Текст книги "Ложь"
Автор книги: Петр Краснов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц)
XXI
Молчаливый лакей барона, бесшумно ступая, собрал со стола опустошенные блюда с закусками и бутербродами и пустые тарелки. Остались большие сладкие пироги: зеленый, уложенный виноградом и покрытый прозрачным желе, и нежно-розовый, земляничный. Лакей принес тяжелые серые, с синими узорами, каменные кружки и громадные зеленые пузатые кувшины с пивом.
– Неужели, господа, еще будем пить? – сказал Игорь Верховцев.
– А ты не можешь, – насмешливо сказала Лиза. – А еще матрос германского флота!
– Мочь-то я могу. Да только куда все это лезет…
– Можно немного погодя, – примирительно сказала Эльза. – Для здоровья пиво не вредно.
Лиза и Соня отошли от стола и развалились на широком диване с высокою прямою спинкой.
Нервы Лизы были напряжены до крайности. Одно грубое прикосновение, и они лопнут, как слишком натянутые струны скрипки, и она разрыдается или станет безумно хохотать.
Но… Кругом немцы… Не станет она показывать перед ним свою «slawische Seele»… Она – немка. Она будет тверда, спокойна и разумна, как немка.
Но все ждала, из-под завесы густых прелестных ресниц блестящими темно-синими глазами поглядывая на Курта, ждала, и сама не знала, чего.
Курт, в дорогом светлом костюме, самый стильный, самый красивый, сильный, среди юношей, светловолосый, голубоглазый, настоящий молодой немец, сидел, задумавшись, в углу стола.
«О чем он думает?.. Высчитывает какую-нибудь кривую, решает в уме трудную задачу, устремлен в бесконечность, чтобы оттуда, из этой темной, таинственной, математической дали извлечь то, что ему надо для нового аэропланного приспособления, которое прославит германское имя… А, вот, возьму и внесу в него смятение, загипнотизирую его»…
Лиза пронзительно смотрела на Курта и мысленно говорила ему со всею силою нежности своей любви: «Ну, оглянись!.. Ну, милый, дорогой Курт!.. Курт!.. Оглянись, посмотри на меня своими ясными глазоньками… Вспомни пережитое нами этим летом, как загорали мы с тобою на берегу Северного моря, когда часами лежали на песке… Курт вспомни, как чертил ты на песке свои кривые, как рисовал свои сложные машины, и когда твоя умная головушка запутывалась в формулах, кто ясным, светлым, вдохновенным русским умом подсказывал тебе нужное решение? Курт, вспомни наши поцелуи, и тот огонь, что бежал от них по жилам, пьяня, как самое сухое шампанское… Знаю… Я – русская, ты – немец… Я бедная, ты – богатый… Курт, есть нечто высшее, чем сухой материалистический мир… О чем мы пели… Есть – любовь… Voll Verlangen nach der Liebe, und sie wünscht, dass es ewig so bliebe, denn die Liebe macht so schön…
Она была так прекрасна в эти мгновения своего таинственного колдовства, что все притихшие, было, за столом молодые люди и девушки, мочившие губы в холодном душистом пиве, любовались ею.
«Ну, оглянись, Курт!.. Курт!!. КУРТ!!!».
Курт не оглянулся.
Клаус принес гитару и сел рядом с Лизой. Звякнули струны, перебрали лады… Сначала невнятно, неопределенно, звуками, стонами, звонами заговорила гитара. Потом голос ее стал определеннее, яснее, громче, перезвоны словно подсказывали слова, слова вызывали картины….
Время шло. Уходило невозвратное время. Золотые часы перед разлукой таяли.
Отдернули тяжелые портьеры. Душно было в комнате, сильно накурено, пахло едою и пивом.
Раскрыли настежь окно… Убывала, уходила, истаивала сентябрьская ночь, меркли в густой синеве неба угасающие звезды… Истаивала в тоске ожидания душа Лизы, меркли ее надежды…
Гитара играла бодрый марш. В такт с нею, за столом постукивали кружками. Кто-нибудь подымет свою, протянет к соседу или соседке:
– Prost!
– Prost!
Плыли, уплывали в памяти Лизы картины недавнего прошлого. На ней тогда была желто-коричневая куртка, белая блузка и черная юбка. Тяжелый ранец оттягивал девичьи плечи. В колонне по три шагала она с другими девочками за колонной юношей. Вон – впереди – Курт! Он выше всех, он ладнее всех. Его голова, как колос, блестит золотом волос на солнце. Чуть покачивается в такт шагу его ранец… Она его только и видит, точно в его ранце лежит ее счастье…
Подле Курта – Клаус. Широкая красная лента у Клауса через плечо; на ней гитара… Вот так же заиграл он тогда, – совсем недавно – и Лиза тогда запела…
Кругом, как колонны огромного Божьего храма, стояли высокие сосны, задумчиво шумели широкими кронами вершин, кругом были песчаные осыпи, холмы, луга, и, впереди, за лесом, в зеленой арке выхода, блестит, блестит, блестит, извиваясь в изумрудной раме кустов; садов и плакучих ив Гавель, с его озерами, разливами, камышами, с белыми, косыми парусами чистеньких яхт… Разве там не было счастья?..
«Курт!.. Ты слышишь?.. Счастья?.. Счастья!.. Курт, оглянись!..».
Лиза выждала, когда Клаус вернулся к началу песни, и на всю столовую запела звучным, от природы хорошо поставленным голосом ту песню, что пели тогда…
Märkische Heide, märkischer Sand,
Sind des Märkers Freuden,
Sind seih Heimatland…
Со всех концов столовой, по которой разбрелись гости, от открытого окна, из-за стола, от угла у портьеры двери, отозвались дружным хором на Лизин запевок:
Sind des Märkers Freuden,
Sind sein Heimatland!
В такт марша, застучали башмачки девушек. Худенькая Гутштабе взяла под руку Игоря, и они зашагали вокруг стола, отбивая ногами такт. Барон широко улыбался круглым лицом и стучал в ритм песни тяжелой пивной кружкой…
Steige hoch, du roter Adler,
Hoch über Sumpf und Sand,
Ueber dunkle Kieferwälder,
Heil dir, mem Brandenburger Land!..[33]33
Рощи и поле, ровный песок,
Меркера радость, родной его кусок.
Подымись, орел ты красный,
Над лесом и песком,
Лети все выше, нам на славу…
Да здравствуй Бранденбург кругом… (Перевод А.Ф. фон Шлиппе).
[Закрыть].
В два голоса – барон мягким баритоном, и Лиза звонким меццо-сопрано – продолжали песню…
За окном небо посветлело, стали видны дали широких улиц, аллеи боярышников, из окна пахнуло свежестью осеннего утра, запахом орошенной росою густой листвы палисадников…
XXII
Когда молодежь расходилась по домам, было совсем светло. Барон фон Альвенберг приказал подать свой большой «Бенц», и забрал с собою Верховцевых, Кэт и Марихен.
– Обязуюсь в целости и сохранности развезти всех по домам…
– Барон, – слабо протестовали барышни, – вы же устали!..
– Старый немецкий студент никогда не устает после бессонной ночи. И так приятно теперь прокатиться по пустому городу…
Химик Секендорф и молодцеватый, лихой драгун Баум подняли руки с приветливым жестом:
– Heil Hitler!
– Heil Hitler!.. – в пять голосов отозвались из серо-зеленой кареты барона.
Секендорф и Клаус зашагали по широкой улице к скверу, у входа в который горла в ярких солнечных лучах огромная буква «U», – «Untergrund» – подземная дорога.
Курт Бургермейстер подал свой маленький, изящный «Адлер» Лиз. Он всегда, отвозил Лизу после ночных пирушек.
«Вот… вот оно», – думала Лиза, ловким, гибким движением красивого, молодого тела забираясь под низкую крышу на мягкое, глубокое сидение подле руля. – «Вот, сейчас все и решится… И, может быть, мне завтра вовсе не нужно будет ехать в Париж, или, если и ехать, то на самое короткое время»…
Бурно колотилось ее сердце. Легкое, поношенное пальто шелковой подкладкой холодило обнаженную спину. Маленькие ножки в простых башмачках уперлись в переднюю планку. Лиза, в сознании своей молодости и красоты, не ощущала разницы между своим бедным, потертым костюмом и элегантной, очень дорогой одеждой Курта, хозяином усевшегося на шоферское место, и по-хозяйски большою рукой в свежей кожаной перчатке трогавшего винтики и выключатели прекрасной машины.
Машина мягко зашумела и понеслась по сырому, темному асфальту улицы. Курт молча правил.
Может быть, нужно было самой заговорить об этом? Самом главном, что решало ее судьбу, ее жизнь?… Лиза молчала. Гордость мешала ей сказать то, что неистовым криком кричало ее насмерть раненое сердце.
Улица сменяла улицу… Сейчас пересекут, объехав сад с безобразной постройкой станции надземной дороги, площадь, и будет тихий, темный, старый дом ее тетки…
– Курт, – тихо сказала Лиза, – тебе не было скучно у барона?.. Ты здоров?.. Ты был так задумчив… Ты вполне хорошо себя чувствуешь?..
– О!.. Да!.. Я выпил немного лишнего… Но это проясняет мозги… Когда вы с бароном пели, я думал, что, если на один миллиметр передвинуть тот волосок, о котором, помнишь, я говорил тебе на море, и если придать крылу изгиб по формуле… Вот именно, та формула, все дни не выходившая у меня, встала теперь, как живая, – можно будет устроить такой аэроплан, который будет подниматься с места, без разбега, и который будет мягко, парящим движением, опускаться на любую точку земной поверхности… Ты понимаешь, Лиза, какая это будет новая победа авиации!.. Победа немецкого гения!.. Ты понимаешь, тогда не нужно будет ни аэродромов, ни посадочных площадок. Ты это понимаешь, Лизе?..
– Да. Я понимаю.
Вдруг сразу все натянутое, напряженное в ней, дающее силу, энергию, гибкость ее телу, ослабело и опустилось. Жалкой, бедной, беспомощной и ненужной увидела себя Лиза. Всем существом ощутила и растоптанные башмаки, и бедность бального, полного претензии, платья…
– Курт, зачем ты отвозишь меня? Я могла бы прекрасно доехать до дома на Унтергрунде…
Курт точно не слышал ее слов:
– Я все думаю, если только я не ошибся опять, я окажу громадную услугу Германии. Такого изобретения не было здесь со времен Лилиенталя[34]34
Лилиенталь Отто (1848 – 1896) – немецкий инженер, один из пионеров авиации. – Примеч. ред.
[Закрыть]…
– Да…
Автомобиль быстро приближался к дому тетки Лизы.
– Курт… Скажи… Ты иногда все-таки думаешь обо мне? Завтра я уеду. Может быть, навсегда…
– Мой разум, мое сердце, все мое я принадлежит Родине… Германии… Я богат этим, и ничего другого мне не надо…
Лиза поняла. Ей больше ничего не нужно было. Скорее, скорее бы доехать, не показать ему своих слез, которые вот-вот брызнут из ее глаз… Но… плакать и рыдать здесь, подле Курта, в низкой, душной кабинке его автомобиля?.. Ни за что!..
Машина круто, под косым углом, свернула в тихую, узкую улицу и остановилась у спящего дома.
Курт вылез из кабины и помог выйти Лизе. Обыкновенно, он останавливал мотор и, в тишине утра, входил в сумрак спящего дома на лестницу. Там они не зажигали огня, и Лиза истаивала в сильных руках Курта, под его жгучими, ищущими губ, поцелуями. Огневые струи бежали тогда по телу. Тихие вздохи перемежались отрывистыми ненужными словами. В эти краткие миги закреплялось все то, что было недосказанным во время длинного вечера, или большой прогулки, на людях…
Лиза подошла к двери. Курт залез в машину Мягко застучал мотор. Будто и там билось чье-то нетерпеливое сердце.
– Прощай, Курт… Завтра я уезжаю в Париж…
– До свидания, Лизе. Счастливого пути!..
Курт вылез наполовину из кабины и помахал рукою. Что-то не ладилось в моторе, и Курт все копался в каких-то винтах, регулируя ход.
Лиза медленно открыла тяжелую дверь, вошла и остановилась на темном фоне лестницы. Ее пальто сползло с ее плеч, показывая обнаженную спину в пленительном повороте. Несказанно красива была Лиза с повернутой к Курту головой:
– Курт!..
– Что, милая?..
Курт все возился в кабине.
– Курт!!.
Он посмотрел на Лизу и нерешительно стал вылезать из машины. Мотор продолжал тихо шуметь.
От этого шума, казалось Лизе, можно было с ума сойти…
– Ш-шля-п-па!.. – по-русски сказала Лиза, и уже не в силах была сдерживать себя, – залилась слезами.
Курт бросился к ней с протянутыми руками, чтобы обнять ее:
– Лиза, что это?..
– Поздно… Zu spät!.. – злобно крикнула Лиза, и, перед самым носом Курта захлопнув дверь, не зажигая огня, с громкими рыданиями, бросилась бежать вверх по лестнице…
Часть вторая
I
Узкая улица, с чахлыми садами, на окраине Парижа. Странной постройки дом. Точно две большие белые коробки поставили одну под углом к другой и связали нелепым стеклянным переходом.
Домики двухэтажные с плоской крышей. Вход со двора, сбоку. За открытою дверью застекленная галерея, за нею сад. Направо и налево узкие, деревянные лестницы во вторые этажи…
Егор Иванович засуетился, заволновался, пошел впереди Лизы по лестнице, не сразу мог открыть узкую дверь, без таблички, без имени:
– Вот, как тебе, Лиза, понравится?.. Я еще тут не жил. Раньше-то я в 15-м аррондисмане[35]35
Аррондисман (фр. Arrondissement) – округ, уезд, административное деление департамента во Франции. – Примеч. ред.
[Закрыть], в рабочем квартале, в отеле комнатушку снимал, крохотную… Так в том отеле тебе неудобно было бы… Там всякие постояльцы бывают… Нехорошо… А мне что же?… Мне, право, ничего и не надо, только бы ночку переспать… Ну, а тут ты уже все устроишь по-своему, по-девичьему, – свое гнездышко совьешь… Кое-что я купил для тебя… Конечно, это не берлинские хоромы тети Маши… Тут нам это не по карману… Но место, посмотри, какое хорошее… Тихое место… И ремонт мне один терский казак седлал… Комнатку твою свежими обоями оклеили, полы покрасили… Вышло, как будто, и не дурно…
Входная дверь была тонкая, дощатая; ударь в нее хорошенько ногой, всю в щепки можно разбить.
За нею была узкая прихожая, в одно небольшое окно во двор.
– Это будет моя комната, – сказал Акантов.
У стены – низкая и узкая походная постель, накрытая жидким и старым суконным одеялом. Над постелью, на веревках, – полка с книгами. В противоположной стене – глубокая ниша и в ней небольшая газовая плита, стол и табуретка. Кое-какая кухонная, новая, не бывшая ни разу в употреблении, посуда на полке и на столе…
– Тут тебе будет кухонька… Кое-что я купил; если чего не хватает, со временем прикупишь. Я дома-то раньше не столовался… Но, кажется, все, что надо, купил для тебя…
За прихожей – несколько большая комната, упиравшаяся в широкое до полу окно. Эта комната и составляла то, что называлось квартирой. Акантов обставил ее, как мог. Все это были вещи, купленные на блошином рынке. Подержанная, подозрительная дешевка. Егору Ивановичу, за шестнадцать лет рабочей полунищенской жизни, по грязным отелям, вся эта мебелишка казалась не так уж плохой.
Лиза тихо вздохнула.
Она ожидала, что будет бедно. Она знала, что, хотя в Берлине ее отца и называли General и Excellenz, на деле-то он был фабричным рабочим, Парижским пролетарием, – значит, – и обстановка должна была быть соответствующей. Но такой бедности Лиза все-таки не ожидала…
Комната была очень мала. На полу лежал – гордость Егора Ивановича – очень старый, очень потертый, выцветший, но настоящий марокканский ковер. У стены было «сомье», разворачивавшееся на ночь в постель, у окна – старое кресло, показавшееся Лизе подозрительно грязным. Рядом с дверью из прихожей была еще узкая дверь. Там была уборная, с белой эмалированной сидячей ванной, с блестящими кранами холодной и горячей воды.
– Конечно, – не дворец, но все очень чистое… Дом новый… Тут еще и не жили…
– Ах, милый, милый папа! – обнимая отца, сказала Лиза. – Ну, конечно, все прекрасно… Все так трогательно прекрасно. И мы тут с тобою отлично заживем. Тебе легче будет со мною…
Шофер, привезший их со станции, в прошлом – офицер, втащил сундук Лизин и порт-плед Акантова:
– Вот, ваше превосходительство, кажется, и все ваше имущество…
– Спасибо вам, Николай Семенович… Да что же, вы сами-то, я помог бы вам…
За ним в комнату вошла толстая, неопрятная женщина.
– Это наша консьержка, – успел сказать Акантов дочери. – Прошу любить и жаловать…
Консьержка протянула Акантову грязноватый листок бумаги и сказала:
– Мосье… Pardon, monsieur, я забыла вам сказать… Тут вчера приходила одна дама… Une russe[36]36
Простите, сударь! Русская (фр.).
[Закрыть]… Очень сожалела, что не застала вас, и просила, чтобы я, как только вы приедете, дала эту вот записку…
Акантов пробежал написанный карандашом строчки.
– Ах, Боже мой!.. Боже мой, – воскликнул он. – Какой ужас!..
– Что случилось, папа?
– Да вот что… Жаль, Николай Семенович уехал… Мне, ведь, ехать сейчас надо. Тебя одну оставить придется… Вот, прочти, – Акантов подал дочери записку, и та прочла: «У Леонтия третий удар… Лежит без движения двенадцатые сутки. Я с Татой сбились с ног. Зайдите, посоветуйте что-нибудь. Н. Февралева».
– Может быть, папа, я могу помочь, – поднимая на отца глаза, сказала Лиза.
– Ну, что ты?.. Это такой ужас… Такая бедность!.. Февралев, подполковник, бывший подполковник… Он мой товарищ по корпусу и училищу… Страшный неудачник… У него жена и дочь твоих лет… Да, придется, придется мне ехать сейчас, надо что-нибудь придумать, помочь им надо…
– Хочешь, поедем вместе… Может быть, я могу быть полезной тебе и им.
– Ну, зачем?.. Только ты их стеснишь, в их бедности и горе… Да и тебе нужно отдохнуть после дороги, ишь, какая ты бледненькая стала…
– Ты, папа, хотя кофе напейся…
– После… После… Вот тебе пятьдесят франков… Консьержка тебе покажет… Тут, совсем подле нашего дома, есть лавки… Купи себе что-нибудь на завтрак, чаю купи, хлеба… От Февралевых я поеду на завод… К вечеру буду дома, вот тогда чайку вместе и напьемся…
Акантов торопливо вдевал руки в рукава пальто; он очень торопился. Лизе было жаль отца:
– Право, напейся раньше и закуси, я живо сбегаю в лавки. Куда ты так торопишься?..
– Ехать далеко. Это в латинском квартале, в центре Парижа. Хотелось бы к обеденному перерыву попасть на завод, заявиться надо, чтобы завтра с утра и на работу. Дорогой я где-нибудь перехвачу чего-нибудь… Ты обо мне не беспокойся, ведь я здесь свой человек…
Акантов быстро сбежал вниз и скрылся в стеклянном проходе. Хлопнула выходная дверь. Лиза вошла обратно в квартиру, заперла на ключ дверь, подошла к окну и опустилась в старое, просиженное кресло… За окном – пустыри. Утренний туман скрадывает дали. Скупо светит осеннее солнце. Под окном небольшой сад. Старая липа, два тополя, кусты боярышника и бузины, с почерневшими от городской копоти листьями. За садом – небольшой опрятный домик-дача, с черепичной крышей, за ним просторы «пустопорожних» мест… Серый забор из тонких бетонных плит окружает большую площадь, заваленную досками, бревнами и кучами каменного угля. Еще дальше – низкие и широкие постройки гаражей, сараи навесы; под ними лежат черные водопроводные чугунные трубы. Потом, до высокой железнодорожной насыпи, пустыри, поросшие бурьяном, бурой косматой травой, крапивой, лопухами и чертополохом.
За железной дорогой, под серебристым покровом тумана, голубеет даль полей, с пестрою россыпью маленьких домиков с красными крышами, – окраина… Шумы города несутся в окно…
На дворе грузят автомобили, и резко раздаются удары падающих досок. По насыпи, сверкая окнами, промчался чистенький поезд электрической дороги и гулким грохотом наполнил комнату.
В роскошной квартире тети Маши, на пирушках у барона, на его яхте, на его машине Лиза носилась по Германии… Она отдыхала… Отчего ей было отдыхать на серебристом пляже Балтийского моря?.. Она ходила с молодежью в длинные экскурсии по окрестностям Берлина… Там она… любила… Что будет делать она здесь?.. Она будет, конечно, будет верна своей любви, верна – до гроба… Она никогда и нигде не забудет Курта…
Солнце поднималось над пустырями. Пыльной скучной дымкой покрывались низкие постройки и поля. Снова гудел и мчался алый, блестящий поезд.
«Куда он мчится?.. Какие там поля, леса, какие живут там люди?.. Кого я встречу здесь?.. С кем буду работать?.. Что значит – работать?..».
С улицы доносились гудки автомобилей и шум проносящихся машин.
В самой комнате – могильная, глухая тишина.
Что будет тут делать Лиза?.. Работать?.. Лиза еще не работала: она училась. Она добывала право на работу, добывала знания… Доктор философии!.. Она читала доклады перед профессорами и на блестящем немецком языке говорила о самых сложных вещах… Никто и верить не хотел, что она не немка… Она жила полною, кипучею жизнью.
Лиза опустила голову и закрыла глаза. В комнате и в доме была будничная тишина, за окном – город, новый и чуждый, пел свою песню труда. Лизе сквозь шумы города слышалась старая милая песня ее Родины.
Blauende Seen, Wiesen und Mohr,
Liebliche Täler. Schwankendes Rohr…
Steige hoch, du, roter Adler,
Hoch über Sumhf und Sand
Ueber dunkle Kieferwälder,
Heil dir, mein Brandenburger Land![37]37
Старые буки, темный, древний дуб,
Стройные березы, ровный, мирный луг…
Сонные воды, сочные луга,
Мягкие долины, легкая трава…
Подымись, орел ты красный,
Над лесом и песком,
Лети все выше, нам на славу,
Да здравствуй Бранденбург кругом… (Перевод А.Ф. фон Шлиппе).
[Закрыть]
Красный орел Бранденбурга высоко парил в небе… Под ним стройные, бронзовые сосны, озера в зелени кустов и плакучих ив, извивы Гавеля, вся прелесть Лизина детства, девичества и первой любви…
Все это ушло… Ушло!.. Навсегда!..
II
Всякий раз, как Акантов бывал у Февралевых, он думал, как могут в Париже, в центре города, в латинском квартале, рядом с аристократическим Сэн-Жермэнским предместьем, у самой Сены, с ее островами, вблизи от богатых особняков, быть такие совсем средневековые кварталы, с грязными, тесными улочками, кривыми и темными, жалкие домишки и такая ужасная беднота…
Вкрапились эти тесные кварталы, как лишаи в благородный дуб, и стоят вечным напоминанием неравенства, рабства и людской злобы. Пятая часть Парижа – cinquieme arrondissement – почти рядом, за Сеной, громады магазинов «Самаритэна» и нарядный «Hotel de ville» – дворец парижского муниципалитета, статуи, бронза, простор площади, деревья бульвара, громадные театры. Здесь – грубая, гранитными плитами мощеная уличка, еще не в римские ли времена мощеная? Облупленный, узкий, высокий дом в два окна по фасаду, и над дверьми с каменной тяжелой аркой, прямо на стене, полинявшая надпись черными громадными буквами: «Hotel»… Ни имени владельца, ни названия гостиницы. Над дверью – квадратное окно, кривые, наружные, темные, поломанные, щербатые ставни. За мутными стеклами – старая, пыльная, тюлевая занавеска. За дверью узкий, сырой проход, с резкими, сложными и странными запахами, и деревянная лестница, темная и в светлый день. Узкие коридоры в каждом этаже и комнаты.
В таких отелях ютятся дешевые проститутки, не гнушающиеся самым грязным развратцем, живут карманные воры, здесь совершаются самые ужасные самоубийства людей, дошедших до дна человеческого существования, здесь же совершаются и самые нелепые убийства озверелой бедноты. Здесь пахнет нищетой, грязным развратом, болезнями и злобой.
На верху, подле комнаты, занятой Февралевыми, давно сломалась оконная рама, и номер стоит не обитаемый. Там склад мусора. По ночам в нем возятся крысы. Днем их можно видеть, черных и больших, отвратительных, притаившихся под старыми бочками, кадками, досками, измазанными известкой, старыми сломанными печами и оконными рамами с разбитыми стеклами, затянутыми густой серой паутиной.
Кроме Февралевых, в верхнем этаже никто не живет. Шаги Акантова, поднимавшегося по лестнице, были услышаны, и Наталья Петровна встретила Егора Ивановича в дверях.
Крошечная узкая комната, упиравшаяся в квадратное окно, вмещала много вещей, и в ней жили трое. Четвертому даже и трудно было войти в нее. На широкой кровати лежал человек богатырского сложения. Он был по грудь покрыт солдатским серым американским одеялом, с тщательно заплатанными дырами. На высоко поднятой подушке с грязной наволочкой тяжело утонула большая голова, густо поросшая седеющими волосами, с давно не бритыми усами и со щеками, покрытыми неопрятной щетиной.
Красное, налитое кровью, лицо было одутловато. Из полуопущенных век тупо и неподвижно, в одну точку, на окно с розовой занавеской, смотрели тусклые, серые глаза. Грудь лежащего часто вздымалась и опускалась, и хриплое дыхание тяжело вырывалось из перекошенного рта с толстыми, сухими губами.
В комнате был спертый, душный запах лекарств, пищи и тяжело больного.
Наталья Петровна пропустила Акантова в комнату. Ее коротко остриженные седеющие волосы были растрепаны, пожелтевшее лицо в мелких морщинах хранило следы былой красоты.
Сидевшая у окна, за швейной машинкой, девушка с густыми темно-золотистыми волосами, красиво уложенными на длинном затылке, осталась сидеть. Ее бледное, точно фарфоровое, лицо было устало. Она не могла встать навстречу гостю: ее колени и пол подле нее были завалены полотном.
Февралева заговорила, не обращая внимания на больного:
– Как это мило, генерал, что вы сейчас же отозвались на мою записку. Я вчера заходила к вам. Консьержка сказала мне, что ожидает вас сегодня утром… Вы прямо с поезда?..
– Благодарю вас.
– Простите, Егор Иванович, – с бледной улыбкой сказала девушка, протягивая руку Акантову – встать никак не могу. Видите…
– Татуша моя все пытается и тут шить. А уж какая теперь работа! Иголка из рук валится. Только глаза понапрасну портит.
Голоса матери и дочери были глухи и усталы.
– Ну, как Леонтий?..
– Сами видите.
Акантов потрогал горячую, неподвижную тяжелую руку, выпростанную поверх одеяла. Больной не шевельнулся.
– Двенадцатые сутки… Кормим насильно, бульон вливаем… Лимонное желе… Глотает… И так… все исправно… Убирать приходится… Доктор Баклагин заходил… Говорит: надежды на поправку мало, но всякое бывает… Пил он раньше много, и вот, не надеется доктор, что организм справится. Лежать должен на спине. На бок повернется, голова свесится вниз, и тогда задыхается. Доктор приказал непременно переворачивать на спину, а то совсем задохнется и тогда – конец. Вот, мы обе и дежурим. Он тяжелый, страшно тяжелый. Вдвоем едва можем перевернуть. Потому и отлучаться нам страшно. Я еще как-нибудь одна поверну, а Татуше где же поднять его. А пролежни пошли – нудится очень. Постель-то, ведь, не слишком мягкая, Ну, еще и перекладывать приходится, прибирать за ним… С ног сбились…
– Он слышит вас?.. Понимает что-нибудь?..
– Кто же его знает… Видите – лежит… Мычит иногда, когда что надо…
Болезнь и грозно надвигающаяся смерть стерли стыдливость.
– Вы сиделку взяли бы, – сказал Акантов, и сейчас же понял всю нелепость своего предложения, – знаете, – поправлялся он, – есть же такие милосердные сестры, или монахини, что ради Христа делают…
– Ходила… Просила… Да разве к нам сюда кто пойдет?.. Приходила одна, посмотрела, сказала: «Умрет – похороним, а ходить за ним не могу». Монахини? Так ведь он не француз, не католик, да и какая монахиня в такую дыру и вонищу полезет…
– Д-да-а, – сказал Акантов, присаживаясь на «сомье» подле Февралевой. – Как же, все-таки, все это вышло? Отчего вы мне раньше не сказали…
– Просить не хотела… Мы с Татушей работали. Платья, белье тонкое шили. Татуша все свои глаза на этой работе испортила. Ну а он, какой же он debrouillard?[38]38
Человек, умеющий выпутаться, выйти из положения. Ловкач (фр.).
[Закрыть] Ничто ему не удавалось. Окна ходил мыть в магазинах – то сам с лестницы упадет, то стекло продавит… Сапоги пробовал чинить… Он, ведь, и всегда был неудачник. Вы, вот, товарищ его были, одного с ним выпуска, – вы генерала заслужили, а он подполковник. В Добровольческую армию поздно приехал: все колебался, все не знал, куда ему идти?.. Сначала большевикам поверил, потом у Гетмана служил, – так все и прогулял мимо, нигде ничего не наслужил. Все я, да Татуша, вдвоем работали. Татушу я из школы должна была взять, чтобы помогала мне. Да на что теперь и образование-то?.. А прошлый год, значит, – вот уж четырнадцатый месяц пошел, – и случился удар, и как-то сразу и второй… Лечить… Мы сначала в госпиталь положили. Платить надо… Видим, не осилить нам. Вот и докатились до этой дыры. По второму-то удару он все еще получеловек был, даже вставать мог… Конечно, не работник… хватил третий, – что делать?.. Кормить, питать его надо, ходить за ним; что и было, то все прожили… И работать… Да какая тут работа… Ночи не спим. Караулим, чтобы, не дай Бог, не завалился… Вчера…
Слезы показались на глазах Натальи Петровны. Татуша вскинула на мать большие суровые глаза и сказала:
– Ну, зачем это, мама!.. Не нужно, мама!..
Наталья Петровна сквозь слезы прошептала:
– Вчера последние франки за квартиру отдала, и со вчерашнего дня ни его покормить, ни самим пожевать нечего…
– Ни к чему это, мама, – хмуря прекрасные брови и блистая глазами, сказала девушка. – Вот, работу кончу, снесу, вот и деньги будут…
– Работу кончишь, – уже плача, сказала Февралева, – работу кончишь… Работу снесешь… А сама-то… сама… шьет и падает, глаза закрываются… И темно здесь… Свет его беспокоит, и душно. Окно открыть нельзя, сейчас замычит…
Акантов завозился на сомье. Достал свой старенький, еще в Крыму купленный, сафьяновый бумажник, и подал Февралевой сто франков.
– Вот, Наталья Петровна, пожалуйста, возьмите, нисколько не стесняясь. Меня только этим премного обяжете.
– Да, ведь, сами-то… сами… Я, ведь, знаю… Видала палаты-то ваши новые… мне консьержка показала, открыла… И дочь еще к вам приехала. Стыдно мне брать от вас…
– Я обойдусь… Я на месте. У меня работа есть. Очень прошу вас… Февралева нерешительно взяла деньги:
– Татуша, сходи… Купи чего надо, – сказала она, отдавая деньги дочери. – Уж так я вам, генерал, благодарна…
– Помилуйте, Наталья Петровна, ведь, это только мой долг перед старым товарищем… И, ради Бога, если что еще нужно будет, без церемоний скажите, или напишите мне…
Акантов заторопился. Теперь, когда то, что нужно было сделать, было сделано, стало неловко и стыдно оставаться у Февралевых. И очень уж душно и смрадно было в комнате, и тяготил ко всему безучастный, неподвижно лежавший старик на постели. Его непрерывное тяжелое дыхание было страшно.
Акантов встал, поцеловал руку Натальи Петровны, пожал узкую длинную красивую руку Татуши и повернулся к больному:
– Ну, до свиданья, старина… Поправляйся…
Он потрогал тяжелую, горячую руку. Ничто не шевельнулось на лице Леонтия. Все так же, с мерным хрипом, вылетало дыхание и неподвижен был взгляд темных глаз из-за полуопущенных век.
Акантов боком вышел из комнаты и бегом бросился вниз по лестнице… Воздуха… воздуха, хотя бы горячего, знойного воздуха маленькой парижской улочки, хотелось ему глотнуть. Ему казалось, что весь он пропах терпким запахом больного.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.