Текст книги "Роксолана. Страсти в гареме"
Автор книги: Павел Загребельный
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 22 страниц)
Даже теперь, когда над империей нависла угроза от бунтовщика, провозгласившего себя султанским сыном Мустафой, и когда именно Баязид кинулся спасать трон, а Селим продолжал пьянствовать в летнем дворце на Босфоре, Сулейман не изменил своего отношения к сыновьям.
Старая хазнедар-уста как-то сказала султанше, что для гарема куплена у адмирала Пияли-паши молодая невольница.
– Разве я не велела не покупать людей! – сурово взглянула на нее Роксолана.
– Мы просили Пияли-пашу, чтобы он подарил девушку, но капудан-паша уперся. Привез ее только для гарема его величества, но непременно за золото, ибо то, что куплено, всегда ценится выше, девушка же стоит того, она одарена неземной красотой.
– Ты смеешь говорить это мне?
Роксолана никогда не кичилась своей красотой, никогда не принуждала восторгаться своими женскими достоинствами, ибо все принадлежало только ей, но ведь в этих дворцах царило неписаное правило: не восхвалять при султанше других женщин – почему же оно должно нарушаться именно при ней?
– Ты расхваливаешь красоту какой-то девчушки? – повторила Хуррем.
– Ваше величество, – склонилась в поклоне старая турчанка, – это создание принадлежит к числу чудес, на которые способен только всемогущий Аллах.
– Она мусульманка?
– Да, она приняла истинную веру. В гареме ее прозвали Нурбана.
– Значит, эта властительница мира родилась не в царстве Аллаха?
– Аллах всемогущ и вездесущ.
– Поэтому вы поскорее и нарекли ее владычицей мира?
– Ваше величество, кизляр-ага хочет показать ее падишаху.
– Хорошо. Покажешь ее мне.
Когда Нурбану привели к ней, Роксолана невольно подняла руку к глазам. Девушка ослепляла своей неземной красотой, своим невиданной нежности лицом, огромными синими глазами, каким-то сиянием, излучавшимся от нее, будто таинственный зодиакальный свет.
Еще больше поражена была Роксолана, когда узнала о жизни этой шестнадцатилетней девушки. Она была марранкой, из Испании, принадлежала к народу, который подвергался гонениям в течение многих веков. Остатки марранов изгнал Филипп, а тех, кто не хотел покидать своего жилища, хватала в свои немилосердные руки инквизиция. Родители Нурбаны вместе с несколькими сотнями семей таких же изгнанников осели на Сицилии, но местные фанатики прогнали их оттуда. На стареньком паруснике несчастные поплыли на восток, надеясь спастись – о диво! – во владениях султана Сулеймана. Но на море их взяли в рабство венецианцы и продали на Мальте. Оттуда хозяева повезли их во Францию, но по дороге ужасная буря вдребезги разбила корабль, и все марраны нашли свою смерть на морском дне. Нурбана, единственная из всех, чудом спаслась, ухватившись за обломок корабля. Потерявшую сознание, ее выловили турецкие корсары и, пораженные ее красотой, привезли в Стамбул.
Роксолана держала девушку в гареме два года. Учила ее языку, пению и танцам, обхождению – готовила для Баязида. Через несколько месяцев после того, как привез он в Стамбул тело Джихангира, показала ему Нурбану. Но Баязид лишь посмеялся над материнским восторгом.
– Это не для меня!
– Но почему же?
– Слишком красивая. Будто и не настоящая. Будто нарисованная гяуром. Такой нужны рабы, а я люблю свободу.
Роксолана попыталась уговорить его, а сама торжествовала в душе: и тут он оказался настоящим ее сыном, не поклонялся красивой внешности, сразу проникал в сущность, а что можно увидеть в этой ослепляющей девушке, кроме порабощения ее красотой!
Но теперь, как думала султанша, и наступил подходящий момент отдать наконец Нурбану одному из ее сыновей, но не Баязиду, а Селиму – пусть вперит свой взор в эту невиданную красоту и забудет обо всем на свете. Может, хоть тогда султан поймет, кому следует передать трон и наследство.
Она послала Нурбану с евнухами и старой хазнедар-уста в летний дворец на Босфоре, где упорно сидел Селим, не выезжая даже в Манису, передала сыну и письмо. Писала: «Более красивой девушки еще не видывали Топкапы. Сынок, прими ее в свой гарем. Не будешь каяться».
Нурбану привели как раз тогда, когда пьяный Селим наслаждался пением и танцами своих одалисок. Десятка полтора голых девушек под звуки бубна и тарбук кружились вокруг шах-заде, который вяло кивал головой и проводил пальцем сверху вниз, сверху вниз, покачиваясь, будто тряпичный божок. Письмо султанши читать не стал, отбросил его в сторону, как это делал даже с фирманами самого султана. В гареме рядом с ним не было советчика и наставника Мехмеда Соколлу, и он делал что хотел. Но у хазнедаруста было повеление передать Нурбану в руки шах-заде, поэтому, несмотря на сопротивление девушки, непривычной к таким зрелищам, старуха все же протолкалась с нею сквозь вереницу голых танцовщиц и подвела к Селиму. Тот захлопал покрасневшими глазами, взглянув на странную девушку, укутанную в шелк, тогда как все тут были нагие.
– Кто ты, красавица? – спросил неуверенно.
Хазнедар-уста ответила вместо Нурбаны:
– Это рабыня, которую прислала вам мать-султанша, мой шах-заде.
– Если прислала султанша, я беру тебя, – сказал Селим и указал девушке, чтобы села рядом с ним. – Умеешь танцевать?
Девушка испуганно оглянулась.
– Разве в Коране не записано, что правоверные не смеют обнажаться друг перед другом? – прошептала она.
– Так это же правоверные, а ты рабыня! – пьяно захохотал Селим и рванул с нее шелковое покрывало. – Снимай это тряпье! Мигом!
Она вскочила на ноги словно бы для того, чтобы выполнить его повеление, сама же, закрываясь от стыда и возмущения, выбежала из зала.
Разъяренный Селим начал швырять в голых танцовщиц чаши с вином и шербетом, восклицая:
– Вон отсюда, паскудные шлюхи! Все убирайтесь! До единой!
Утром, протрезвившись и прочитав письмо матери, Селим велел привести к нему Нурбану.
Она вошла, поклонилась и с немым упреком сверкнула на него своими огромными глазами, так что Селим даже почувствовал нечто похожее на неловкость, хотя и не ведал, что это такое. Удивляясь самому себе, ласково пригласил девушку:
– Подойди ближе, Нурбана!
Пока она шла, у него было такое впечатление, будто земля под ним расступается и он повисает на облаке блаженства.
– Сядь! – почти крикнул ей, а потом закрыл глаза и тихо простонал: – Ты и вправду живая или, может, призрак?
– Наверное, живая, – тихо ответила девушка.
– Тогда тебя нельзя показывать никому из смертных, потому что ты величайшее сокровище на этом свете.
– Мой властелин, я не согласна с вами, – возразила Нурбана.
– Ты не согласна? Хорошо. Если так, то самое дорогое на свете моя любовь к тебе! – горячо воскликнул Селим и протянул к ней руку.
Нурбана еле заметно отпрянула, уклоняясь от его прикосновения, и тихо промолвила:
– Действительно твоя любовь, мой властелин, будет для меня самым большим сокровищем, если мои дни продлятся и глаза твои не будут искать покоя на других красавицах.
– Успокойся, – засмеялся Селим, – не будет для меня красавицы ни на этом, ни на том свете, никто меня не сможет разлучить с тобой!
Знала ли Роксолана, что послала Селиму девушку, которая станет когда-то такой же всемогущей султаншей, как и она сама? Если бы знала, наверное, никогда не сделала бы этого. Надеялась, что Селим потеряет разум возле Нурбаны, а произошло совсем по-другому: в него словно бы влилась какая-то неслыханная сила, завладевшая им до конца его дней. Селим вызвал своего верного Соколлу, накричал на него, почему замешкался в Стамбуле, потом кинулся к султану с просьбой отпустить его в Манису, на что Сулейман ответил кратко:
– Мы считали, что ты уже давно там.
На долю же Баязида досталась проклятая Амасия, город изгнания и смертей. Баязид прислал султану голову Лжемустафы в кожаном мешке, но навстречу ему полетел фирман не с приглашением в столицу, не с помилованием, а с суровым повелением ехать в Амасию, минуя Стамбул.
И это после той смертельной опасности, на которую он шел ради спокойствия в империи!
Отцу послал голову смертельного врага, а матери писал письма о мрачных днях и часах своего пути. О том, как скакал на коне со своими верными людьми (возле него всегда ютятся бездомные люди, бездомные псы, чувствуя его открытую и добрую душу). О том, как пробежало время в долинах рек и над горными вершинами. О том, как распугивали они всех встречных, а позже увидели, что никто их уже не боится, ибо весь горный край перед Серезом был полон бунтовщиков. К Мустафе тянулись, наверное, все самые бедные люди, идущие со всех концов империи. Грязные, немытые, охваченные отчаянием, в рваных кожухах, с нечесаными бородами, без оружия, с одними кольями да камнями шли к нему, как к спасителю Махди, которого ждут в тысячном году хиджры. Жарили на огне баранов, рвали на куски мясо, пили кислое вино или простую воду из горных ручьев, говорили глухо, угрожающе, несметное множество людей давало им силу, считали, что испугают султана одним лишь своим видом, ведь разве же не испугался этот всемогущий султан когда-то на Дунае простой жабы, которая выпрыгнула у него из-под ног, и не перенес переправы на другое место?
Была у них уже и своя грозная молитва: «Отче наш, иже в Стамбуле еси, не освятится имя твое, воля твоя не исполнится ни на небеси, ни на земле, трон твой качается и падает. Дай нам хлеб наш насущный, тобою отнятый, не вводи себя во искушение прелестями Хасеки, но избави нас от твоих проклятых головорезов. Аминь».
Память людская была глубже книг. Ибо в книги не всегда заглядывают, а память с человеком неразлучна. Сидя у костров, повстанцы вспоминали какого-то шейха Бедреддина, который сто лет тому назад в этих местах поднял бедный люд против султана Мехмеда Челеби, обещая отобрать у вельмож и разделить между теми, кто ничего не имеет, еду, одежду, скот, имущество и даже землю. У шейха было слово, но не было никакого оружия. Его схватили султанские воины и привели к мевляне Хайдару. Тот, намекая на хадис пророка, спросил: «Чего заслуживает человек, стремящийся расколоть мусульманскую общину, сплоченную вокруг человека достойнейшего?» Бедреддин твердо ответил: «Меч очищает все грехи!» Султан Мехмед помиловал Бедреддина. Ему не стали отсекать голову, ибо нет горшей кары для мусульманина, чем лишить его тело целостности, дарованной Аллахом. Шейха повесили на дереве в Серезе. Мюриды тайно сняли и похоронили его, а спустя время поставили гробницу. И вот теперь простой люд вспомнил Бедреддина, и его имя было у всех на устах.
Баязид со своими людьми вынужден был переодеться в простую одежду. Спрятал свой золоченый панцирь под темным грязным халатом, не расчесывал бороды, не умывался, пропитался дымом у костров, забыл обо всем, что было в прошлом, углублялся все дальше и дальше в расположение повстанцев, стремясь во что бы то ни стало добраться до самозванца. Тот был неуловим. Его тщательно охраняли, где-то прятали, не подпускали к нему никого чужого. Нужно было стать своим для этих людей, добрая слава для которых дороже золотого пояса. Тайно сносясь с румелийским беглербегом, он договорился, чтобы тот выслал против повстанцев незначительную силу, а сам, зная об этом, поднял безоружных и разбил султанское войско. Войдя в доверие, стал своим, и они начали допытываться: «Кто ты?» И хотя времени у него было мало, он все же не торопился, избегал прямого ответа, отшучивался: «Тот, что свинью дядькой не называет». И еще учил их, что если хотят умалить какое-нибудь преступление, следует его только удачно назвать. К примеру, не резня, а стычка. Так мог бы и султану сказать, что не покушался на его жизнь, а только страдал от несовместимости крови с Селимом с тех пор, как тот был назван наследником трона.
Самозванец услышал о необычайном пришельце и прислал спросить, кто он такой. Как мог Баязид себя назвать? Сказать – шах-заде, султанский сын? Был бы немедленно убит повстанцами, которые признавали только одного султанского сына – того, что назывался Мустафой.
Тогда он сказал:
– Товарищ вашего Мустафы из овечьего загона.
Этим людям, что всю жизнь пасли овец, понравились такие слова. Они передали их Мустафе, и тот, вспомнив овечий загон, сразу понял, кто к нему прибыл. Мустафа позвал к себе Баязида и устроил ему пышную встречу, на которой был зажарен целый олень, подстреленный в горах. Оленя принесли на сплетенных из белой лозы носилках, в его спине торчал острый охотничий нож. Самозванец показал на нож Баязиду и приветливо промолвил:
– Пусть уважаемый гость первым начнет угощение.
Возле Баязида никого из его приспешников не было. Он был один среди вернейших сторонников Лжемустафы. Но что такое верность? Разве у нее нет границ? Она кончается на берегу тех рек, в которых течет кровь и нигде ни одного моста. К тому же и сам Лжемустафа не мог полагаться даже на своих самых приближенных. На нем была стальная кольчуга, на голове стальной шлем, стальными пластинками были прикрыты уши, шея, на коленях, на локтях и на плечах плотные медные латы – нигде ни малейшей полоски кожи, ни единой щелочки, через которую можно было бы прорубиться мечом. Кому же верил этот человек?
– Ты так и спишь? – спросил Баязид.
– А что? – спокойно ответил тот. – Предосторожность, пока не сяду на трон в Стамбуле.
– Ты же хотел разделить со мною царство?
– Хотел.
– Тогда как же Стамбул?
– Стамбул останется столицей Румелии. Тебе – все, что по ту сторону Босфора.
– Мне Стамбул ни к чему. Люблю Бурсу. Ешиль Бурса – Зеленая Бурса! Что может быть прекраснее на свете?
Баязид примерялся к оленю. Выбрал самый сочный кусок. Кажется, там, где бугрятся шейные мышцы. Взялся за истертую ручку охотничьего ножа, опробовал лезвие. Острое, словно мост, по которому души правоверных должны попадать в рай. Искоса взглянул на самозванца, и в свете костра сверкнула у того узенькая полоска кожи под подбородком, между кольчугой и защитной сеткой шлема.
– А слыхал ли ты, – примеряясь к оленьему седлу, медленно промолвил Баязид, – слыхал ли ты, как когда-то Пир Султан Абдал поднял восстание крестьян против падишаха Сулеймана, объединившись с кызылбашами, и за это был повешен в Сивасе? Или о том, как когда-то очень давно самозваный сын сельджукского султана Кей Кавуса Лжесиявуш поднял бунт в Мунке?
– При чем тут Лжесиявуш?
– Его поймали, живьем содрали с него кожу, набили соломой и возили по городам для острастки. Так бывает со всеми самозванцами.
Сказав это, Баязид вонзил Лжемустафе нож в горло, тот захрипел, заклокотал кровью и повалился прямо в костер.
– Я султанский сын Баязид! – крикнул шах-заде. – А это презренный самозванец, обманувший всех вас!
И, рванув свой халат, он показал им свой золотой панцирь. Но золото не ослепило этих людей, их поразила смерть того, за кем они шли, кому верили. Теперь он был мертв, и они стали беспомощными, как дети.
Молча расходились по своим горам, а Баязид, отослав султану голову самозванца, поехал в Эдирне ждать помилования из Стамбула. Вместо помилования ему определили Амасию.
Чтобы хоть немного утешить своего любимого сына, Роксолана написала Баязиду, что Амасия славится своими яблоками. Могла бы еще добавить: и смертями.
Вспоминала название этого далекого города с содроганием. Почему Баязид не остался в Рогатине, когда посылала его туда совсем еще юным? И почему не послала его с Гасаном снова в свою землю? Может, затерялся бы там, как Гасан, о котором нет никаких вестей вот уже три лета.
Днепр
А Гасан лежал у днепровского берега (может, у самой днепровской воды?), и красное солнце, садившееся над камышами, печально освещало его лицо, его кровь.
Воды Днепра текли мимо него к морю, не вытекая, плыла вода, плыла земля, и Гасан тоже плыл медленно и неустанно, и казалось, что сидит рядом с дьяком Матвеем Ивановичем на лавке, покрытой красным московским сукном, а их тяжара выплывает на вольные воды и весла играют в солнечных лучах, и молодые лодочники, поснимав свои стеганые ватные кафтаны, оставшись в одних сорочках, дружно напевают:
Пойду, пойду,
Под Царь-город подойду,
Вышибу, вышибу,
Копьем стенку вышибу!
Выкачу, выкачу,
С казной бочку выкачу!
Вынесу, вынесу,
Лисью шубу вынесу!
Земля родная! Вижу тебя, щедрую и цветущую, вижу степи твои широкие и реки, полные покоя и грусти, вижу твои лебединые рассветы после ночи, и леса, трепещущие, словно крылья птиц, и небо высокое, будто улыбка моей матери, которой я не знаю.
Потерял счет дням и месяцам: то у короля польского, то у московского царя, среди снегов и морозов. Вспоминает ли еще о нем та несчастная вельможная женщина, которая послала его в этот далекий путь?
У короля он так ничего и не высидел. Может, ему и верили, но все его просьбы, уговоры оставляли без внимания, отделываясь лишь почтительными улыбками. Уже три года султан воюет с шахом и изнурен до предела? Скоро все народы вздохнут с облегчением. Не хочет ли пан посол принять участие в охоте на зубра? Это же такое редкостное развлечение! Империя ослаблена? Стамбул без войска, окраинные санджаки растеряны и напуганы? Это было бы весьма полезно для христианского мира. А не хочет ли пан посол осуществить небольшое путешествие в имение их первого архибискупа? После этого путешествия ему было бы о чем рассказать в Стамбуле.
Так с ним обращались. Могли держать хотя бы и до скончания века, а он терзался душой и со страхом думал: что же привезет той, которая его послала? Счел бы за благо не возвращаться никогда, чем снова предстать пред нею с пустыми руками и с пустыми словами.
Отчаявшись, метнулся к московскому царю. Примкнул к их посольству, которое привезло королю уже не первое послание своего загадочного властелина, добивавшегося признать за ним царский титул, не знал, как себя назвать, махнул рукой: как-нибудь да обойдется. Послом называться в Москве не мог, потому что не было при нем писем к Ивану Васильевичу, ни грамот, ни полномочий. Он помнил полные отчаяния слова Роксоланы о том, чтобы подготовить короля или царя нанести удары по султанским вассалам и санджакам на Днепре и на Днестре. Но что слова? Кто их станет слушать, кто поверит? Посоветовавшись со своими Гасанами и с московскими послами, решил сказать все, как было на самом деле. Он султанский посол к королю, хотя происхождения христианского, то есть пленный. Теперь убегает от султана, чтобы возвратиться к своему народу, и имеет для московского царя важные вести о самом султане и его вассале – хане крымском.
Послы в те времена меняли своих властелинов, как приблудные псы хозяев. Бегали от одного к другому, выбирали, какой больше платит, иногда служили двоим, а то и нескольким властелинам, как это делал Иероним Ласский, никто и не удивлялся этому, а если кто страдал от этого, то прежде всего сами же послы, рисковавшие собственной жизнью, в особенности когда отправлялись к какому-нибудь деспоту. Селим Явуз, отец Сулеймана, казнил нескольких иноземных послов, а когда великий муфтий обратил его внимание на то, что шариат не велит убивать посла не в его земле, султан ответил: «Тогда пускай повесят его на веревке, сплетенной в его же земле, и мы соблюдем шариат!»
В Москве Гасану был выделен за плату дом с приставом, который оберегал турецких людей от всех охочих. Дан был еще и писарь, заботившийся о еде и всем необходимом, а также помогавший сноситься с великими людьми, как называли царских вельмож и дьяков по приказам. К царю Гасан пробиться не мог, ему сказано об этом твердо и недвусмысленно. Ибо кто он такой? Беглец и предатель? Бежал от турецкого султана, вот и все. Хочет что-то сказать важное? Пусть скажет. Должен просить милости у царя, но упаси боже надоедать ему своим домогательством. Заявил ли о своих товарах, которые вез в Москву, и уплатил ли пошлину? Нет у него товаров, а только золото для пропитания? Золото тоже товар. С рубля следует заплатить по семь денег пошлины.
Люди Гасана мерзли среди снегов и умирали от тоски и постоянного ожидания. Он писал и писал царю, зная, что дальше дьяков его писания не идут, но другого выхода у него не было. Угрожал, что султан вскоре возвратится в Стамбул, и тогда хан, тихо сидевший в Крыму, пока высокий его покровитель воевал с шахом, снова начнет налеты на окраины Московского государства и попытается ударить и на Москву. В своих письмах Гасан ссылался на свой собственный опыт служения при султанском дворе и знания обычаев всех окраинных санджаков Османской империи. На султаншу ссылаться не решался, брал все на себя, давно смирившись с мыслью, что принесен в жертву делу намного более высокому, чем его жизнь.
Наконец царю было сказано о Гасане и о тревожных вестях, которые он принес, к счастью, лазутчики, посланные вниз по Дону, тоже принесли вести о злых намерениях крымчаков, – и наконец свершилось: Иван Васильевич послал дьяка Ржевского с людьми далеко за московские заставы на Оке и на Дону, вплоть до Путивля, чтобы изготовил там за зиму струги и спустился по реке Псел, а потом по Днепру на низ, поближе к улусам крымским для разведки и добычи «языков», то есть пленных. Так далеко на юг московское войско еще никогда не ходило, люди Ржевского подвергались огромной опасности. Поэтому в качестве проводника и назначен был Гасан, но все его люди были оставлены в Москве как заложники, да и за самим велено было всячески присматривать в течение всего похода, чтобы не допустить измены, не дать ему втянуть войско в подготовленную западню.
Кто он был? Без роду, без племени, без воспоминания, без истории, даже имя носил чужое. В летописи остается упоминание: «Выбежал из Крыма пленный и сказал…» Нет имени, и не вся правда сказана – так перепутаны пути людские.
Целую зиму изнывал в избушке возле дьяка Матвея Ивановича, пробовал помогать его людям сколачивать струги, но не умел, только мешал. Единственное, чему он мог научить, – рубиться на саблях да стрелять из ружей, которые называются здесь пищалями. В этом деле он был непревзойденным мастером, а поскольку огненного припаса у дьяка было больше, чем харчей для войска, то Гасан имел возможность передать свое удивительное янычарское умение и завоевал немалое уважение даже у самого Матвея Ивановича.
Тот по-своему жалел этого безродного усатого человека, по ночам, сидя в темноте возле затухающего огня, разомлев от подогретых медов травяных, хвалился дьяк своей родословной, которая корнями уходила в давние времена, чуть ли не к истокам государства Киевского. Родом из князей Смоленских. Его предок Федор Федорович был удельным князем города Ржева. До сих пор еще часть Ржева на правом берегу Волги так и называется Князь-Федоровская. Самый счастливый из князей Ржевских, Родион Федорович, погиб в битве Куликовской. Стоял, защищая плечо Дмитрия Донского, пал, не отступив, ибо это было поле чести всей земли Русской. И после битвы Куликовской татары откатились далеко за Перекоп.
– Чтобы совершать набеги на Украину, – заметил Гасан.
– А вот мы им покажем! – хлопнул его по плечу дьяк.
За зиму приготовили около сотни стругов. Дерево было сырое, Гасан не верил, что эти посудины будут держаться на воде, но его опасения были напрасными, в струги садилось по двадцать и по тридцать воинов, и они плыли. Войско не вызывало особенного восторга у бывшего янычара. Оружие: луки, копья, топоры да басалыки[51]51
Басалык – закомлястая дубинка или кистень, палица как оружие.
[Закрыть], пищаль одна на десятерых, правда, огненного припаса было достаточно. Сабли только у дьяка да у боярских детей, у них же стальные латы и кольчуги, а все прочие одеты были в стеганые ватные кафтаны, которые вряд ли могли защитить от татарских стрел. Поражала Гасана нищенская еда этих людей. Хотя и сам, сколько помнил себя, жил впроголодь, потому что янычары наедались только во время ограбления захваченных городов, но все же привык иметь каждый день горсть риса в котелке. Эти же люди могли не есть день и два и терпели, не жаловались, еще и напевали свои веселые песни:
Ах вы, девки, девушки,
Голубины гнездышки!
Много вас посеяно,
Да не много выросло…
Удили рыбу, убивали зверя, добывали, где что могли раздобыть, иногда воровали, иногда находили припасы на пасеках, разбросанных по берегам Псла; на тот случай, когда уже нигде ничего не могли захватить, каждый имел сумочку пшена и щепотку соли, чтобы сварить себе какое-нибудь «хлёбово» и перебыть тяжелые дни. У боярских детей были с собой запасы солонины. У дьяка к мясу нашлась даже приправа – лук и перец.
Гасана часто расспрашивали о Стамбуле, о султане, о дворцах и богатствах, он рассказывал, порой осторожно упоминая и о своих встречах с султаншей, его слушали с восторгом, и никто не верил тому, о чем он рассказывал. Слишком уж несовместимой была их жизнь с тем далеким и недостижимым миром заморским.
Воинам платили по полторы деньги ежедневно, но ни купить нигде ничего не могли, ни даже показать кому-нибудь это свое мизерное серебро, разве что друг другу. Земля лежала притихшая, напуганная ордой, люди разбежались, прятались где-то в крепостях – в Киеве, в Каневе, в Черкассах, сюда спускались разве лишь на лето, а потом снова убегали на зиму в свои укрытия.
Так и видел Гасан, как убегали даже самые отчаянные, услышав страшный топот орды, впереди которой летят тучи птиц, вороны зловеще вьются в той стороне, откуда она надвигается, по ночам тревожные вскрики дрожат в воздухе, и земля содрогается от страха.
Но теперь сила шла на орду, и хотя небольшая, но крепко собранная в кулак, твердая, неожиданная; шла плывным ходом, чего здесь еще никогда не слыхивали.
Сотня военных лодок растянулась на такое расстояние, что не охватишь и взором. Дьяк Матвей Иванович, прикладывая ладони ко рту, покрикивал на соседний струг, чтобы не отставали, перекличка катилась дальше и дальше, гремела весело и мощно: «Гей-гей-ого-го-го!»
Так выплывали в Днепр, миновали Келебердянскую забору[52]52
Забора – на днепровских порогах: ряд, гряда камней, прорезывающих русло поперек течения.
[Закрыть], река разливалась мощная и безбрежная, как небо, чем дальше плыли, тем шире становились воды, крутой правый берег снова и снова надвигался на реку каменными замшелыми скалами, а левый простирался полого чуть ли не до самого горизонта, зеленел молодыми лозами и вербами, чернел могучими дубами, которые еще не оделись листвой, плескался в водах огромной реки раздольно, свободно, первозданно.
Вода в Днепре была холодная и сладкая. Может, именно эту воду пил Гасан в забытом детстве? Кто же это знает?
Забрасывали сети, ловили крупную рыбу – осетров, сомов, пудовых сазанов. Трепыхалась между ними стерлядь и белорыбица. Уток падало на воду столько, что их ловили руками. Настороженные гуси не подпускали к себе людей, их доставали стрелами.
Плыли медленно, часто останавливались, выбирая не затопленные весенними водами острова, иногда приставали и к берегу. Выставив дозоры, отъедались и отсыпались, чтобы набраться сил, потому что дорога была далекой, опасной и тяжелой.
Гасан сказал дьяку Ржевскому, что, кажется, он должен знать черкасского старосту князя Вишневецкого, так не послать ли к нему людей, чтобы дал он проводников по Днепру и перевозчиков на порогах. Но тут у дьяка ожили подозрения, он начал выпытывать у Гасана, откуда да и как он знает этого князя, и что это за человек, и почему это необходимо им сноситься с этим человеком именно теперь. Гасан только рукой махнул.
– Эх, Матвей Иванович, ты ведь не в царском приказе, где надобно морду надувать да напускать на себя неприступность! Ты человек с поля да с боя, должен бы больше верить людям, которые хотят добра этой земле. Откуда я знаю этого князя Вишневецкого? Живешь на свете, вот и знаешь то да сё. Прибегал князь в Стамбул, хотел служить султану. Но султана не застал, а султанша встретила его не очень приветливо. Подержали мы его в самом паскудном караван-сарае, покормил он блох и не вытерпел, побежал назад к своему королю. Слыхал я, что выцыганил он себе Черкасское староство.
– Если это такой ненадежный человек, что бегает туда и сюда, то как же можем полагаться на него?
– Да не на него, а на казаков. Попросить, чтоб дал казаков для сопровождения. А сам князь доброго слова не стоит. Бегал и еще будет бегать. И даже не от слабого к сильному, а к тому, где увидит выгоду для себя. Вот услышит, что царское войско прошло уже и по Днепру, еще и к царю прибежит.
Но дьяк уперся на своем:
– Царское повеление было взять для сопровождения тебя, а больше нам никого не нужно. Зачем тебе эти казаки? У меня есть свои, путивльские. Тоже казаки, умеют стрелять, воюют и пешими, и на конях. Чего же еще?
– Я провожу тебя, Матвей Иванович, на басурмана, если мы его увидим. Покажу, где и как и кому стать, чтобы нанести удар посильнее, потому что разбираюсь в их военных обычаях и хитростях. Но пути туда знать не могу.
– Днепр и приведет.
– Днепр великий. Его надобно знать. А я, считай, впервые здесь, как и ты, дьяк.
– Сказал же – из Стамбула бежал. Разве не знал там дорог?
– Стамбул не Крым. Ты, если бы сидел только в Москве, знал бы все дороги на Сиверщине или на Дону?
Но разговоры эти не привели ни к чему. Ржевский твердо придерживался царского повеления: идти без огласки, ни с кем не сноситься, за перебежчиком турецким присматривать зорко, от себя не отпускать, излишней доверчивости не проявлять.
Плыли все дальше и дальше, река становилась все шире, все могущественнее, наливалась весенними водами, ночью соловьи пели свои песни в зарослях лозы так звонко, что их голоса отдавались эхом. Солнце светило все ярче и ярче, пригревало сильнее и сильнее, гребцы расстегивали свои толстые кафтаны, потом и вовсе их снимали, оставаясь в одних сорочках, молодые, светловолосые – не воины, а добрые путешественники в этом зеленом тихом крае.
Уже перед порогами, не зная, как будут продвигаться дальше, остановились возле двух островов посреди реки. Дьяк с Гасаном и боярскими детьми расположились на меньшем островке, струги пристали к большому продолговатому острову, который был чуть выше по течению.
Еще и не расположились как следует, и не осмотрелись по сторонам, как вдруг к меньшему острову неизвестно и откуда подплыло несколько утлых на вид лодчонок, из них повыскакивали на песок высокие, плечистые мужчины с саблями и ружьями, в грубых белых сорочках и киреях внакидку, в высоких шапках, усатые, как Гасан, какие-то словно бы слишком суровые, но в то же время и добродушные.
Люди дьяка схватились и за свои пищали, но пришельцев это не испугало, они шли спокойно, подходили все ближе, один из них предостерегающе поднял руку.
– Кто такие? – крикнул дьяк.
– Да казаки же, – сказал тот, что поднимал руку.
– Откуда? – допытывался Ржевский.
– Да отсюда, откуда же еще? Я атаман Мина, или Млинский, а это атаман Михайло, или Еськович. Люди наши там, на берегу, а мы проскочили к вам, чтобы сказать о себе.
Пищали пришлось опустить, потому что казаки подошли вплотную и люди были, судя по всему, мирные.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.