы женщине, да еще и чужестранке, давать такую неограниченную власть, такую силу и свободу, от которых она неминуемо обленится и избалуется, будучи даже святой…
И никто не мог увидеть того, что было скрыто и навеки должно быть скрытым от всего мира: если и вправду у Роксоланы была свобода, то только для страданий, и чем большей свободой она могла пользоваться (и радоваться? какое глумление!), тем большие страдания ожидали ее в каждом дне прожитом и еще не прожитом.
Счастье тоже бывает бременем несносным.
Чрезмерная почтительность окружала Роксолану всюду, но не было ни любви, ни уважения, ни сочувствия. Ее никогда здесь никто не любил, поначалу потому, что была всем чужой, потом из-за того, что все были чужими ей, – вот так и должна была жить среди страданий и непокорности, ненависти и недовольства, без любви и милосердия, всегда одинокая, всегда наедине со своей судьбой. Одна на всем белом свете – этого невозможно даже представить! Брошена среди диких зверей, как Даниил в ров со львами! Что ее спасло? Судьба? Но даже судьба теряет свою слепую силу там, где гремят пушки и льется кровь.
Уже более тридцати лет Роксолана была свидетельницей величайших преступлений на земле, их жертвой, а людям, окружающим ее, казалось, что она причина этих преступлений. Темная молва ставила Хуррем над самим султаном, царство Сулеймана называли «царством султанши». Османские хронисты писали о Хасеки: «Стала всемогущей, а султан всего лишь обыкновенная кукла в ее руках». И никто не знал, как хотелось Роксолане отмыть руки от пролитой султаном крови, в каком отчаянии была она от этих несмываемых следов.
Стояла вознесенная над миром, одинокая, будто храм на площади, как великая джамия, открытая всем взглядам, беззащитная, беспомощная, созерцаемой со всех сторон, ей всем нужно нравиться, всех нужно привлекать, покорять и побеждать. Может, потому любила ходить в Айя-Софию, выбирая время между двумя дневными молитвами, когда гигантский храм стоял пустой и таинственный, как века, как история, как вся жизнь.
Не для исцеления души ходила в Софию, нет! Не чувствовала себя виновной ни перед людьми, ни перед Богом, а если уж и должна была что-нибудь исцелять, так разве лишь свое тело. Потому что тело с течением времени требовало все большего внимания и заботы. Внешне словно бы ничто и не изменилось: была по-прежнему тоненькой, изящной, легкой, как и в ту ночь, когда привели ее из дома Ибрагима в султанский гарем. Если бы сохранился наряд, в котором тогда была, то свободно надела бы его на себя и сегодня. Но это только внешне, для глаза постороннего, оставалась такой, как и тридцать пять лет назад. Сама же чувствовала, как разрушается ее тело где-то в глубинах, незаметно, медленно, но неуклонно, и никакая сила не может предотвратить это ужасное разрушение. До тридцати лет не замечала возраста, даже не задумывалась над этим. Родила шестерых детей, а сама в душе по-прежнему оставалась ребенком. Сорокалетие встретила с испугом, восприняла как переход в другую жизнь, полную скрытых угроз, таинственно-непостижимых и потому стократ более опасных, чем угрозы явные, ибо с теми хотя бы знаешь, как бороться. Пятидесятилетие налетело на нее будто орда: прогибается степь, дрожит небо, стонет простор, и нет спасения, нет убежища. Пятидесятилетняя женщина напоминает увядшие осенние листья: они еще сохраняют форму, пахнут пронзительнее, чем молодые, еще живут и хотят жить, но уже никогда не вернется к ним весна, как река не вернет своей воды, отданной морю; как дожди, пав на землю, не подымутся больше в облака; как луна, навеки вознесенная в небо, не опустится на землю.
Потому чуть ли не половину времени поглощало у Роксоланы ее тело. Целыми часами она могла сидеть в своих мраморных купальнях, рассматривать себя со всех сторон в венецианских зеркалах, натираться мазями, бальзамами, пробовать ванны, которые когда-то применяли египетские царицы, императрицы Рима, вавилонские богини, служители таинственных восточных культов, китайские императоры. Спасалась от увядания, хваталась изо всех сил за молодость, хотела удержать ее возле себя, не поддавалась годам, всю власть свою бросала на то, чтобы отвоевать ее у жестокого времени, и, обессиленная, исчерпанная напрасной борьбой, вынуждена была признать себя побежденной и отступить. Как корабли, которые не приплывают, как цветы, которые не расцветают, как губы, которые не целуют, как дети, которые никогда не вырастут, – вот чем становилась теперь молодость для Роксоланы. И не заплачешь, не пожалуешься никому – ни людям, ни Богу.
Шла в Софию, когда изнемогала в борениях со временем и миром, и шла не за милостью и милосердием, а для того, чтобы почувствовать величие и с новой силой встать на спор с судьбой.
Величие начиналось там уже с площади перед святыней, с площади, которая своей безбрежностью подавляла человека. Оранжевая глыба собора мощно вздымалась до самого неба, заполняла весь простор. Девять монументальных дверей, чудесно разделенных округлениями стен, вели внутрь святыни. Нескончаемый выпуклый карниз соединял все входы в гармоничную, спокойную целостность, и только огромные императорские двери, закрытые кожаной пурпурной завесой, были словно вызов и угроза простому смертному. Султаны, отдавая преимущество величию, можно сказать таинственному, не стали пользоваться большими дверями, через которые входили в Софию все византийские императоры, начиная с Юстиниана, при котором возведен собор, и от Феодосия, который соорудил широкие мраморные ступени перед главным входом, вплоть до последнего из них, несчастного Константина Палеолога, затоптанного разъяренными конями убийц Фатиха. В восточной стене Софии, напротив ворот Великого дворца, Фатих велел пробить вход для султанов, а внутри святыни поставлено для них возле стены михраба мраморное возвышение на колоннах, где и совершали намазы сам Фатих и все те, кто унаследовал его трон, – Баязид, Селим, Сулейман.
Роксолана любила входить в собор через императорские двери. Не таилась, не скрывалась, шла открыто и свободно, легко ступая по высоким мраморным ступенькам. Пусть таятся презренные евнухи, следящие за каждым ее шагом, стараясь при этом не попадаться султанше на глаза, забегали в Софию раньше нее, прячась там за столбами и колоннами. Кого охраняют? Ее от мира или мир от нее?
В то солнечное утро она приехала во двор Софии и, по своему обыкновению махнув рукой свите, чтобы никто не смел идти за ней, тихо пошла по каменным плитам. Успокаивающе журчала вода в большом круглом бассейне с каменными лавками, на которые садились правоверные для омовений перед молитвой. От боковой двери слуга, поднимая руки так, что они каждый раз обнажались из широких рукавов темного халата, отгонял назойливых голубей. Старый ходжа чистил веничком красный ковер, разостланный перед главным входом. Голуби трепыхали крыльями у самого лица Роксоланы, овевали ее торопливым ветром, смело падали к ногам, собирая невидимые крошки.
Османы, завоевав Царьград, уничтожили не только его народ и святыню, но даже легенды, взамен их выдумав собственные. Так возникла и легенда о голубях возле мечетей. Дескать, султан Баязид купил у бедной вдовы пару голубей и пустил их во дворе своей мечети, сооруженной прославленным Хайреддином, который впервые применил для украшения капителей каменные сталактиты и соты. С тех пор, мол, голуби расплодились возле всех мечетей Стамбула. Считали, будто до султанов не существовало ни этих птиц, ни этого трепыхания крыльев в каменном затишье нагретых солнцем дворов и над журчащей водой, проведенной в город из окрестных гор по древним акведукам.
Слуга, подняв руку, чтобы прогнать голубей, застыл, увидев султаншу, ходжа поскорее спрятал веничек за спину и низко кланялся, пока Роксолана проходила мимо него. Эти люди не мешали ей. Сливались с молчаливой гармоничностью святыни, голубями, с небом и солнцем. С благоговением и почтительностью, не отваживаясь даже взглянуть вслед, сопровождали султаншу покорными поклонами, и она на какой-то миг словно бы даже поверила, что войдет в Софию одна, без никого, и укроется там хотя бы на короткое время от всевидящих очей, затеряется в огромной мечети так, что не найдет ее даже злая судьба. Переживала это ощущение каждый раз, хотя и знала, что оно обманчиво, что оно разобьется вдребезги, как только минует она согбенного в поклоне ходжу, приблизится к гигантскому порталу маленькая песчинка в хаосе мироздания перед этими каменными массами, о которые уже тысячи лет бьются крики и шепоты, перед этим гигантским каменным ухом Бога, что слушает молитвы, просьбы, жалобы и проклятия и ничего не слышит.
Думала не о Боге. И не о тех, от кого хотела скрыться за толстыми стенами Софии. Что они ей? Даже самые чистые ее намерения толковали по-своему, каждый раз выискивая в них что-то затаенное, чуть ли не преступное. Когда отдавала Синану свои драгоценности для застройки участка Аврет-базара, весь Стамбул загудел, что сделала это нарочно, чтобы помешать Сулейману восстановить Эски-сарай, Фатиха, сгоревший во время последнего большого пожара. Дескать, Сулейман, усматривая в этом пожаре руку Бога, хотел восстановить первый дворец Завоевателя и переселить туда весь гарем во главе с султаншей, спрятать ее за высоченными стенами Фатиха, куда не заглядывает даже солнце, а самому спрятаться в Топкапы от ее чар.
Когда и этого показалось мало, родились новые слухи. Будто Сулейман хотел в Топкапы построить для себя отдельные покои, куда был бы запрещен вход даже для Хуррем, но она подговорила его взяться наконец за сооружение его мечети Сулеймание, и теперь Синан вкладывает в это строительство все государственные прибыли, а сам султан для пополнения государственной сокровищницы вынужден вот уже третий год скитаться где-то в кызылбашских землях.
Верный Гасан, терпеливо перенося страдания, старательно собирал для нее слухи, она принимала все доброе и злое внешне невозмутимо, иногда даже оживленно, а душа постепенно наливалась ядом и горечью. Ничего святого не было на этом свете, и не ощущала она никакой святости, даже входя в этот величайший храм, в котором поселился суровый Аллах. Но рядом с ним продолжали жить боги христианские, и если пристально всмотреться в глубокую полусферу абсиды, можно было увидеть будто сквозь огненный туман фигуру с распростертыми руками, фигуру Оранты, Панагии, покровительницы Царьграда, которая продолжает жить, схороненная в тайниках великой церкви, и молиться за род людской, подобно тому священнику, что вошел в стену, когда турки ворвались в святыню, и должен когда-то выйти, чтобы совершить богослужение за всех пострадавших.
Роксолана знала, что о ней никто не молится. И сама, кажется, тоже не молилась в душе. Лишь только отбивала поклоны и произносила слова Корана, но это не для себя, а для других, для тех, которые следят за нею, надзирают, изучают, выжидают: а ну если не так ступнет, а ну, выдаст себя, а ну… Входила в эту самую большую в империи мечеть, в эту обитель Аллаха, прикрывая веками глаза, так, будто испытывала трепет набожности, а у самой отзывались эхом слова величайшего мусульманского богохульника Насими, которого когда-то фанатики безжалостно убили, может, именно за эти стихи:
О Насими узнала десять лет назад, на первый взгляд совершенно случайно, но когда потом думала об этом поэте и о случае, который открыл ей существование великого богоборца, поняла, что это просто одно из тех событий, которые неминуемо должны были случиться. Уже многие годы Роксолана испытывала страх перед своей способностью всезнания, чуть ли не ясновидения. Ее осведомленность о том, что происходило в мире, о науках, искусствах, тайных культах, о гениях и еретиках, о вознесении и преследовании, падениях и наказаниях – все это впитывалось ею словно само по себе, говорило с ней на таинственном языке, которого она никогда не знала, но понимала, каким-то непостижимым образом, как будто приходили к ней из неведомых земель и незримых далей каждый раз новые вестники и помогали не только все понять и познать, но еще и жить вместе со всем миром – видеть те же самые сны, радоваться и плакать, рождаться и страдать, преодолевать преграды и гибнуть, мучиться в отчаянии и проявлять непоколебимую волю к жизни.
Воля к жизни. Десять лет назад султан велел старому тезкиристу[26]26
Тезкире – антология. Здесь – составитель антологии.
[Закрыть] Лятифи собрать для него все самое лучшее из османской поэзии за все века.
Лятифи на несколько месяцев засел в старом книгохранилище султана Баязида, перелистывал рукописи, шелестел бумагой, скрипел каламом, брызгал чернилами сам, покрикивал на подчиненных – язиджи, выделенных ему для переписывания. Неутешная в материнском горе после смерти Мехмеда, Роксолана металась тогда, не находя себе места от печали, никто никогда не знал, чего пожелает султанша, куда захочет пойти или поехать, – так оказалась она в книгохранилище Баязида, не дав ни времени, ни возможности напуганному Лятифи скрыться с глаз.
Рассыпая рукописи, кутаясь в свой широкий темный халат, старик склонил негнущееся костлявое тело в низком поклоне, пытался незаметно протиснуться к выходу, выскользнуть из помещения, чтобы не накликать на себя высокого гнева, но Роксолана указала ему рукой на его место, сама подошла к старику, ласково поздоровалась, спросила, как продвигается его работа.
– Я знаю, что его величество султан поручил вам составить тезкире османских поэтов «Мешахир-уш-шуара», – сказала она, – и меня тоже интересует ваша благословенная работа.
Лятифи прислонил палец к своему глазу – жест, который должен был означать: «Ваше желание для меня дороже моего глаза». Затем стал перечислять поэтов, которых уже внес в свою тезкире: Руми, Султан Велед, Юнус Эмре, Сулейман Челебия, автор божественного «Мевлюда»…
– Но я, ничтожный раб Всевышнего, столкнулся с некоторыми трудностями, ваше величество, пусть дарит Аллах вам счастливые и долгие дни.
Роксолана улыбнулась.
– Я думала, трудности бывают только у поэтов, когда они слагают свои песни, – сказала она.
– Моя султанша, – поклонился Лятифи, – над поэтами только Бог, а надо мной великий султан, да продлятся его дни и да разольется его могущество на все четыре стороны света. Султан обеспокоен высокими государственными делами и законами, так смею ли я тревожить его своими мелкими заботами?
Она хотела сказать: «Можешь спросить у меня, я передам султану», но чисто женское любопытство толкнуло ее поговорить с этим старым мудрецом поподробнее. Велев принести сладости и напитки, Роксолана заставила Лятифи сесть на подушки напротив себя, внимательно просмотрела уже переписанные главы тезкире, потом ласково спросила:
– Так в чем же ваши трудности, почтенный и премудрый Лятифи?
– Ваше величество, – всполошился старик, – смею ли я?
– Когда султанша спрашивает, надо отвечать, – игриво погрозила она ему пальчиком.
Лятифи вздохнул.
– Когда я принимался за это дело, все казалось таким простым. Теперь сомнения раздирают мою старческую душу, разум помутился, растерянность воцарилась в сердце, от первого и до последнего намаза, беседуя с Аллахом, каждый раз допытываюсь, кого включать в мою тезкире, кого вписывать для светлейших глаз великого султана, кого выбирать, допытываюсь и не нахожу ответа.
Роксолана вовсе не удивилась.
– Кого включать? Разве не ясно? Всех великих!
– Моя султанша, – молитвенно сложил худые свои ладони Лятифи, – а кто великий?
– Тот, кто славный.
Тогда старый тезкирист и назвал имя Насими.
– Кто это? – спросила Роксолана. – Я никогда не слышала его имени.
– Я учинил грех, потревожил ваш царственный слух этим именем. Этот человек был богоотступником.
– Тогда зачем же…
– Но и великим поэтом, – торопливо добавил Лятифи.
– В чем же его богоотступничество?
– Он ставил человека превыше всего.
– А в чем его величие?
– В том, что возвеличивал человека в прекрасных стихах. У него есть такие стихи:
Вершится в мире все по божьей воле,
Хоть Бог один и нету Бога боле,
Но человек не менее, чем Бог,
Источник хлеба он, добытчик соли.
Бог – человечий сын, и человек велик.
Все создал человек и многое постиг.
Все в мире – человек, он – свет и мирозданье,
И солнце в небесах есть человечий лик[27]27
Перевод Н. Гребнева.
[Закрыть].
И еще много подобных стихов.
– Почему я нигде не встречала их? – спросила Роксолана.
– Они не проникают во дворцы, хотя вся вселенная наполнена их музыкой.
– Кто-нибудь их записывал?
– Да, ваше величество. При султане Баязиде Ахмед Харави почерком талик переписал весь диван Насими. Я нашел рукопись в этом книгохранилище.
– Почему же никогда не давали мне читать этих стихов? Мне казалось, что я перечитала всех поэтов.
– Моя султанша, вам давали только рукописи, завернутые в шелк, то есть самые ценные. Диван Насими хранился незавернутым, как все малоценное.
– Но ведь вы утверждаете, что он великий поэт?
– Моя султанша, вы можете убедиться в этом, если разрешите вашему рабу Лятифи прочесть хотя бы одно стихотворение Насими от начала до конца.
– Читайте, – велела она.
Старик начал читать такое, от чего вздрогнула душа Роксоланы. Никогда не слышала она таких стихов и даже в мыслях не имела, что человек может написать нечто подобное:
В меня вместятся оба мира, но в этот мир я не вмещусь.
Я суть, и не имею места, и в бытие я не вмещусь.
Все то, что было, есть и будет, все воплощается во мне.
Не спрашивай! Иди за мною – я в объясненье не вмещусь.
Вселенная – мой предвозвестник, мое начало – жизнь твоя.
Узнай меня по этим знакам, но я и в знаки не вмещусь.
Я самый тайный клад всех кладов, я очевидность всех миров.
Я, драгоценностей источник, в моря и недра не вмещусь.
Хоть я велик и необъятен, но я Адам, я человек,
Я сотворение вселенной, но в сотворенье не вмещусь.
Все времена и все века – я. Душа и мир – все это я,
Но разве никому не страшно, что в них я тоже не вмещусь?
Я небосклон, я все планеты, и Ангел Откровенья я.
Держи язык свой за зубами, и в твой язык я не вмещусь.
Я атом всех вещей, я солнце, я шесть сторон твоей земли,
Скорей смотри на ясный лик мой: я в эту ясность не вмещусь.
Я сразу сущность и характер, я сахар с розой пополам,
Я сам решенье с оправданьем, в молчащий рот я не вмещусь.
Я дерево в огне, я камень, взобравшийся на небеса.
Ты пламенем моим любуйся, я в это пламя не вмещусь.
Я сладкий сон, луна и солнце. Дыханье, душу я даю:
Но даже в душу и дыханье весь целиком я не вмещусь.
Старик – я в то же время молод, я лук с тугою тетивой,
Я власть, я вечное богатство, но сам в века я не вмещусь.
Хотя сегодня Насими я, я хашимит и корейшит[28]28
Арабское племя и род, из которых происходил пророк Мухаммед.
[Закрыть],
Я меньше, чем моя же слава, но я и в славу не вмещусь[29]29
Перевод К. Симонова.
[Закрыть].
Лятифи задыхался, пока читал стихотворение. Роксолана подвинула ему чашу с щербетом.
– Какова судьба Насими?
– Он убит за вероотступничество, ваше величество.
– Когда и как?
– Сто тридцать лет назад в Халебе. О смерти Насими рассказывается в арабском источнике «Кунуз-аз-захаб». Там говорится, что Насими был казнен во времена правителя Халеба Яшбека. В том году в Дар-уль-адле – во дворце правосудия, в присутствии шейха Ибн Хатиба аль-Насири и наместника верховного кадия шейха Изуддина аль-Ханбали, рассматривалось дело об Али аль-Насими, который сбил с истинного пути некоторых безумцев, и они в ереси и безбожности подчинились ему. Об этом сказал кадиям и богословам города некий Ибн аль-Шангаш Алханафи. Судья сказал доносчику: «Если это вранье, то ты заслуживаешь смерти. Докажи, что сказанное тобой о Насими правда, и я не казню тебя».
Насими промолвил: «Келме-и-шахадет», то есть поклялся, что будет говорить правду, и опроверг все то, что о нем говорили. Но в это время появился шейх, Шихабуддин Ибн Хилал. Заняв почетное место в меджлисе, он изрек: «Насими безбожник и должен быть казнен, даже если захочет покаяться». И спросил: «Почему же не подвергаете казни»? Аль-Малики ответил вопросом: «А ты напишешь собственноручно приговор?» Тот ответил: «Да». И немедленно написал приговор, с которым тут же ознакомил присутствующих. Но они с ним не согласились. Аль-Малики возразил: «Кадии и богословы не согласны с тобою. Как я могу казнить его только на основании твоих слов?» Яшбек сказал: «Я его не казню. Султан велел ознакомить его с этим делом. Подождем приказа султана».
Так меджлис разошелся во мнениях, а Насими остался в темнице. О деле Насими доложили султану Египта Муайяду, от которого пришел приказ еще более жестокий, чем ожидали судьи. Султан велел содрать с Насими кожу и его тело выставить на семь дней в Халебе, кроме того, отрубить ему руки и ноги и отослать Алибеку Ибн Зульгадру и его брату Насруддину, которых Насими тоже сбил с истинного пути своими стихами. Так было и сделано. Автор «Кунуз-аз-захаб» пишет, что хотя Насими был гяуром и богоотступником – муехидом, но, да простит Бог, говорят, что у него были тонкие стихи.
– Следовательно, даже у его палачей не было сомнений в его величии?
– В этом нет сомнения, моя султанша. Но можно ли считать его османцем? Он родом из Шемахи, это азербайджанская земля, и люди, живущие на ней, называют ее «огненной», потому что там во многих местах из недр пробивается на поверхность огонь, и никто не может сказать, когда это началось, почему так происходит и когда будет этому конец. В долинах между гор пышные сады и виноградники, гранатовые и ореховые рощи, а города всегда славились ремесленниками, такими умелыми, что с ними не могли сравняться даже мудрые армяне. В этой земле родился несравненный Низами и еще множество поэтов. Может, рождались они для того, чтобы плакать над ее судьбой, потому что богатство всегда привлекает захватчиков. Так произошло и с Азербайджаном. Во времена Насими его земля стала добычей жестокого Тимура. Все разрушил и уничтожил властитель мира, но дух людской оказался сильнее мощи оружия. Тебризский поэт и философ Фазлулах Наими, словно бы отрицая ненависть, царящую в мире, написал несколько книг о величии человека, среди них книгу любви «Махаббат-наме», в которой ставил человека на место Бога. Ученики Фазлулаха называли себя хуруфитами.
– Я слышала о хуруфитах, – заметила Роксолана.
– Хуруфитом стал и Насими. Он назывался Имадеддином, а взял себе имя Насими, по-арабски «душа», «нежный ветерок». Это должно было означать человек сердечный, душевный. По приказу Мираншаха, Тимурова сына, Фазлулаха казнили, его ученики разошлись по свету, преследуемые. Насими тоже вынужден был бежать из родных мест. Много лет под чужим именем, то под видом погонщика верблюдов в караване, то под видом купца, странствовал он по османским городам, был в Ираке, Сирии, бедствовал тяжко, не имея ни прибежища, ни спокойствия, он повсюду нес свое слово, которым прославлял человека. В Халебе настигла его нечеловеческая смерть, но и умирая он упорно повторял: «Аналхагг!» – «Я истина, я Бог!»
Много легенд сложено об этом поэте. В одной из них, сотканной словно бы из слез, любви и горя, рассказывается, будто Насими наутро после казни живой вышел из всех семи ворот Халеба, неся в руках содранную с себя кожу, приговаривал: «Смотри на несчастного ашика[30]30
Ашик – поэт.
[Закрыть]: с него кожу сдирают, а он не плачет!»
– Разве такое мужество не может зажечь османский дух? – спросила султанша.
– Стало уже обычаем не произносить его имени среди правоверных, ваше величество.
– Разве никто из правоверных не увлекался стихами Насими?
– От них был в восторге великий Алишер Навои, а несравненный Физули, которому падишах Сулейман, вступив в Багдад, даровал берат[31]31
Берат – здесь: султанская грамота о назначении пенсии.
[Закрыть], даже отважился писать назире[32]32
Назире – поэтический ответ.
[Закрыть] на газели Насими. В стихах самого Насими встречаются имена великих поэтов и ученых Востока – Абу Али Ибн Сины, Хагани, Низами, Фелеки, Халладж Мансура, Шейха Махмуда, Шабустари, Овхади Марагинского.
И он снова прочел стихи:
– Сын Востока должен принадлежать Востоку, – задумчиво промолвила султанша. – Разве нельзя изменить обычай, если он устарел?
– А что скажет великий султан на мою дерзость? – робко спросил Лятифи.
– Вы преподнесете свое тезкире мне, а уж я преподнесу его падишаху.
Так величайший еретик ислама нашел свое прощение в царстве величественнейшего из султанов лишь благодаря усилиям и смелости слабой женщины, потому что женщина эта стремилась служить истине, а разве же истина не бог всех еретиков?
Теперь, направляя письма Хуррем из своего последнего похода, Сулейман каждый раз пересыпал их строками, которые она сразу же узнавала: «Дуновения ветра приносят запахи твоих волос каждое утро», «Дуновение ветра от запаха твоих волос стало ароматным». И она тоже отвечала ему словами Насими: «Жажду встречи, о живой источник, приди! Не сжигай меня в разлуке, приди, душа моя, приди!»
Писала, еще не зная, что тело ее самого младшего сына в Печальном походе уже приближалось к Стамбулу. Баязид нес брата медленно, метался где-то среди мертвых, пустынных анатолийских холмов и долин, делал странные круги, всячески оттягивая ужасный миг, когда его мать, султаша Хуррем Хасеки, увидит наконец то, что должна увидеть, и заломит свои тонкие руки над мертвым сыном своим, теперь уже третьим.
Она должна была если и не увидеть издалека этот траурный поход Баязида с телом Джихангира, то хотя бы почувствовать еще на расстоянии, еще в тот день, когда сын ее последний раз вознес свои тонкие, как у матери, руки и красно-синие звери поглотили его сердце.
Не чувствовала ничего, наверное, потому, что уже и у самой начало умирать сердце, с каждой смертью умирала и частица ее самой, – она умирала вместе со своими сыновьями; лучше бы отмирала по частям эта нечеловеческая империя, в которой она стала султаншей.
Сулейману написала: «Аллах покарал нас за то, что мы не любили Джихангира. Рос забытый нами, чуть ли не презренный, а когда умер, то оказалось, что он был самым дорогим».
Султан знал, что утешить Хуррем не сможет ничем, но упорно допытывался, что бы мог для нее сделать. Шел дальше и дальше в землю шаха Тахмаспа, оставлял после себя руины и смерть. В письмах об этом не писал. Если и вспоминал взятые города и местности, то получалось каждый раз так, что пришел туда лишь для того, чтобы поклониться памяти того или иного великого поэта, которыми так славны земли кызылбашей. Называть это кощунством никто не мог, даже Роксолана делала вид, что верит султану, тем более что время и расстояние помогали ей скрывать истинные чувства.
А султан, опустошив Армению, которую перед тем три года вытаптывали войска шаха Тахмаспа, перешел через горы, направляясь в долину Куры, где среди широкой равнины стоял тысячелетний город Гянджа. То, что осталось за горными хребтами, Сулеймана не интересовало. Не слышал стонов, не видел слез, дым пожаров не проникал в его роскошный шелковый шатер. Его старые глаза не вчитывались в горькие строки армянских иштакаранов[34]34
Иштакаран – летопись (арм.).
[Закрыть], в которых писалось: «Этим летом написана святая книга, в горькое и тяжелое время, ибо в горечь и печаль повержен многострадальный армянский народ. Каждый год новые и новые беды обрушиваются на армянский народ: голод, меч, пленение, смерть, землетрясение».
Сулейман стоял перед Гянджей, смотрел на ее высокие красноватые стены, на неприступные башни, на гигантские чинары, поднимавшиеся над стенами, башнями и домами города, будто зеленые поднебесные шатры, и весьма был удивлен, что этот город до сих пор цел, что не стал он добычей ни шахского войска, ни его собственной силы.
Безбрежные виноградники вокруг Гянджи были вытоптаны османским войском в один день, вековые ореховые деревья вырублены для костров, на которых готовился плов янычарам, речка Гянджа-чай была запружена, чтобы оставить осажденный город без воды. Сулейман послал глашатаев к стенам Гянджи с требованием впустить его в город без сопротивления, ибо он пришел, чтобы поклониться памяти великого Низами, который прожил всю жизнь в Гяндже и там был похоронен.
Гянджинцы не открыли ворот султану. Не верили ему, знали о его злодейском поклонении их гению, ибо кто же приходит к Низами с тысячными ордами, которые вытаптывают все живое вокруг? Не пытались откупиться шелками, которыми славились их ремесленники, как делали это когда-то при монголах, ибо все равно не смогли спасти свой прекрасный город.
Султан созвал диван, и на диване ему рассказали о том, как Гянджа защищалась когда-то от Тимура. Воины вышли из города и стали перед его стенами. Бились, пока за ними не упали стены. Тогда они перешли к своим домам, спрятали в них женщин, детей, стариков и все подожгли. Сами же пали мертвыми у родных порогов, никого не отдав в руки врага. Тогда над уничтоженной Гянджей возвышался только мавзолей Низами да виднелась на далеком горизонте выщербленная гора Алхарак, вершина которой когда-то откололась во время землетрясения и, загородив ущелье, дала начало жемчужине этих мест – озеру Гёйгёль. С тех пор гянджинцы не перестают повторять: «Даже мертвым нам принадлежит Низами безраздельно».
Когда Сулейману рассказали эту легенду, он произнес строки из Низами:
И мрачно махнул рукой над равниной, на которой лежала прекрасная Гянджа с ее мечетями, медресе, рынками, прославленными рядами ремесленников, буйными чинарами, подобных которым, наверное, не было нигде в мире, с ореховыми и гранатовыми садами, тихими улочками и журчанием прозрачной воды. И город за три дня был сметен с лица земли, сожжен, разрушен, растоптан султанскими слонами.
Теперь над развалинами возвышался лишь куполообразный мавзолей Низами, словно перст судьбы, который упрямо указывает на небо, но никогда не отрывается от земли, из которой вырос.
Султан поехал к мавзолею. Там уже был разбит для него походный шелковый шатер, земля устлана коврами, возле которых, не смея ступать туда, собрались вельможи, имамы, улемы, поэты, мудрецы.
– Пусть звучат здесь только стихи великого Низами, – сказал Сулейман. – И пусть отныне всегда будет так. Тут ничто не может существовать, кроме величия Низами.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.