Текст книги "Роксолана. Страсти в гареме"
Автор книги: Павел Загребельный
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)
Роксолана, казалось, только и ждала этих слов. Князь имеет намерение оберегать великого султана от сброда? Но как же может сделать это тот, кто не умеет оберегать самого себя?
И когда князь, передернувшись, раскрыл было рот для новых объяснений, она утомленно сказала, что уже не хочет знать больше, чем знает. Пусть князь спокойно ждет в их преславной столице, а она тем временем велит написать о нем падишаху, которому, единственному, надлежат здесь все решения.
Руки поцеловать князю не дала. Спрятала руки под себя, как это умела когда-то делать валиде Хафса, поведя бровью, показала бостанджиям, чтобы вывели этого человека. Вишневецкому едва кивнула головой, а может, только сделала вид, что кивнула, а у того свет померк в глазах. Но он был слишком самоуверен, чтобы ощутить свое поражение и угрозу в поведении султанши. Угроза была разве лишь в том гигантском рубине, который висел над троном и напоминал сгусток тигровой крови. Да и то неизвестно еще, кому угрожает этот кровавый камень.
Вишневецкий выходил из Баб-ус-сааде в чванливом и самоуверенном настроении: у него не было сомнения, что он пленил эту прославленную султаншу, перед которой дрожит вся Европа. Вот так запросто отвернулся от своего короля, порвал с ним, прибыл в эту чужую столицу, предстал перед владычествующей женщиной, ошеломил ее и очаровал.
Лишь оказавшись за вторыми воротами, на огромном янычарском дворе, где уже словно бы и не ощущались стены Топкапы, а уцелевшая от византийцев церковь святой Ирины светилась таким успокоительным розовым сиянием, Вишневецкий вспомнил о том, что забыл пожаловаться султанше на невыносимые условия своей жизни в Стамбуле. Ему должны были бы немедленно подарить роскошный дворец над Босфором, а тем временем он, Димитр Корыбут, князь Вишневецкий, изнывает во чреве грязного стамбульского рынка. В каком-то ужасном караван-сарае, у ворот которого мелкие воришки продают краденую обувь, растрепанные цыганки с утра до вечера выкрикивают непристойности, в мангалах непрерывно жарят смердящую жирную баранину, шум не утихает ни днем, ни ночью, а вокруг грязь, смрад, нечистоты. Да еще и тоска ожидания султанского слова, которого неизвестно когда дождешься, да и дождешься ли вообще.
Все это князь торопливо выкрикнул в лицо Гасану, который должен был сопровождать его до караван-сарая на Долгой улице, но Гасан выслушал все это невозмутимо.
– Где велено, там князя и поместили, – сказал спокойно.
– Оскорбление княжеского сана! – закричал Вишневецкий. – Я должен был сказать султанше, и все изменилось бы, как и надлежит моему достоинству.
– Нужно было сказать. Сказанного не вернешь, но несказанного тоже не вернешь, – заметил Гасан.
– Пусть пан доверенный передаст султанше о моем возмущении, – не унимался князь.
– Султанша слушает лишь то, что хочет услышать, – объяснил ему, почти откровенно издеваясь, Гасан. – Теперь ясновельможному князю, если он хочет дождаться султанского слова, надо сидеть смирно там, где сидит, ибо здесь очень не любят, когда человек крутится, будто на него напала овечья болезнь крутец.
Князь недолго и вытерпел. Сидел уже в Стамбуле несколько месяцев, к тому же в условиях возмутительных и оскорбительных, теперь должен был сидеть в условиях не лучших еще столько, а то и больше: ведь когда еще напишет султанша о нем Сулейману, сколько будет идти это письмо, и будет ли на него ответ, и когда…
Вишневецкий повертелся еще месяц или два и исчез. Гасан пришел к Роксолане и сообщил почти радостно:
– Как прибежал сюда князь, так и побежал восвояси. Как приблудный пес.
И она тоже обрадовалась в душе, будто избавилась от смертельной опасности. Думала упорно о любимом сыне своем Баязиде, вспоминала, как когда-то провожала его в Рогатин, а потом с болью в сердце встречала, удивляясь, почему он не остался там, не спрятался в степях или лесах, чтобы не настигла его османская смерть. Теперь он был возле нее, жизнь его и теперь находилась под угрозой кровавого закона Фатиха, а она без надежды рассчитывала, что как-нибудь все уладится так, чтобы именно Баязид сел на султанском троне и было бы у него сердце такое доброе и щедрое, что защитил бы ее родную Украину, никому б не позволил обижать. Она была бы валиде при своем сыне, подсказала бы ему, а он прислушался бы к ее советам. Султаном станет Селим – она все равно будет при нем валиде, но Селим, опустившийся от пьянства и разврата, не защитит никого, ему ничего не подскажешь, ибо он словно мертвый. Баязид, только Баязид должен стать султаном, прийти и сесть на Золотой трон!
А он пришел не султаном, а с телом самого младшего брата. Сначала прибежал зять Рустем, прорывался к султанше, чтобы сообщить о смерти Мустафы, но она и так уже об этом знала и Рустема к себе не пустила. Шел в поход садразамом[43]43
Садразам – титул великого визиря.
[Закрыть], теперь явился простым визирем? И это после того, как она десять лет защищала его перед султаном? О Рустеме пыталась просить Михримах, но Роксолана была упрямой. Мягкое упрямство, которого все боялись больше, нем султанского гнева, ибо гнев проходит быстро, а мягкое презрение может длиться годами и десятилетиями. И тогда тебя словно бы и не существует.
Что принес ей Рустем? Весть о смерти Мустафы и о своем собственном падении? Ужаснулась этой смерти, хотя в глубине души, может, и ждала ее уже многие лета, надеясь на спасение своих сыновей. Спасать детей своих – для этого жила. Но ведь не ценой же чьей-то жизни! Не смертью чужой! А теперь получалось так, что эта смерть связана с ее именем, раз подозрение пало на Рустема, ее зятя и любимца.
Замкнулась в себе, в своем собственном мире, в который никого не хотела впускать, как будто надеялась отгородиться от огромных окружающих ее миров, полных горя, страданий и несчастий. И не отгородилась. Через несколько месяцев следом за Рустемом прибыл в Стамбул сын Баязид с мертвым Джихангиром. Как же так могло случиться? Почему молчало ее сердце – ни знака, ни толчка, ни вскрика? Теперь возле нее были и Баязид, и Рустем, и Михримах, никого не отгоняла, но никого и не узнавала. Кто-то из имамов (чей он – Джихангира, Баязида или какой-нибудь из стамбульских?) бормотал об умершем ее сыне: «Еще до полного расцвета весны молодости ветер наперед определенной смерти развеял лепестки бытия его высочества шах-заде с розового куста его времени». Наперед определенная смерть. Все наперед определено. Обреченность. Все обречены. Она и ее сыновья. Будто вспышки на черных тучах над Босфором, появились и исчезли ее сыновья один за другим: Абдуллах, Мехмед, Джихангир, – и не зазолотился воздух, и мир не стал многоцветнее, как когда-то казалось ей после каждых родов, только заслонялся мир высокими стенами вокруг нее и гремел султанским железом, которое несло смерть всему живому. Всегда есть несчастные, беззащитные земли, которые все приносят в жертву, точно так же, как и люди. Она принесена в жертву еще с момента своего рождения, и помочь уже ничем нельзя. Слушала Баязида, а сама думала о своей обреченности. Печально улыбалась, а сама думала о том, что надо уметь плакать и иметь возможность выплакаться.
Неожиданно спросила Баязида:
– А где Селим?
– Селим возле падишаха. Теперь он старший.
– Старший? – удивилась она. – Но только не для правды и не для истины. Какой его цвет?
Теперь наступила очередь удивляться Баязиду:
– Цвет? Не понимаю вашего величества.
Она и сама не понимала. Когда ее сыновья были еще совсем маленькими, они напевали, увидев в небе над Стамбулом разноцветную радугу: «Али бана, ешиль – тарлалара!» – «Красный цвет – мне, зеленый – полям!» А Селим бегал и, дразня братьев, восклицал: «А мне черный! А мне черный!» Все уже забыли об этом, а она помнит. И орлы у него в клетках были черные. Зачем она выпустила их? Черных орлов на белых аистов.
Имам бормотал молитву: «Цуганляи, цуганляи, гоммилер, икманляи». Где заканчивается бред и начинается действительность? Баязид что-то рассказывал о раздвоенном Мустафе, который раздваивался сначала для Джихангира, а затем уже и для него самого. О чем это он и чего хочет? Чтобы она соединилась с сыновьями живыми и мертвыми даже в их грезах? Одному сыну Мустафа раздваивался в помутившемся сознании, другому благодаря его слишком острому разуму.
– Так где же этот Мустафа? – спросила она почти раздраженно, хотя никогда не умела толком раздражаться.
– Тот бежал.
– А кто убит?
– Мустафа.
– Тогда кто же бежал?
– Выходит, тоже Мустафа, но ненастоящий. Двойник.
– Двойник? А зачем это? Кто выдумал?
И только тогда вспомнилось имя валиде Хафсы. Она оставалась мудро-коварной даже после смерти. Все предвидела. Ага, наперед определила. И смерть ее сыновей тоже наперед определила валиде? А для Мустафы выдумала двойника, чтобы запутать всех, может, и самого Аллаха. Безумная мысль встряхнула Роксолану. Найти двойника для Баязида и спасти своего любимого сына! Немедленно найти для него двойника! Валиде, вишь, догадалась сделать это для Мустафы. Почему же она не сумела? Позвать Гасана и велеть ему? Поздно, поздно! Нужно было с детства, как у Мустафы. Теперь никто не захочет разделить свою судьбу с судьбой ее сына. А тот, другой Мустафа, где он?
– Где он? – переспросила она вслух, и Баязид понял, о ком идет речь, ответил почти беззаботно:
– Отпустил его.
– Как же ты мог это сделать? Этот человек страшнее и опаснее настоящего Мустафы. Он овладел всем тем, что и Мустафа, но он обижен своим происхождением и теперь попытается все возместить.
– Почему же не попытался сразу?
– Потому, что слишком близко был султан с войском. А янычары сразу почувствовали бы ненастоящего Мустафу. Он, наверное, никогда к ним и не ходил.
– Говорил, что ходил иногда, но они всегда почему-то молчали. Может, почувствовали, что это не Мустафа, и упорно молчали. И ничего более страшного, чем это молчание, тот человек никогда не слышал.
– То-то и оно! Этот человек обладает умом и тонким чутьем. Он намного опаснее настоящего Мустафы.
Примерно через полгода ее слова сбылись. Баязид пришел к матери бледный от растерянности.
– Ваше величество, он объявился!
– Кто?
– Лжемустафа. Вынырнул где-то возле Сереза в Румелии. Кажется, оттуда родом. Румелийский беглербег сообщает о зачинщиках беспорядков в тех местах.
– Откуда же ты знаешь, что это самозванец?
– Прислал ко мне человека.
– Где этот человек?
– Отпустил его.
– Снова отпустил?
– Это был купец. Ничего не знал.
– На этом свете нет таких людей. Почему самозванец пишет тебе?
– Благодарит за то, что я даровал ему жизнь. Теперь хочет отблагодарить тем же самым. Имеет намерение поднять всю империю против султана, но согласен поделиться властью со мной. Себе хочет Румелию, мне отдает Анатолию.
– Отдает, еще не имея?
– Уверен, что будет иметь. Пишет так: «Я скажу всему миру, что я думаю об их богах, ангелах, об их справедливости и тоске по свободе в душах людей, лишенных будущего, людей, единственное богатство которых ненависть».
Роксолана вынуждена была признать, что Лжемустафа не лишен острого ума.
– Ты не ответил ему?
– Почему должен был отвечать бунтовщику?
– Надо подать ему какой-то знак.
– Ваше величество!..
– Слушай меня внимательно. Силой этого человека не следует пренебрегать. Я сообщу о самозванце падишаху, а ты подай весть бунтовщикам. Найди способ.
Через некоторое время, никому ничего не говоря, снарядила Гасана с его людьми снова к польскому королю. Велела во что бы то ни стало склонить короля ударить на орду, поставить свои заслоны, может, и возле Очакова, и перед Аккерманом. Султан далеко, в Румелии бунтует самозванец, огромная империя может не сегодня завтра развалиться. Когда еще будет лучший случай?
– А если король снова испугается, ваше величество? – спросил Гасан.
– Поезжай к московскому царю, поезжай к тем неуловимым казакам, найди отважных людей, но не возвращайся ко мне с пустыми руками!
И осталась одна, уже и без верного своего Гасана.
С тех пор душа ее охладела. Так, будто дохнуло на нее из аз-Замхариа, той части ада, где царит такой холод, что если выпустить оттуда хотя бы капельку, то все живое на земле погибло бы. Она овеяна адским холодом аз-Замхариа. Охвачена такой безнадежной кручиной, что ей не помогли бы даже самые дорогие на свете султанские лекарства – растертые в порошок драгоценные камни, за каждый из которых можно купить целый многолюдный город. Застывшее сердце ее обливалось кровью при одной мысли о сыновьях. Неистовая душа ее окаменела от тоски. Думала о своих детях. Маленькими привязывали их к черной, как несчастье, дощечке, чтобы не дышали слишком жадно и не захлебнулись воздухом. А их уже обступали демоны смерти, которые ждали, когда ее сыновья захлебнутся собственной кровью. Какой ужас! Все, что она ценой своей жизни отвоевывала у демонов, становилось теперь перед угрозой уничтожения, уничтожалось с жестокой последовательностью у нее на глазах, и не было спасения. Может, и султан потому так часто убегал от нее в походы, ведая, что ничем ей не поможет? Уехать – все равно что умереть. Он умирал для нее чаще и чаще, но возвращался все же живой, а сыновей приносили на носилках смерти.
Так кто же господствовал над ее жизнью?
Солнце врывалось в безбрежный простор Софии, снопы света падали сверху, изо всех сил ударяли в красный ковер, и словно бы красный дым поднимался в соборе, все здесь клубилось, двигалось, вращалось волнами, от которых мутилось в голове.
Роксолана, прячась от этого безумного вращения, зашла за один из четырехгранных столпов, попыталась найти успокоение в холодных мраморных плитах, отчаянно уставилась взглядом в мраморные плиты, которыми обложен был столп во всю свою высоту. Красноватые плиты были в каких-то причудливых узорах. Будто забытые письмена древности, будто послание к потомкам от гениев, сооружавших эту святыню. Бесконечность пространства словно бы повторялась в капризных узорах камня, который долгие-долгие века обращался к каждой заблудшей душе своим разноголосьем, запутанностью, затаенностью. А может, это только игра ее болезненной фантазии или торжество злых сил, которые даже чистую поверхность мрамора сумели замутить, будто невидящие глаза судьбы? Блуждала по коврам за столбами, встревоженно рассматривала узоры. Внезапно на левом столбе выступила из мрамора отталкивающая маска. Будто дельфийский идол с гневливым молодым ликом, полным ужасной гордости и неземной силы. Сдерживая стон, рвавшийся у нее из груди, Роксолана отпрянула в сумерки боковых нефов, пошла ко второму столбу, но навстречу ей из древнего мрамора уже выступал новый предвестник ада – женоподобный, сладострастный, чарующий в своем коварстве, греховно-влекущий. Дальше, дальше от искушений! Она чуть ли не бегом кинулась к третьему столбу, преодолевая безбрежное поле красного ковра центрального нефа, затем к четвертому, металась затравленно между этими могучими столбами, державшими на себе самый большой в мире свод, и всюду встречали ее красноватые лики дьяволов, на всех плитах различались сквозь мрамор устрашающие маски, мрачные и отталкивающие. Там сухой, костистый черт с жестоким взглядом, с бровями, подобными ломаной молнии, там звериная голова – что-то пучеглазое, широкомордое, такое мохнатое, что из-за зарослей едва виднеются коротенькие рожки сатанинские. Еще дальше настоящий Люцифер с рогатинской иконы страстей господних: из раскрытой пасти виднеются острые клыки, огнистые глаза пронизывают до костей. Злой дух, символ всяческой жестокости и кровавых преступлений.
Стайка босоногой, неумытой детворы выбегает из-за одного из столбов, окружает султаншу, с удивлением останавливается, ловит взгляд этой царственной женщины, вперяет глаза в мрамор.
– Что это? Что это?
Сами же отвечают:
– Шайтан! Шайтан!
Машут руками, смеются, кричат, пританцовывают. Что им шайтаны, что им дьяволы! От главного входа бежит ходжа в зеленой широкой одежде, держа туфли в руках, замахивается этими туфлями на детей: «Прочь! Прочь!» Дети прячутся за столбами, дразнят ходжу оттуда, но он сталкивается с султаншей и замирает в поклоне. От взгляда ее султанского величества у слуги божьего поскользнулась нога выдержки и вздрогнула рука смелости.
Роксолана едва ли и заметила ходжу. Пошла прямо на него, и если бы он не уступил ей дорогу, может, так и наскочила бы на слугу божьего. Почти выбежала в притвор, поскорее отсюда, к выходу, на вольный воздух! Но и в притворе во всю ширь внешней стены снова кипение бесовских масок, дьяволы злобные, похотливые, черно-багровые, ненасытные, подобные двуногим дьяволам, самцам, головорезам и ничтожествам стамбульским.
Боже, кто же властвовал над ее жизнью?
Когда выскочила из главных дверей, в лицо ей ударили потоки голубого ветра, она задохнулась от бесконечности простора, и солнечный блеск летел по миру такой, что она должна была бы забыть о только что пережитом кошмаре, вспомнить, что она всемогущая султанша, повелительница земли, народов и стихий. Гордо повела головой, прищурилась, озарилась привычной улыбкой, шагнула на широкие ступеньки, покрытые ковром, и только тогда увидела внизу, возле ступенек, где уже кончался ковер, на белых каменных плитах распластанного, как ходжа в Софии, человека. На нем была испачканная, изорванная одежда. Перепоясан был этот человек грозным оружием. Еще несколько таких же самых, точно так же вооруженных, держали поодаль коней с вытертыми седлами, измученных, в мыле. А тот, что распластался у ступенек, на вытянутых руках поднимал над головой шелковый свиток с золотыми султанскими печатями.
Фирман от великого султана Сулеймана. Ее величеству султанше Хасеки от повелителя трех сторон света, защитника веры, меча правосудия.
Султан извещал о своем возвращении. Заключил в Амасии мир с шахом Тахмаспом. Два года изнуряли султан и шах землю и войска, целый год вели переговоры, продолжая истязать несчастные земли. Султан уступал Восточную Армению, Восточную Грузию и весь Азербайджан, оставив себе Западную Армению и южные города ее Ван, Муш, Битлис. В договоре было предусмотрено, что между османскими и кызылбашскими владениями область города Карса оставалась безлюдной и в запустении, словно напоминание об этой ужасной и бессмысленной войне. Может, султанские нишанджии напишут, что Сулейман плакал, молясь в мечети после подписания мира? Больше оснований для плача имели убитые, но убитые не плачут.
Теперь султан возвращался, посылал об этом весть своей Хуррем и целовал воздух, целовал простор от радости, приближаясь к ней. Какое лицемерие!
Встреча
Вынуждена была позвать к себе Рустема. Но не как зятя, не как дамата, а как визиря. Был в Стамбуле единственный из визирей его величества падишаха, поэтому должен был позаботиться о надлежащей встрече победоносного войска, от численности которого в воздухе появляется спертость, землю охватывает страх землетрясения, а небо – сотрясает плачущий стон.
– Имеешь возможность возвратить себе султанские милости, – жестко промолвила, обращаясь к Рустему. – Устрой его величеству встречу, какой еще не знал Стамбул.
Рустем молча склонил голову. Хочешь, гнедой, жить – ешь зеленую траву. Перед властелинами открывай уши, а не уста.
Два года сидел в Стамбуле, как кот со звоночком на шее среди мышей. Визирь без власти, султанский зять без султанской милости. Богатства, которых нагреб за время, пока был великим визирем, могли радовать разве лишь Михримах, сам Рустем был к ним почти равнодушен. Неожиданно вспомнил свое детство, далекие горы Боснии, белую пыль на дорогах, шумные реки, густые леса. Дал денег и послал людей, чтобы соорудили в Сараеве большую чаршию возле мечети Хусрев-бега, и мост через речку своего детства, и караван-сараи на дорогах своей славы и своего прошлого. Сам не знал, что это – благочестие или надежда на возвращение снова к славе и власти. В Стамбуле заставил Синана поставить джамию своего имени, выбрав место возле Золотого Рога, ниже мечети самого Сулеймана. Пока Сулеймание еще строилась, пока сама великая султанша застраивала участок Аврет-базара, джамия Рустем-паши уже поднялась над извилистыми торговыми улочками столицы, поражала глаз невиданной яркостью изникских и кьютахских плиток, которыми великий Синан украсил ее изнутри. Опередил в своем строительстве самого султана, превзошел султаншу, а все было ему мало, подговаривал Михримах, чтобы и она позвала Синана и велела строить джамию ее имени возле Эдирне-капу, и ее мечеть была сооружена быстрее мечети самой Хасеки, хотя, правда, была она небольшой, с одним минаретом, собственно, и не мечеть, а словно бы месджид, ни мать, ни дочь, кажется, не состязались в благочестии, откупались от сурового Аллаха незначительной подачкой, если иметь в виду султанскую роскошь, просто мизерной платой. Но разве пожертвования должны были измеряться количеством? Это только люди с нечистой совестью старались задобрить Бога своей щедростью, и получалось так, что Рустем тоже попал в их число, хотя и не знал, что такое совесть. Зато знал, что такое неласка султанши, его великой матери, и теперь должен был бы обрадоваться, получив возможность заслужить прощение. Когда несешь мед, облизывай себе пальцы.
Он бросился в Стамбул. Окруженный верными чаушами, объездил все участки, метался по столице днем и ночью, присматривался, чем и как она живет, упорно думал, чем мог бы удивить и поразить самого султана, человека, который увидел полмира и завладел половиной мира, властелина, державшего в руке все богатства и чудеса земные. Удивить Стамбулом, этим беспорядочным гигантским городом, этими тысячными толпами, где нет ни одного светлого ума, ни одной доброй души, только тысячные орды дармоедов, гуляк, которые все оскверняют, перетаптывают, заплевывают? Из собачьего хвоста шелкового сита не сделаешь. Но чем больше ездил он по улицам и переулкам столицы, тем пристальнее присматривался он к Стамбулу, неизвестному, скрытому от непосвященных, поглощенному своими будничными хлопотами, тяжелым, изнурительным трудом. Что, если он покажет султану этот Стамбул? Чего человек не знает, того не любит. Султан знал молитвы имамов в знак приветствия, выстрелы пушек со стамбульских стен, барабаны и зурны, железный шаг своего войска. Но видел ли он когда-нибудь весь Стамбул перед собой? Да и весь мир видел ли и знает ли настоящий Стамбул?
И в тот августовский день, когда султан, переправившись с анатолийского берега Босфора, в пышности и грохоте барабанов проехал через ворота Топкапу, когда навстречу ему загремели со стен Стамбула пушки, когда мимо стоявших с обеих сторон тесными шеренгами зверолютых янычар крутыми улочками поднялся на своем черном коне не к садам Топкапы, где он предпочитал бы найти отдохновение после изнурительного, самого продолжительного своего похода, а к Софии, где был встречен самой султаншей с сыном Баязидом и с вельможами, а потом дальше, к Ипподрому, где ждала его открытая на все стороны золотая беседка, устланная коврами, – вот в этот августовский день и произошло то, что должно было либо прославить Рустем-пашу навеки, либо навсегда засыпать пылью забвения.
Сулейман, который после этого похода был назван Мухтешем, то есть Великолепным, несмотря на всю свою пышность и свое могущество, не мог чувствовать себя свободным, вступив в столицу, – наоборот, стал словно бы пленником Стамбула, рабом тех высоких условностей, ради которых жил, которые неутомимо выдумывал на протяжении всего своего владычества. Поэтому должен был покорно сходить с коня и вместе с султаншей, в сопровождении великого визиря Ахмед-паши и великого муфтия Абусууда, с сыновьями Селимом и Баязидом пройти в золотую беседку, где его с Хасеки встретили музыканты и слуги с золотыми блюдами, полными плодов и сладостей, тогда как придворные поэты, перекрикивая друг друга, читали приветственные касыды в честь падишаха и его победоносного войска, а имамы завывали в молитвенном экстазе, прославляя вершителя божьей воли на земле, посланца справедливости и порядка.
Сулейман был старым и утомленным, Роксолана – измученной смертями своих сыновей и страшным ощущением медленного своего угасания. Они встретились еще возле Софии – он на султанском коне, она в отделанной золотом белой султанской карете – и так поехали рядом к Ат-Мейдану, к поставленной там Рустемом золотой беседке, словно двое чужих, равнодушных людей, бесконечно далеких друг другу, чуть ли не враждебных. Сели в беседке, среди золота, ковров, роскоши, сели рядом, посмотрели друг другу в глаза, и в их глазах не было страсти, впервые за все годы их совместной жизни не было. У султана глаза вылинявшие и равнодушные, у султанши страдальчески-мученические. Как прекрасно, что человеку послан дар любви, но почему он отравлен ложью? Душа Роксоланы, может, еще и была близка душе этого всемогущего человека, сидевшего рядом с нею, но сердце уже было далеко-далеко. Каждый раз при возвращении его из похода, при встречах она целовала ему руку из чувства благодарности за все, что он сделал для нее, целовала и теперь, легко склоняясь к закостенелому от старости и величия Сулейману, и внезапно почувствовала, что рука султана холодна, как лед. Всегда ли у него были такие холодные руки? Тогда почему же она не замечала этого раньше? Может, это и не близкий ей человек, не отец ее сыновей, а самый лютый ее враг? Холоднорукий. Подняла глаза на Сулеймана. Он сидел неподвижный и окаменелый. В носу, в ушах пучки седых волос, поседевшие брови, нос заострился, будто османский меч. Меч справедливости и порядка. Неутомимо шел в походы против христианского мира, против болгар, сербов, венгров, молдаван, считая, что имеет дело с людьми преступными, с философией ничтожной, с государственностью подрывной и моралью гнусной. Намеревался очистить мир силой деспотизма. Только сильный ветер сметает весь мусор. И не он первый так думал. Когда-то точно так же завещали всеобщее очищение бесстрашно молодой Искандер, таинственно-мрачный Чингисхан, кровавый Тимур, следом за ними османские султаны, император Карл. Правда, Карл, измотанный продолжительной борьбой, уступил престол своему сыну Филиппу, а сам ушел в монастырь. Мог ли бы так поступить Сулейман?
Сулейман, словно бы почувствовав душевные терзания Роксоланы, пошевельнулся, пытаясь выразить ласковость султанше, повторил слова из своего последнего письма к ней:
– Я целую воздух вокруг тебя, Хуррем!
Молодой поэт Бакы, пробравшись сквозь плотную стену стихотворцев, увенчанных и уважаемых, выкрикнул приветственную касыду в честь Сулеймана:
Сулейман, словно состязаясь с Бакы в высокопарности, промолвил, обращаясь к Роксолане:
– Наконец соединимся душой, мыслью, фантазией, волей, сердцем – всем, что я оставил своего в тебе и взял с собою твоего, о моя единственная любовь!..
Ей хотелось воскликнуть: «Ваша любовь? Поговорим о ней. Я умею любить, и я это доказала. А вы?..»
Но сказала другое:
– Ваш визирь Рустем приготовил вам встречу, мой падишах. Стамбул хочет показать своему великому султану все, что он делает, чем живет под вашей благословенной властью.
Султан не спросил, где Рустем, почему не вышел его приветствовать, снова застыл в своей золотой неподвижности, вяло, выцветшими глазами стал смотреть на бесконечные людские потоки, обтекавшие золотую беседку со всех сторон, оттесняя даже султанских охранников, приближаясь к падишаху на расстояние нежелательное и угрожающее.
Рустема никто не видел, никто не знал, где он, но во всем чувствовалась его рука, султанский зять невидимо направлял все эти могучие потоки, шедшие вдоль акведука Валента, мимо мечети Шах-заде и Баязида, по улице Янычаров и улице Дивана, проходили по Ат-Мейдану и исчезали в узких, извилистых улочках, ведших к Золотому Рогу. Свыше тысячи стамбульских цехов и гильдий шли мимо своего султана, стараясь показать все, что они умеют делать, стремясь превзойти друг друга одеянием, выдумкой, многолюдьем, дерзостью. Все цехи и гильдии шли пешком, или же их везли на просторных платформах, где они расположились со своими орудиями труда и с большим шумом выполняли свою работу. Плотники изготовляли деревянные дома, каменщики укладывали каменные стены. Дровосеки тащили целые деревья. Пильщики пилили их. Маляры разводили известь и белили себе лица. Мастера игрушек из Эйюба показывали тысячи игрушек для детей. В их процессии множество бородатых мужчин были одеты то как дети, то как няньки. Бородатые дети плакали, требуя игрушек или же развлекаясь свистульками.
Греческие скорняки составили отдельную процессию. Они были одеты в меховые шапки, в медвежьи меха, в меховые штаны. Другие покрылись шкурами львов, леопардов, волков, надев на головы соболиные колпаки. Некоторые оделись в шкуры дикарей и имели страшный вид. Каждого «дикаря», закованного в цепи, вели по шесть-семь человек. Другие изображали странных существ, у которых вместо рук были ноги и наоборот.
Пекари проходили, выпекая хлеб и бросая в толпу маленькие лепешки. Они приготовили огромные караваи, подобные куполам мечетей, обсыпали их сверху кунжутными семенами и сладким укропом. Эти караваи тащили на возах, запряженных буйволами. Ни в одной печи не вмещались такие караваи, и их пекли где-то в огромных ямах, выкопанных ради этого случая. Верх караваев покрывали углем, и с четырех сторон разводили медленный огонь.
Все эти гильдии проходили перед беседкой султана, показывая тысячи хитромудрых изобретений, которые невозможно описать. За ними шли их шейхи со слугами, которые играли турецкие мелодии. Били барабаны, бекали зурны, свистели флейты, звенели сазы, выматывал кишки тягучий марш Санджара. Крики и вопли, бесконечные потоки люда, одуревшего от тесноты и зноя, брань погонщиков, смрад животных, кони, волы, буйволы, верблюды, ослы, мулы, грязь, спешка, озверение. Верные янычары и личная охрана султана с трудом справлялись с толпой, стремясь не подпускать близко к падишаху этот ошалевший люд, который от жаркой любви мог задушить своего повелителя. Роксолана с отвращением смотрела на тех, кто плотно окружал их беседку, на очумевших от зноя и от пышных нарядов султанских приближенных. Лица визирей, вельмож, имамов несли на себе нескрываемый отпечаток угодничества перед султаном и звериной ненависти ко всем, кто ниже. Тупая, звериная ненависть и собачий блеск покорности в глазах одновременно. Как это могло объединяться у одних и тех же людей и кем объединялось? Неужели все султаном, неужели он повинен был во всем, что происходило вокруг, а не только в несчастьях угнетенных народов и в ее собственных несчастьях?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.