Текст книги "Судьба"
Автор книги: Петр Проскурин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 61 страниц)
В эти серые февральские дни в Москве было оживленно и весело, часто можно было встретить на ее улицах и площадях, в Планетарии и театрах разномастные группы крестьян – делегатов съезда; северяне выделялись рыжими бородами, лохматыми тулупами, лазурной детскостью глаз; у южан глаза были темными, теплыми; сивоусые и медлительные в оценках, они присматривались ко всему с недоверчивой осторожностью; прорвавшиеся в Москву из самого средоточия борьбы за хлеб и за колхозы, сквозь многочисленные в ту пору снежные заносы на дорогах, они больше прочих чувствовали остроту происходящего и потому не очень верили иным слишком прямым и трескучим речам некоторых бойких ораторов; за каждым пудом семян, запасаемых к весне с трудом и ожесточением, стояли пот, кровь, проклятия. Прибыли на съезд и шустрые москвичи, и рязанцы, и смоляне, привыкшие еще с дедовских времен иметь дело с Москвою и потому державшие себя с подвижной бойкостью; в группах делегатов живописно выделялись женщины из республик Средней Азии, недавно снявшие и сжегшие паранджу, и теперь еще стесняясь открытости лица, они держались кучно и при взглядах мужчин застывали в беспокойном напряжении. Захар цепко присматривался к происходящему; и опять-таки, невольно для себя, в нем все время шла оценка своего собственного внутреннего состояния. В день открытия съезда помещение Большого театра стало наполняться сдержанным гулом мужицких голосов, все теми же разговорами о семенах, хлебе, кулацких обрезах; торжественную тяжелую позолоту лож и ярусов перечеркнули лозунги с простыми и понятными словами о хлебе, о земле, о севе, о хорошей работе.
Холмская делегация пришла, когда уже собралось довольно много народу; показав свой мандат и бережно запрятав его назад, во внутренний карман, Захар застегнул вдобавок карман изнутри булавкой, которой перед отъездом, в страхе перед московскими жуликами, снабдила его бабка Авдотья для убережения денег. Никогда не видавший такого сверкающего великолепия, Захар стал беззастенчиво рассматривать люстры, золоченую резьбу в ярусах, бархат кресел; гляди, сколько бы штанов ребятне было, озорно подумал он, сознавая в то же время, что эта шутейная мысль его глупа и ради бесштанной, беспризорной ребятни вряд ли стоило обдирать дорогие сиденья. До начала он успел отыскать свое место (делегаты из Холмской области располагались рядом с большой делегацией из Западной); он шел по проходу, когда его громко окликнули из другого ряда кресел. Павел Савельев, бригадир из соседнего, Добрыжского, района, молодой, одних годов с Захаром мужик, с которым в общежитии они спали рядом, сияя чисто выскобленным, пахнущим одеколоном лицом, стал рассказывать Захару, как они всей делегацией ходили в парикмахерскую и как там его брил, удивляясь железной стойкости щетины, сухонький старичок и все расспрашивал, много ли в деревне осталось людей, не все ли еще разбежались.
– Хотел ему в морду напомаженную заехать, – гудел смешливо Савельев, – глянул, жалко стало. И морды-то нет, печеный желвак. «Не лезь, говорю, папаша, под горячую руку, Россия, говорю, сейчас заново на дыбы встала, разбираться, кто под копыта сунется, некогда».
– Ну, а он? – поинтересовался Захар, устраиваясь в удобном кресле.
– С ядом старичок, – тотчас отозвался, словно радуясь, Савельев. – «Жалко мне вас, говорит, тьма и грязь сожрут вашу новую Россию, без бога и без совести человек – зверь, только о зверином помышляет». Опосля перепугался, стал от денег отказываться, я, говорит, сочувствующий новой деревне.
– Контра, – коротко определил Захар; ему не хотелось сейчас, накануне торжественного момента, думать о каком-то недобитке, но Савельев, наоборот, от полноты чувств испытывал острое желание поделиться.
– Контра и есть, такие сочувствующие по дорогам с обрезами посиживают, – подтвердил он. – Как ты ушел, Захар, после обеда-то, знаешь, кто к нам в общежитие заходил? Петров Константин Леонтьевич, в Москву, говорил, сегодня приехал, очень съездом интересуется. Спрашивал, как устроились, про тебя спросил – надо же, каждого по батюшке величает.
– На этом деле посажен, должен знать, – заметил Захар, припоминая худое лицо первого секретаря обкома Петрова во время беседы с делегатами съезда накануне их отъезда в Москву. Он тогда со всеми поздоровался и у Захара спросил о хозяйстве, о том, что говорят колхозники и что он сам думает о новых нормах натуроплаты за работы МТС. Изменившиеся нормы только что стали известны, и Захар всерьез взглянул на них уже здесь, в Москве; пожалуй, если иметь достаточно рабочих лошадей, от многих видов работ МТС можно было отказаться; лошадь вполне выгодное дело, от нее прибыток двойной. Лучше конского навоза для земли не найдешь, работы здоровый конь переворачивает горы. С другого боку – трактор он трактор, сена ему не надо, он тебе валит и валит, только горючее давай. Пахота глубокая, хоть в колено ставь…
Задумавшись, Захар не очень внимательно слушал своего соседа; тот, не замечая, толковал о дворцах, о царях, по-крестьянски дотошно подсчитывал, сколько на все это денег из мужика вытянули; гул овации поднял Захара с места.
– Вишь, начинается! – прогудел ему в ухо Савельев, и Захар кивнул, отмахиваясь; каждую минуту Захар ждал чего-то еще более важного, более значительного, того, что должно было сообщить ему самую главную уверенность, избавить от сомнений, придать законченность неосознанно бродившему в нем чувству свободы, полета, и теперь ему казалось, что это вот-вот должно случиться. Председатель лучшего на Средней Волге колхоза Матвей Пакс глуховато разносящимся голосом, пожалуй, от непривычного волнения, чересчур тщательно выговаривает фамилии из списка президиума, а затем, выждав, предлагает избрать почетный президиум съезда; Захар ловит знакомые имена, и ему кажется, что долгожданный момент вот-вот наступит и случится что-то, в один миг перевернет жизнь и станет просторно и радостно на душе.
В президиум, во главе со Сталиным, соблюдая негласный, но раз и навсегда установившийся порядок, входят Молотов, Орджоникидзе, Ворошилов, Андреев, Косиор, Постышев, Микоян. Захар видит их как-то всех сразу и в то же время, ни на мгновение не отрываясь от Сталина, подчиняется общему настроению, едино взметнувшемуся в огромном, заполненном людьми зале порыву; рядом с ним глухо шлепают большие ладони Савельева.
– Да здравствует товарищ Сталин! – гремит в зале. – Ура!
И Захар напрягает голос и словно на себе улавливает взгляд Сталина, молча и привычно хлопающего навстречу залу, и взгляд этот неподвижен и тяжел. Захар сейчас много бы отдал, чтобы узнать, о чем думает этот человек; впрочем, вопрос один и ответ один: народу необходимо жить лучше, зажиточнее, культурнее, народ заслужил хорошую жизнь, вот и весь ответ, и все этому подчинено. Через зал к президиуму прошли приветствовать съезд ударники Москвы со знаменами, и Захара с этого момента словно подхватил и закружил вихрь огненных, непримиримых речей, выступлений, схваток в перерывах между заседаниями или по ночам в делегатских общежитиях. Захар хоть и старался больше слушать, невольно втягивался в эти стихийно возникавшие обсуждения, споры и сам говорил до хрипоты, а однажды схватился с председателем одного из колхозов Поволжья, который пространно доказывал, что через пять-шесть лет лошадь в колхозном хозяйстве совсем будет не нужна.
– Сто тысяч тракторов уже есть, десять тысяч комбайнов тоже, – возбужденно говорил он, размахивая дымяшейся папиросой и поворачиваясь то к одному, то к другому. – Еще сто тысяч, и…
– И что? – неожиданно спросил Захар насмешливо.
– А то, кони станут ни к чему, сам их переведешь, чтобы зря не кормить.
– А что говорит товарищ Буденный, ты слышал? Нет плохой лошади, есть плохой хозяин. Видели мы таких резвых, рванет на пять верст, а там и дрожит ногами, плетется. У тебя много из этих ста тысяч сегодня на поле?
– Ну, я вообще, в мировом развороте…
– Рабочему сейчас есть надо, вон видел, с пяти утра стоят в очередях за куском хлеба по карточкам. Ты лучше лишнюю десятину тем же конем засей.
– Видать, окромя лишней десятинки, и свету не видишь…
– Это не у вас, вчера говорили, кулак активисту губу откусил? – громко спросил Захар, сразу привлекая к себе внимание.
– Нет, не у нас, – растерялся поволжский председатель. – Рядом, в соседнем колхозе. А что? Ты чего подначиваешь? – обидчиво вскинулся он.
Ночью Захару опять вспомнились слова поволжского председателя и его обиженное лицо; затем мысли перескочили на другое. Захар почему-то не раз думал о Сталине и даже пытался представить себе, что бы он стал делать, если бы Сталин захотел поговорить с ним, бывали, говорят, такие случаи; эта мысль сразу обволокла сердце обжигающим холодком и в то же время заставила задуматься о себе глубже, и он с внезапной твердостью решил вернуться домой и круто перестроить свою жизнь, и хотя он еще не представлял себе конкретной перестройки, он хорошо понимал и чувствовал, что жизнь его будет отныне честной и чистой, после всего здесь услышанного и увиденного. Незаметно для себя, словно стремясь затеряться в привычном кругу, он перешел на колхозные дела; семенное зерно не успел перевесить, вспоминал он, что-то уж последнее время кладовщик с подозрительно веселыми глазами похаживает. Соседнему колхозу «Высокая гора» отказался помочь семенами, а можно было бы пшенички наскрести пудов триста, надо будет как-нибудь уломать правленцев. Пора и самому за учебу серьезно браться, а то ведь скоро собственный сын смеяться начнет; ворочаясь, он вздыхал, затем встал покурить.
Савельев похрапывал во сне, и Захар, накинув на себя полушубок, вышел в коридор, подсел к сонному дежурному комсомольцу по делегатскому общежитию.
– Ну, как, братишка, жизнь-то? – спросил он дежурного, и тот, ошалело поморгав, зевнул.
– Иди-ка ты спать, товарищ делегат, – посоветовал он, опять опуская голову на стол. Захару захотелось положить ладонь на его круглую, коротко стриженную голову; какая-то сквозящая ясность появилась внутри черного клубка, что ворочался в нем все эти дни, и то, что казалось ему раньше тяжкой виной, осветилось неожиданно и верно, и он впервые почувствовал острую радость от Москвы, от съезда, от того, что именно он в числе немногих попал на съезд. Сейчас он с отчетливостью и остротой ощутил себя в самом центре круговерти; он знал, что прошлое утратило над ним силу и теперь он свободен решать, как дальше поступить окончательно.
Наутро, в предпоследний день съезда, случилось и еще одно событие, усилившее и укрепившее в нем приподнятое, праздничное настроение: и он, и Павел Савельев, и все делегаты от Холмской области знали еще с вечера, что назавтра им предстоит посетить Мавзолей Ленина, затем сфотографироваться у Кремлевской стены на память, об этом много говорили; Савельев даже обиделся на Захара, потому что тот все недоверчиво посмеивался, когда Савельев начинал рассказывать о каком-то своем дальнем родственнике, служившем в охране Кремля в двадцатом году, и о том, что он якобы два или три раза разговаривал с Лениным о жизни в деревне; шагая рядом с Савельевым к Мавзолею, Захар жадно вбирал в себя скупой и мягкий свет серого февральского дня, пропархивающий редкий снежок, островерхие крыши кремлевских башен и высокие, казалось, под самыми облаками, купола соборов; он никогда не видел и не слышал живого Ленина, но сейчас он шел к нему словно к живому, всегда знакомому и любимому человеку; это чувство нетерпеливого ожидания встречи с Лениным все сильнее охватывало Захара, и он, лишь мельком взглянув на часовых, вернее, на неподвижное острие штыка у одного из них, вслед за Павлом Савельевым, стащив с себя шапку, стал спускаться по ступеням вниз, ощущая лицом прохладный воздух, плывущий навстречу.
Лицо Ленина, которое он увидел из-за плеча остановившегося Савельева, поразило, почти испугало его, неожиданная боль в горле перехватила дыхание; он будто понял, проник к самым истокам самого себя и внезапно обнажившимся и беспомощным откровением сердца прикоснулся к самому важному в себе, и это важное было то, что он жив и должен жить и идти дальше. Он осторожно перевел дыхание; лицо Ленина в его вечной успокоенности словно дрогнуло и приблизилось к нему, и теперь Захар мучительно видел в нем самые малейшие черточки, и в то же время, другим, внутренним зрением, через удивительную глубину этого образа живого лица Ленина, покоившегося в непреодолимом удалении от его жизни, увидел свою жизнь, от первого ощущения сильных и теплых материнских рук до холодка конных атак и горьковатого, пахнувшего кровью и смертью ковыля степей Приазовья, до мужицких, пропитанных табаком и потом сходок, решавших судьбу земли, судьбу тяжелого мужицкого счастья… Вдруг какой-то белый, необозримый снежный простор плеснулся Захару в глаза, он различил в нем знакомые поля и перелески; сзади кто-то торопливым, недовольным шепотом сказал, чтобы он двигался дальше, и он пошел с тем же сквозящим движением знакомых пространств и дел в душе и, оказавшись вновь под низким февральским небом, не слышал и не хотел слышать слов Павла Савельева, возбужденно говорившего ему что-то. Редкий косой снег летел в лицо, и суматошный, сердитый на погоду фотограф со своим громоздким аппаратом долго пытался расположить их группу перед Кремлевской стеной в соответствии с каким-то своим планом и наконец все-таки сфотографировал.
Кругом высился, менялся, шумел, куда-то спешил ставший еще ближе и необходимее огромный, непостижимый город, и Захар чувствовал его жизнь в горячем волнении и беге своей собственной крови; и снег летел сплошными белыми хлопьями.
Приобщение Захара Дерюгина душой к чему-то более высокому и значительному в жизни было не случайно, поскольку любой человек всегда был и будет накрепко привязанным к своему времени, к его тревогам и переменам видимыми и невидимыми связями; напряженность в непрерывном поиске огромной страны, ее твердое желание встать прочно на ноги и не зависеть от чужих милостей, которые приходилось слишком дорого оплачивать, объединяло в одном стремлении множество различных людей, от того же Захара Дерюгина, председателя одного из двухсот тысяч с лишним колхозов, в короткий срок выросших на пространствах страны, до Сталина, Генерального секретаря партии, само положение которого как бы стягивало к нему в один фокус нити острейших международных противоречий и коллизий внутренней жизни страны – этой чувствительнейшей ткани, мгновенно реагирующей на малейшие изменения; именно внутренняя жизнь страны все ощутимее становилась важнейшей, определяющей в движении вперед, и только по ней можно было бы судить об успехах и подсчитывать потери; и Сталин нередко думал об этом.
К моменту съезда ему было пятьдесят три года, у него за спиной оставался большой трудный путь подпольной борьбы, ссылок, побегов и ленинская школа жизни и руководства партией. Это была могучая сила, с ее помощью удалось идейно разгромить Троцкого с его разномастной школой последователей, каждый из которых втайне, а иногда и открыто считал себя гением, а народ, массы безгласным материалом, годным лишь для возведения подножия к собственному монументу в вечность. Сталин со свойственной ему резкостью и беспощадностью ума не раз саркастически обличал потуги пигмеев-политиканов проскочить за счет народа в вечность. С прозорливостью крупного политика он видел реальные причины и силы, заставляющие именно так, а не иначе поступать того или иного врага; и именно эти реальные, сиюминутно действующие силы были для него важны; от них зависел исход любого успеха.
Народ был многолик, и приходилось всегда помнить об этом и преодолевать в себе раздражение против этого изменчивого, сложного многоличья; народная стихия, вышедшая из вековых, прочных берегов, противоположно сместившая социальные полюса, должна была войти в иной правопорядок, и это должно было произойти как можно скорее. Где только мог, Сталин стремился подтолкнуть этот рост; безжалостной рукой отсекая лишние, по его мнению, ветви с невиданного еще в мире дерева, он хотел еще и сам увидеть цвет и плоды его и в то же время безошибочным чутьем все того же опытного и умного политика понимал, что любой неверный шаг в сторону от Ленина, вольный или невольный, может оказаться роковым. Не кто иной, как именно Ленин, предопределил и предугадал путь и развитие народа, сам дух этого развития; Ленин глядел из самой души народа, и здесь не могло быть места даже хорошей дружеской зависти; это была все та же реальная, сиюминутно и вечно действующая истина; зерно, из которого все равно, сколь ни тяжки будут бури и удары, вырастет заложенный в нем изначальный образ, вырастет и созреет в единственно свой срок. Было два пути: или ждать неизвестно сколько, или стимулировать этот рост пусть жестокими, но необходимыми мерами. Эпоха перевернулась, огромная отсталая страна утвердилась в самом острие социальной эволюции мира, и Сталин все больше склонялся ко второму пути, и хотя народ по-прежнему оставался многоликим, да иначе и быть не могло, в его недрах по-прежнему шли свои циклы и бури, и их нельзя было сбрасывать со счетов. Сталин твердо знал, что пока он сам в себе сохраняет, а тем более укрепляет революционность, пока он подталкивает революционное движение, основные массы будут идти за ним, потому что революция и сам он слиты воедино.
Для Захара Дерюгина и для миллионов ему подобных съезд имел большое значение в укреплении нравственного заряда, он не только приобщал его к общему движению, но и мог влиять на всю последующую жизнь с ее привычными категориями счастья, успехов, привычек; для Сталина этот съезд был тоже важнейшим, но все-таки эпизодом в огромной, ведущейся на всех возможных направлениях борьбе, где одно зависело от другого и предопределяло третье. Широко развернувшееся строительство заводов, шахт, дорог требовало привлечения все нового и нового количества рабочей силы, и именно из сельских местностей (больше взять было неоткуда), где она находилась на собственном обеспечении хлебом; хлеб был нужен для рабочих, для развивающейся промышленности, для армии, наконец, для приобретения необходимого оборудования и машин. Если у того же Захара Дерюгина все внимание в эти дни было приковано к съезду, то сама необходимость заставляла Сталина держать в поле своего зрения, кроме проходящего в Москве съезда колхозников, огромное множество дел и событий и внутри страны, и за ее пределами, включая положение в Германии, где Гитлер со своим национал-социализмом уже стал основной политической силой, и реакцию руководящих кругов США на готовящееся, по сведениям разведки, нападение Японии на Китай, и создание собственной авиации и танковых частей,
Во время работы съезда у Сталина были самые различные встречи и заседания, решалось множество неотложных вопросов; ему доложили, что Петров Константин Леонтьевич, секретарь Холмского обкома, просит принять его. Сталин последнее время много думал о возможных перемещениях на важнейших постах в партии и стране, о тех, кто их занимает, и о тех, кто мог бы заменить неподходящих, и этот вопрос тотчас связался у него с именем Петрова, тем более что Сталин не раз и не два останавливался на его кандидатуре. Петрова Сталин знал еще по царским ссылкам и подходил к нему с иными мерками, чем ко многим другим; на минуту задумавшись, он велел тотчас найти Петрова и пригласить, а вечером, когда намеченная программа иссякла, увез за город, по дороге лишь изредка кое о чем спрашивая и присматриваясь к нему; и тот, отметив внимание к себе Сталина, стал сдержаннее. Уже в доме, наблюдая за тяжеловатой, уверенной фигурой Сталина, размеренно и четко движущейся по небольшой комнате с простой, удобной обстановкой, Петров еще раз перечислил про себя все, о чем было необходимо сказать. Сталин пригласил Петрова к небольшому столику, на котором стояли подвявшие фрукты, вино, и с добрым прищуром внезапно потеплевших глаз, отчего и толстые его усы приняли какой-то домашний, добрый вид, повторил приглашение сесть. Они были ровесники, Петров на несколько месяцев старше; и оттого, что они хорошо знали друг друга, знали возможности и способности друг друга (разумеется, разные и по уровню, и по масштабам), встречаясь, они всегда отдыхали, но сейчас Петров чувствовал себя скованно. Он не думал, что на этот раз Сталин найдет время встретиться с ним, и легкость случившегося заставляла его все время быть настороже; он знал, что Сталин не имел возможности, не любил и не мог тратить времени попусту, и эти мысли и ожидание как бы обострили у него само восприятие Сталина; Петров невольно пытался определить для себя то новое, что появилось в Сталине совсем недавно, за последний год. И еще одно не оставляло Петрова: Сталину зачем-то нужна была встреча с ним, и если бы он сам не подвернулся ему, встреча эта в самом скором времени все равно состоялась бы. Он смотрел на Сталина, слушал его размышления о съезде, сам говорил, но его все время не отпускала какая-то неосознанная тревога; какая-то существенная перемена наметилась в Сталине, он не мог уловить, в чем именно, он лишь знал, что она случилась и она ему активно не нравится.
– Прошу, товарищ Петров, – сказал со своим характерным акцентом Сталин, наливая вино, сразу запахшее возбуждающе и резко; Петров придвинул к себе большую, высокую рюмку. – Очень похудел, товарищ Петров, – опять сказал Сталин. – Мы виделись в последний раз с год назад; очень похудел. Вы здоровы? Пожалуй, надо лечь в больницу, пусть доктора осмотрят.
– Спасибо, товарищ Сталин, не сейчас, не время по больницам валяться. – Петров отпил из своей рюмки и усмехнулся в ответ на укоризненно-понимающий взгляд Сталина. – Простите, Иосиф Виссарионович, я знаю, вам нравится, когда я вас называю по-старому… сколько лет, и каких! И мне нравится больше… Диалектика, все движется и меняется. – И в ответ на требовательный теперь взгляд Сталина добавил: – Не в болезни дело, пройдет. Честное слово, вполне нормален и здоров, так… обыкновенная усталость, Иосиф Виссарионович. Работы чертовы горы, иногда кажется, не пробьешься, задушит этот непроходимый пласт.
– Пробьемся, товарищ Петров, – сказал Сталин, подливая вина в рюмки. – Надо только верить… в народ, в энергию масс. – Сталин, сосредоточиваясь, казалось, забыл о присутствии Петрова, о разговоре; неяркий, приглушенный свет в помещении скупо отражался у него в глазах. – Я знаю, вы сейчас думаете, зачем я вас вызвал, – неожиданно сказал Сталин, по-домашнему привычно разглаживая усы чубуком трубки; Петров поднял голову, удивился.
– И – об этом тоже, Иосиф Виссарионович.
– А еще о чем?
– Вспоминается прошлое, было проще, яснее. И легче, да, легче, Иосиф Виссарионович, – повторил Петров. – А вот перед нами практика, практика, для меня именно в этом смысл всей моей работы. Очень все непросто, оказывается. Трудно, многие крестьяне психологически не подготовлены, очевидно, предстоит тяжкая ломка.
– Сейчас – да, но на данном моменте не останавливается, тем более не заканчивается история, – немного резче, чем надо бы для старых друзей, сказал Сталин; он коротко и с сожалением взглянул на Петрова, как бы недоумевая, что тот, человек умный и острый, поднимает вопрос, давно решенный и определившийся; Сталин тотчас понял, что Петров ведет какую-то свою линию в разговоре, и потому продолжал развивать мысль дальше: – И, пересаживая что-нибудь, срезая, необходимо точнее придерживаться социальных швов, хотя травмы, кровоизлияния в соседствующие ткани неизбежны. Да, всяческих проблем масса, вот вам еще одна. Огромное крестьянское население сосредоточено в основном в центральных районах. А нам жизненно необходимо поднимать окраины, нужно осваивать месторождения угля, руд, золота. Нужен лес, нужны машины, многое нужно.
– Разумеется, все это необходимо, Иосиф Виссарионович. Поймут ли нас? Такая трудная ломка! – Петров думал о повороте в истории целой страны, повороте смелом и рискованном, когда она могла выжить исторически, лишь круто перестроив самую свою основу; страна со ста миллионами городского населения, в котором, в свою очередь, на рабочий класс падало меньше половины, должна была или строить, или откатиться еще дальше назад.
Ощутив на себе испытующий взгляд Сталина, Петров слегка улыбнулся ему; он понимал, что вопрос, затронутый им, для Сталина совершенно ясен и решен, но именно этот вопрос все больше беспокоил его самого, и он не мог отделаться от чувства необходимости высказать свои сомнения именно Сталину и в какой-то слабой, бессознательной надежде нащупать в разговоре с ним нужную именно ему, Петрову, ясность.
– Да, повороты истории иногда жестоки, – сказал Петров негромко, словно рассуждая с самим собою.
– Это жестокость революции, она необходима, чтобы выжить, – нахмурился Сталин, своими запоздавшими словами словно подтверждая мысли Петрова. – Да, выжить. – Он поднял голову и тяжело, в упор посмотрел в лицо Петрову, и тому было это неприятно. – Верно, – тотчас сказал Сталин после мгновенной, но ощутимой паузы, – либералы всевозможных мастей обрушатся, да уже и обрушились на нас. – Сталин опять сделал паузу, и на лице у него появилась холодная усмешка. – Жестокость? Нет, товарищ Петров, необходимость, железная необходимость. Но мы готовы и всегда должны быть готовы к тому, что нас не поймут и не смогут понять до конца. Перераспределение национальных богатств должно осуществиться полностью и до конца. Остановиться на полпути – значит тотчас вызвать обратное движение. Этому нас учил Ленин, товарищ Петров, этому учит история.
– Ничего готового никому не достается, – со свойственной ему, казалось бы, вялостью подтвердил Петров, но Сталин хорошо знал характер Петрова и лишь еще больше насторожился. – И это мы узнали на собственном примере. Вы хорошо сказали о социальных швах, Иосиф Виссарионович, несомненно, чтобы поставить на ноги колхозы, нам необходимо было надеть на кулака намордник. Мы это сделали, но вот здесь-то и вырисовывается это самое «от и до». Социальные швы – дело весьма в народе усложненное. С кулаком в основном покончено. Сложность положения ныне в ином. Мне кажется, мы ориентируем массы не всегда точно, нельзя не учитывать иные, непрерывно действующие категории. Я часто думаю об этом. И кроме того, мы принадлежим к народу с великой духовной культурой, и здесь, в конце концов, проявится смысл и цель революции, и здесь революция обязана будет выдержать истинную проверку.
– Она ее выдержит, – тотчас принял скрытый вызов Сталин, отмечая неожиданный переход мысли Петрова в иную плоскость. – Была великая духовная культура для избранных – с этим я согласен. А народ? Именно революция обязана дать и даст многомиллионным массам культуру, привьет чувство человеческого достоинства. Именно коммунист не имеет права отрываться от реального положения вещей, это смертельно. Что, товарищ Петров, вы со мной в чем-то не согласны?
– Вы знаете, Иосиф Виссарионович, я верю вам, – сказал Петров, взволнованный редкой искренностью Сталина, какой-то наглухо закрытой страстью в его размеренном голосе. – Знаю вашу решительность, непримиримость, знаю тяжесть вашего места. Я всегда был вам верным соратником, и это, думаю, дает мне право говорить правду…
– Какую правду хотите сказать, товарищ Петров? – прищурившись, Сталин стал закуривать. – Говорите.
– Я многого не понимаю, Иосиф Виссарионович. – Холодок, прозвучавший в голосе Сталина, укрепил в Петрове чувство, что идет он по самому краю, одно лишнее движение, и все будет кончено. Внутреннее чутье, обостренное сейчас до предела, подсказало ему единственно правильную интонацию предельной искренности. Дружеского разговора не получилось, и на мгновение у Петрова сжалось сердце. – Разумеется, теория безболезненного вживания кулака в социализм – чепуха, но ведь это, простите, повторяюсь, пройденный этап, – он пожал плечами. – Тридцать третий год – это не тридцатый и даже не тридцать второй. Перед нами совершенно иные трудности и вопросы; мне кажется, на съезде неправомерно много внимания уделяется именно кулацкому влиянию на сложившееся в деревне положение. По твердому моему убеждению, это не так, главная трудность в другом, в невозможности мгновенной перестройки психологии целого класса, самого многочисленного и самого отсталого в стране. Именно в этом кроется многое, именно об этом необходимо прямее и откровеннее говорить.
– Вот, вот, товарищ Петров, – Сталин утвердительно и согласно указал чубуком зажатой в руке трубки в сторону Петрова. – Как раз в этом и основное значение съезда. Дать почувствовать крестьянину необходимость новой деревни. Показать ему, что он находится на виду у всей страны, показать ему и помочь укрепиться в мысли, что жизнь в одиночку кончилась навсегда. Вот центральная мысль, вы ее правильно уловили. И зря недооцениваете опасность всевозможных скрытых влияний в деревне, зря недооцениваете опасность именно психологии накопительства, она живуча в крестьянине, мы боролись с ней и будем бороться до конца, до ее полного исчезновения. Одно дело разгром и искоренение кулака как класса в классе, и совершенно другое – борьба с элементами этой психологии в самом крестьянине.
Петров с напряженным вниманием слушал Сталина; он старался представить себя на его месте и понять изнутри, – но наряду с этим где-то глубоко в нем шла своя, особая работа мысли, она шла где-то рядом и в то же время отдельно от слов и рассуждений Сталина и во многом была вызвана категоричностью и окончательностью его суждений; Петров сделал над собой усилие, подавляя это ненужное и неуместное сейчас недовольство. «Ну что ж, – думал он, – что же здесь плохого? Это хорошо, что он видит и представляет все так ясно, его слова о зачатках собственнической психологии вообще в крестьянине – правда. Она, эта психология, вырабатывалась веками. Мне не нравится в нем другое, думал потом Петров глухими бессонными ночами, нехорошо то, что он не хочет пресечь это безудержное славословие в отношении себя и, кажется, уже не тяготится, не отделяет себя от этого славословия, вот что непостижимо при такой силе характера и ума. Этого я не пойму и хочу об этом сказать именно ему, но сказать этого нельзя, и это очень плохо. Перераспределение до конца, разумеется, основополагающий признак и условие нашей революции, это жизненно необходимо, но есть же и определенные, устоявшиеся веками некие моральные нормы человеческого общежития, они обязательны во все времена и для любых формаций».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.