Электронная библиотека » Петр Вяземский » » онлайн чтение - страница 1

Текст книги "Из писем"


  • Текст добавлен: 16 октября 2020, 06:06


Автор книги: Петр Вяземский


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Петр Вяземский
Из писем

А. И. Тургеневу. 7 августа [1819 года]. Варшава

‹…› Как можно быть поэтом по заказу? Стихотворцем – так, я понимаю; но чувствовать живо, дать языку души такую верность, когда говоришь за другую душу, и еще порфирородную, я постигнуть этого не могу! Знаешь ли, что в Жуковском вернейшая примета его чародействия? Способность, с которою он себя, то есть поэзию, переносит во все недоступные места. Для него дворец преобразовывается в какую-то святыню, все скверное очищается пред ним; он говорит помазанным слушателям: «Хорошо, я буду говорить вам, но по-своему», и эти помазанные его слушают. Возьми его «Славянку», стихи к великой княгине на рождение, стихи на смерть другой. Он после этого точно может с Шиллером сказать:

 
И мертвое отзывом стало
Пылающей души моей.
 

«Цветок» его прелестен. Был ли такой язык до него? Нет! Зачинщиком ли он нового у нас поэтического языка? Как думаете вы, ваше высокопревосходительство, милостивый государь Иван Иванович, вы, у коего ум прохолодил душу, а душа, не совсем остывшая, ему назло согревает ум, вы, которые вообще правильный и образцовый стихотворец, а иногда порывами и поэт? Как думаешь ты о том, пуншевая стклянка, не постигающий тайны языка стихотворного, но посвященный на тайны поэзии, ты, который пропил все свои поэтические пожитки в Беседе московской, Аполлоном разжалованный Мерзляков? Что вы ни думали бы, а Жуковский вас переживет. Пускай язык наш и изменится, некоторые цветки его не повянут. Стихотворные красоты языка могут со временем поблекнуть, поэтические – всегда свежи, всегда душисты. В старом цветнике французов Марот еще благоухает и поныне. ‹…›


А. И. Тургеневу. 29 августа [1819 года]. Варшава

‹…› Дай Бог, чтобы Дмитриев стал писать свои воспоминания: я несколько раз твердил ему о том. Вот настоящее дело его: обозрение наблюдательного русского ума должно быть отменно любопытно. Всякий народ смотрит на свет особенным образом; а зрячий в народе слепцов и близоруких тем более должен иметь взгляд ему свойственный. Со стороны литературной воспоминания его драгоценны: ему в самом деле есть что помнить. Целое поколение литературных предков прошло перец ним, и новое отчасти срзрело, отчасти созревает. Пускай будет он иногда, как старик, жалеть о старине и укорять настоящее: это мило. Каждый должен делать свое дело и играть свое лицо. Когда я в цвету, тогда и моя весна. Мы слишком умны;

 
Le raisonneur tristement s'accrédite.
 

Мы утратили слабости отцов наших, но с ними и многие наслаждения. Жизнь при некоторых слабостях имеет более мягкости и благовонности: они как древние мастики, которые открывали поры к сладострастию; жизнь строгая сурова и суха. Их счастие увивалось розами, наше – терниями. И в заблуждениях своих следуем мы всегда правилам; они жили для себя, мы – для других. Они говорили: «День мой – век мой»; мы говорим: «Век – день мой», а может быть, завтрашние потомки ничуть нам за то спасибо не скажут и все, что мы для них ни делаем, вверх дном перевернут. Оно грустно, а может быть так. Таково направление умов. Прежний крик был: наслаждение! нынешний: польза! Жаль, что мы скудны средствами: старые повесы более творили. Можно эту скудность в блестящих явлениях истолковать военною дисциплиною и устройством образованных войск. В ручных битвах древних богатырей было более случая оказывать частные геройства; ныне личная храбрость реже, потому что все ограничено послушностию. Неустрашимость геройская приведена в систему. Ныне на поле битвы не далеко в опасность уйдешь от рядов своих сверстников: как ни шагай вперед, а они все при тебе. Конечно, не все действуют для общей пользы, но по крайней мере все прикрывается вывескою пользы. Ныне никто хвастаться распутством своим не будет: муж не будет шутить над рогами своими, жена – выказывать любовника, царь – выставлять на показ народный шутов своих. ‹…› Мы – поколение Катонов, как ни говори; а отцы наши были сибариты. ‹…›.


А. И. Тургеневу. 3 октября [1819 года]. Варшава.

‹…› Все наши связи не что иное, как привычки, более или менее вкорененные. Какие мои наличные наслаждения от товарищества с тобою, Жуковским и Батюшковым? Вы более существуете для меня в душевной привычке моей, чем в себе самих. Я вас ищу не в вас, а в себе. Без сомнения, привычку эту питает не надежда на свидание; потому что я никаким свиданиям, ни здешним, ни тамошним, не верю или, лучше и правильнее, ни в какие не верую. Не отвергаю их, но и не ожидаю; не сомневаюсь в них, но и не убежден. Вся моя жизнь, все мое бытие пишется на летучих листках: autant en emporte le vent. Хорошо, если случайный ветер соберет несколько листков вместе и нечаянно составит полную главу. Но честь подобает случаю, а не мне или нравственной силе, во мне действующей; все мои способности дуют в одиначку. Будем говорить искренно: я держусь одним капиталом, а умей я пустить в ход этот капитал, то, верно, стоял бы я не на этом месте. Я – маленькая Россия: нельзя отрицать ее наличные богатства, физические и нравственные, но что в них, или по крайней мере то ли было бы из них при другом хозяйственном управлении. Впрочем, мой недостаток – отличительная черта русского характера, много поэзии в себе имеющего: что-то такое темное, нерешительное, беспечное; какая-то неопределенность и бескорыстность; мы переходим жизнь, не оглядываясь назад, не всматриваясь в даль. Разумеется, можно все это истолковать другим, невыгодным образом. Но вряд ли истина не тут. Впрочем, поэзия в житейских расчетах – весьма плохой казначей, и потому как в обществах ничего нет глупее поэта, так и в народах, в смысле государственном и правительственном, нет глупее нашего брата россиянина. ‹…›


А. И. Тургеневу. 11 октября [1819 года. Варшава]

‹…› Я все это время купаюсь в пучине поэзии: читаю и перечитываю лорда Байрона, разумеется, в бледных выписках французских. Что за скала, из коей бьет море поэзии! Как Жуковский не черпает тут жизни, коей стало бы на целое поколение поэтов! Без сомнения, если решусь когда-нибудь чему учиться, то примусь за английский язык единственно для Байрона. Знаешь ли ты его «Пилигрима», четвертая песнь? Я не утерплю и, верно, хотя для себя переведу с французского несколько строф, разумеется, сперва прозою; и думаю, не составить ли маленькую статью о нем, где мог бы я перебрать лучшие его места, а более бросить перчатку старой, изношенной шлюхе – нашей поэзии, которая никак не идет языку нашему? Но как Жуковскому, знающему язык англичан, а еще тверже язык Байрона, как ему не броситься на эту добычу! Я умер бы на ней. Племянник читает ли по-англински? Кто в России читает по-англински и пишет по-русски? Давайте мне его сюда! Я за каждый стих Байрона заплачу ему жизнью своею. ‹…›


В. Л. Жуковскому. 15/27 марта [1821 года]. Варшава.

‹…› Я так любопытствую узнать, как действует на тебя европейский воздух; но от Тургенева узнаю только, что ты шалишь от старца Эверса с старцем Гуфландом. Добрый мечтатель! Полно тебе нежиться на облаках: спустись на землю, и пусть по крайней мере ужасы, на ней свирепствующие, разбудят энергию души твоей. Посвяти пламень свой правде и брось служение идолов. Благородное негодование – вот современное вдохновение! При виде народов, которых тащут на убиение в жертву каких-то отвлеченных понятий о чистом самодержавии, какая лира не отгрянет сама: месть! месть! Ради Бога, не убаюкивай независимости своей на розах потсдамских, ни на розах гатчинских. Если бы я предостерегал тебя от суетности, то, верно, замолчал бы скоро, ибо страх мой за тебя не мог бы сочетаться с уважением моим к тебе; но страшусь за твою царедворную мечтательность. В наши дни союз с царями разорван: они сами потоптали его. Я не вызываю бунтовать против них, но не знаться с ними. Провидение зажгло в тебе огонь дарования в честь народу, а не на потеху двора… Говорю тебе искренно и от души, ибо беспрестанно думаю о тебе и дрожу за тебя. Повторяю еще, что этот страх не в ущерб уважения моего к тебе, ибо я уверен в непреклонности твоей совести; но мне больно видеть воображение твое зараженное каким-то дворцовым романтизмом. Как ни делай, но в атмосфере тебя окружающей не можешь ты ясно видеть предметы, и многие чувства в тебе усыплены. Зачем не разнообразить круга твоих впечатлений? Воспользуйся разрешением своим от петербургских оков. Столкнись с мнением европейским; может быть, стычка эта пробудит в тебе новый источник. Но если по Европе понесешь за собою и перед собою Китайскую стену Павловского, то никакое чуждое дыхание до тебя не дотронется. Я вижу, что ты почти сердишься, и дам тебе немножко вздохнуть.

‹…› Летом, буде Лайбах не совсем Европу вверх дном опрокинет, желаю быть с женою в Карлсбаде. Нельзя ли как-нибудь встретиться? Мы до сей поры виделись только впотьмах; посмотреть бы друг на друга при свете Божьем. Что у нас за рожи? La nuit tous les chats sont gris: так и с нами. Мы в России все на одно лицо, потому что все, как и сама Россия в наш благодатный век, носим лицо без образа. Ты на солнце европейском (разумеется, буде не прячешься за Китайскую свою стену) должен очень походить на Байрона, еще не раздраженного жизнью и людьми. Я (буде на солнце европейском созреют и улучшатся мои средства) на какого-нибудь В. Constant или кого другого, но только непреклонного приверженца всего, что развивает до законных пределов независимость человека, и врага до смерти всего, что сжигает и изувечивает бытие гражданское, без коего и жизнь не жизнь, как ни будь она в прочем разряжена розами и обсахарена житейскими сластями. ‹…›


А. И. Тургеневу. 3 июля [1822 года]. Остафьево

‹…› «Сталь» отдаю на твое рассмотрение и исправление только в грубых ошибках против языка и ее величества благочестивейшей государыни нашей (нет, вашей), законно царствующей грамматики и его высокопревосходительства Алексея Андреевича Синтаксиса. Но, ради Бога, не касайтесь мыслей и своевольных их оболочек; я хочу наездничать; хочу, как Бонапарт, по выражению Шихматова,

 
Взбежать с убийством на престол,
 

попрать все, что кидается мне под ноги, развенчать всех ваших князьков; разрушить систему уделов, которая противится единству целого: престолы ваших школьных держав подгнили, академические скипетры развалились в щепки. Живописнейший, ощутительнейший, остроконечнейший, горелиефнейший способ выразить свою мысль есть и выгоднейший. Пожалуй, проклинайте меня в церквах, называйте антихристом, а я все-таки буду шагать от Сены до Рейна, от Рейна до Эльбы, от Эльбы до Немана и так далее. А там и кончу жизнь свою на пустынной скале, оставляя по себе на память язык потрясенный и валяющиеся венцы разбитые и престолы раздробленные; а там и придут разжалованные мною цари подбирать обломки своих венцов и кое-как подправлять их и сколачивать свои престолы, и сядут на них, и бариться на них будут; а там и зазевают читатели, и возьмет их тоска, и скажут они все в один голос: «Жаль, что нет этого куралесника; от него приходилось иногда ушам жутко, и грамматика от него морщилась, и язык, стиснутый его железным кулаком, подчас визжал и ревел, но зато при нем было весело, было чего послушать, было чего ожидать; дух жизни, хотя и бурный, воспламенял сердца. Язык был унижен, но по крайней мере унижен своевольством великана; теперь его морит сообщничество пигмеев, которое пустило кровь у него изо всех жил, чтобы спасти его от полнокровия». Ты говоришь: «Не приходи с своими уставами в газетных объявлениях»; хорошо, но дайте размахаться: то ли я хочу делать! Выучится ли конь скакать через рвы, кидаться в стремнины, влетать на крутизны, если вы и на дворе держите его целый день с связанными ногами? Побойтесь Бога! ‹…›

Что душа Жуковский и что душа Жуковского? Не его дело переводить Виргилия, и экзаметрами. Шиллер не брался за дело Фосса: такой перевод не дело поэта, каков Жуковский, а дело хорошего стихотворца и твердого латиниста. Жуковский себя обманывает и думает обмануть других: в таком труде (поистине труд) нет разлития жизни поэтической, которая кипит в нем потаенно. Ее подавай он нам, а не спондеи считай по пальцам и не ройся в латинском словаре. В таком занятии дарование его не живет, а прозябает; не горит, а курится; не летает, а движется. Скажи ему это от меня. Зачем бросил он баллады? Что за ералаш! Свободный рыцарь романтизма записывается в учебные батальоны Клейнмихеля классиков! В нем нет ничего сродного с Виргилием! ‹…›

Дай себе труд переправить ошибки переписчика, если окажутся, в списке стихов моих для Рылеева. У этого Рылеева есть кровь в жилах, и «Думы» его мне нравятся. ‹…›


В. А. Жуковскому. 9 января [1823 года]. Остафьево

Ты думаешь, что заключения мои издателю Дмит‹риева› не основательны. Согласен с тобою и даже охотно забываю суждение Карамзина о тебе, что он ни малейшей доверенности не имеет к мнениям твоим насчет ума и чести людей. Согласен с тобою и в том, что биография моя требует поправок в отношении слога, но едва ли удастся переменить. Она не писана наскоро, как ты думаешь, то есть к спеху. Впрочем, я прозою пишу всегда скоро, то есть от полноты. Мне прозы своей выработывать невозможно, или отобьет от прозы. Я, вероятно, оттого и бросил стихи, что они шли туго из меня. Главный порок (по крайней мере в глазах моих) моей прозы есть длина периодов моих: с одышкою скорее взбежишь на Иван Великий, нежели прочтешь безостановочно мою фразу. Мне всегда хочется, чтобы мысли мои разматывались, развивались одна из другой. Это и хорошо; но дурно то, что недостает искусства и что с сцеплением мыслей связываю я неудачно и сцепление слов. Моя фраза, как ковыль, катится по голове моей, подбирает все, что валяется по сторонам, и падает на бумагу безобразною кучею. Не так ли? Это тем досаднее, что придает слогу моему какую-то растянутость, вялость, совсем не сродную движению моих мыслей и внутренней работе головы моей. С этой стороны я винюсь перед вами и сужу себя, может быть, с большею строгостью, нежели вы меня судите. Но за неровность слова своего стою, и вы меня не собьете; потому что я не только в себе ее терплю, но люблю и в других писателях. Нужно непременно иным словам, иным оборотам иметь выпуклость: на них наскочит внимание, а это главное. Они то же, что курсивные буквы в печатании: безобразят, может быть, правильность типографическую, но показывают желание автора задержать внимание читателя. Ты скажешь мне, что в старые годы у Шаликова и собратий эти наклейки были до бесконечности и что внимание читателей скользило по их плоскости беспрепятственно. Не спорю. Грешу и я, может быть, излишеством; но дело в том, что этот грех во мне первородный; что, как ни распинайтесь для уличения и искупления моего, но так же мало успеете, как и предшественник ваш. Каждый автор имеет свои родимые пятна; я это сравнение часто употребляю и всегда употреблять буду: оно верно. Сведите эти пятна, и физиономия переменится. У Софии Гавриловны Бибиковой была на щеке черная бородавка; она свела ее, лицо ее потеряло много остроты. А иногда неуместным срезанием бородавок доберешься и до самой жизни. Кажется, о ком-то говорили, qu'il avait des gestes et descris dans son style. Такой автор был бы мой любимейший. Мне кажется, что особенно по-русски нельзя писать плавно, или точно польется вода. Мы, как итальянцы, должны договаривать ужимками и движениями.

Перейдем теперь к другому обвинению твоему на счет моей биографии, о пристройках, о том, что слишком часто удаляюсь от главного предмета, заговариваюсь. Перекрестись и стыдись! Да что же могло взманить меня и всякого благоразумного человека на постройку, если не возможность пристроек? Неужели рука моя поворотится, чтобы чинно перебирать рифмы Дмитриева? Если можно было бы мне разбирать жизнь его, характер, то, конечно, мог бы я очертить круг своего действия теснее к нему; но тут, где мне делать этого было невозможно, должен я был обвесть круг обширный, чтоб прокормиться на дороге и не умереть с голода в первые сутки. Впрочем, биография не портрет, а картина, то есть биография в роде моей: она ближе подходит к запискам (mémoires). Тут могу я прибрать все принадлежности, соответствия, которые не только при главном лице, но и те, кои видятся от него в перспективе. Я заговариваюсь! Дай-то Боже! Тут только и слушать меня. Тут дело не в деле, а в приделках. Неужели можешь ты еще в стихах искать одних рифм, а в словах одной музыки? Не понимаю, да и не верю. Или в тебе еще спит одно чувство, укачанное на руках павловских фрейлин…

‹…› Пришли же мне свою переписку по поводу Калмыкова. Вы все или слишком придворны, или слишком беспечны. Одно и есть средство облагородить минуту своего счастия, как употребить ее на доброе дело. Что за выгода для республики словесности, что вы, избранные ее, в милости у двора, когда вы ничего для родины вашей не делаете, а напротив, отрицательным согласием скрепляете узы рабства ваших соплеменников? Вы мало думаете об истории, а грифель ее и на вас поднят. Нынешняя эпоха – эпоха уничижения словесности нашей; но и вам она не в честь. Грустно и больно смотреть на вас. Как ни говори, а вы упали с высоты; не ползаете, конечно, но мало этого. Вас точно держут при дворе как двух аманатов; но к сожалению никто из вас не просится в Регулы. Ты не сердись на меня и не толкуй превратно моих строгих обвинений. Вас оправдывает то, что вы мыслите не так, как я. Я, например, на вашем месте и в вашем бездействии был бы презрителен. Нельзя не жалеть, что попутный и распутный ветер занес вас на остров Калипсо. Вы подбили на нем свою деятельность, разнежили даже свою душу и обабили бытие свое. Тут нет сомнения: оно так. И я еще надеюсь, что листья с роз облетят и оставят под вами одни иглы. Мне хочется быть свидетелем мучений ваших и стыда, что так долго продремали. Желательно только, чтобы время не прошло и чтобы могли вы пробудить себя не к одному бесплодному сожалению, но и к действию, к движению обратному. ‹…›


А. И. Тургеневу. 13 августа [1824 года]. Остафьево

‹…› Варшаву также я люблю: в ней родилась и погасла эпоха деятельности моего ума. Все интеллектуальные поры мои были растворены; я точно жил душою и умом. Теперь половина меня заглохла и отнялась. Я не умею жить посреди смерти: мне должно заимствовать жизнь. А здесь где ее взять тому, у кого нет в себе ключа живой воды? Мне скажут: Карамзин! Конечно, он всех живущее у нас; он один истинно живущий; но так ли бы он жил еще в другой сфере, под другими градусами? Умнейшие из нас, дельнейшие из нас более или менее, а все вывихнуты: у кого рука, у кого язык, у кого душа, у кого голова в лубках.

Твое письмище точно и мне дает мысль, что ты должен бы писать свои воспоминания. Я всегда замечал, что твое перо умеет залучить к себе и мысль и чувства твои удачнее языка, на котором они не держутся. Ты такой обжора, что глотаешь и мысли свои и чувства; шутки в сторону: ты редко договариваешь. Впрочем, и со мною то же: перо развязывает у меня язык ума и сердца. Причина этому, вероятно, та, что мы не имеем привычки говорить. И где могли бы мы наторить свой язык? «Арзамас» рассеян по лицу земли или, правильнее, по ‹…› земли, а в обществах халдейских разве может откликнуться ум души?

Последнее письмо жены моей наполнено сетованиями о жребии несчастного Пушкина. Он от нее отправился в свою ссылку; она оплакивает его, как брата. Они до сей поры не знают причины его несчастия. Как можно такими крутыми мерами поддразнивать и вызывать отчаяние человека! Кто творец этого бесчеловечного убийства? Или не убийство – заточить пылкого, кипучего юношу в деревне русской? Правительство, верно, было обольщено ложными сплетнями. Да и что такое за наказание за вины, которые не подходят ни под какое право? Неужели в столицах нет людей более виновных Пушкина? Сколько вижу из них обрызганных грязью и кровью! А тут за необдуманное слово, за неосторожный стих предают человека на жертву. Это напоминает басню «Мор зверей». Только там глупость в виде быка платит за чужие грехи, а здесь – ум и дарование. Да и постигают ли те, которые вовлекли власть в эту меру, что есть ссылка в деревне на Руси? Должно точно быть богатырем духовным, чтобы устоять против этой пытки. Страшусь за Пушкина! В его лета, с его душою, которая также кипучая бездна огня (прекрасное выражение Козлова о Бейроне), нельзя надеяться, чтобы одно занятие, одна деятельность мыслей удовольствовали бы его. Тут поневоле примешься за твое геттингенское лекарство: не писать против Карамзина, а пить пунш. Признаюсь, я не иначе смотрю на ссылку Пушкина, как на coup de grâce, что нанесли ему. Не предвижу для него исхода из этой бездны. Неужели не могли вы отвлечь этот удар? Да зачем не позволить ему ехать в чужие краи? Издание его сочинений окупит будущее его на несколько лет. Скажите, ради Бога, как дубине Петра Великого, которая не сошла с ним во гроб, бояться прозы и стишков какого-нибудь молокососа? Никакие вирши (tout vers qu'ils sont) не проточат ее! Она, православная матушка наша, зеленеет и дебелеет себе так, что любо! Хоть приди Орфей возмутительных песней, так никто с места не тронется! Как правительству этого не знать? Как ему не чувствовать своей силы? Все поэты, хоть будь они тризевные, надсадят себе горло, а никому на уши ничего не напоют. Мне кажется, власти у нас так же смешно отгрызаться, как нашему брату шавке смешно скалить зубы. Во Франции, в других землях – дело другое, on en vient aux mains avec l'autorité; в подобной схватке все увечье! У нас необозримое, мало того что непроходимое, расстояние разделяет власть от нас. Elle est non seulement inviolable de droit, comme partout, mais elle l'est aussi de fait. De sa nature elle est hors de toute atteinte. Я уверен, что если государю представить это дело в том виде, в каком я его вижу, то пленение Пушкина тотчас бы разрешилось. Les Titans n'ont pas chansonné les dieux, quand ils ont voulu les chasser du ciel.

Эпиграмма может пронять нашего брата, как ни будь он окован в звезды и препоясан лентами, но «сатиры и эпиграммы должны преклонить колена» (как говорил Максим Невзоров в «Друге юношества» о наших эпиграммах на Боброва) перед неуязвляемостью власти. У меня в голове проскакивает глупая шутка, но так и быть: вот она. Я вспомнил о неуязвляемости Ахиллеса. Про него можно сказать, что душа у него была в пятках, даром что он был не трус. Сообщи это Екатерине Николаевне, музе моих глупостей. Какой скачок от политической метафизики до лубочной шутки! Да, впрочем, пора мне было соскочить: я ходил по скользкому месту.

‹…› Пришли «Звезду» Баратынского! И конечно: «очес» – не хорошо. Да что же делать с нашим языком, может быть, поэтическим, но вовсе не стихотворческим? Русскими стихами (то есть с рифмами) не может изъясняться свободно ни ум, ни душа. Вот отчего все поэты наши детски лепетали. Озабоченные побеждением трудностей, мы не даем воли ни мыслям, ни чувствам. Связанный богатырь не может действовать мечом. Неужели Дмитриев не во сто раз умнее своих стихов? Пушкин, Жуковский, Батюшков в тайнике души не гораздо сочнее, плодовитее, чем в произрастениях своих? ‹…›


А. И. Тургеневу. 1 января 1828 года. Мещерское

‹…› Я не всего Вальтера Скотта прочел, но первая половина творения его не в равновесии с предметом, только вопреки законам физическим. Она гораздо ниже, хотя и гораздо маловеснее. Видно, что он не писал из души и даже не из ума, а разве из денег. Нельзя сказать, чтобы в его обозрениях, суждениях было пристрастие, неприязненное предубеждение против Наполеона; нет, тут есть что-то херасковское, похожее на

 
Пою от варваров Россию свобожденну,
Попранну власть татар и гордость низложенну
 

Он пишет, как Херасков пел: без лихорадки. В его обозрении французской революции нет ни одного нового указания, ни одной новой гипотезы для разгадания событий. Уж если в жизни Наполеона нет составов эпических и драматических, так где же их искать? Он писал, описывал хладнокровно – и читаешь, и смотришь хладнокровно. Жизнеописателю Наполеона нужно было увлечься предметом и не бояться энтузиазма, а после, в заключение всего, оценить всю его жизнь, все деяния и подвергнуть его строгому приговору человечества, которое он предал, ибо не хотел посвятить огромные, единственные средства свои на его благо. А он, то есть Вальтер Скотт, нигде не обольщается Наполеоном. Сперва опиши он его как любовник в упоении страсти и уже после суди о нем как муж протрезвившийся. А у него везде трезвость или, лучше сказать, везде тошнота похмелья. В его книге не видать того Бонапарта, который окрилил мир за собою. Была же поэзия в нем: одною прозою и арифметикою ума не вывел бы он такого итога. Были же когда-нибудь эти глаза, зажигавшие столько страстей в толпе поклонников, без синих полос под ними; были щеки без морщин, груди без рыхлости. А ты, холодный и сонный живописец, представил нам изображение красавицы, которая всех с ума сводила в свое время; занимаешь краски у существенности, когда время красоты уже прошло. Вальтер Скотт в своем последнем творении похож на волшебника, коего прут волшебный был разочарован враждебным и более могучим чародеем. Он тот же, но в явлениях его уже нет волшебства. В прежних романах он делал из истории какую-то живую фантасмагорию; здесь он не оживил праха, а, напротив, остудил живое. Я не нашел у него еще ни одной страницы пламенной, яркой. Лучше дал бы он разгуляться более своей национальной желчи и писал при пламеннике ненависти: а то он писал водицей при каких-то сумерках, entre chien et loup; j'aurais mieux aimé qu'il fut chien et loup et qu'il eut déchiré en lambeaux l'objet de sa haine. Il y aurai eu plus de vie dans ce spectacle. Mais c'est qu'il n'était pas de force à attaquer le tigre. Еще не читав книги, написал я о ней заочное суждение и вижу теперь, что гадательное мое заключение о ней было во многих отношениях справедливо. Глупец Аксаков, le Philoctète est ce vous, не пропустил моей статьи. Я пришлю ее тебе при случае. Она любопытна и особливо же может быть любопытною в Париже, потому что я за глаза описываю в ней осажей, жирафу, Вальтер Скоттово творение и основание английского театра в Париже. Ну может ли быть тут место злонамеренности и чему-нибудь противному цензурному уставу? Если можно, сделай одолжение, собери все рецензии, написанные на историю Наполеона, французские, английские и немецкие, и побереги их для меня. ‹…›


А. И. Тургеневу. 19 января 1836 года. Спб.

‹…› Вчера Гоголь читал нам новую комедию «Ревизор»: петербургский департаментский шалопай, который заезжает в уездный город и не имеет чем выехать в то самое время, когда городничий ожидает из Петербурга ревизора. С испуга принимает он проезжего за ожидаемого ревизора, дает ему денег взаймы, думая, что подкупает его взятками, и прочее. Весь этот быт описан очень забавно, и вообще неистощимая веселость; но действия мало, как и во всех произведениях его. Читает мастерски и возбуждает un feu roulant d'éclats de rire dans l'auditoire. Не знаю, не потеряет ли пиеса на сцене, ибо не все актеры сыграют, как он читает. Он удивительно живо и верно, хотя и карикатурно, описывает наши moeurs administratives. Вигель его терпеть не может за то, что он где-то отозвался о подлой роже директора департамента. У нас он тем замечательнее, что, за исключением Фон-Визина, никто из наших авторов не имел истинной веселости. Он от избытка веселости часто завирается, и вот чем веселость его прилипчива. Русская веселость, например, веселость Алексея Орлова и тому подобная, застывает под русским пером. Форма убивает дух. Один Жуковский может хохотать на бумаге и обдавать смехом других, да и то в одних стенах Арзамаса. Дмитриев тот ли письменно, что изустно? Я один, может быть, исключение, то есть был прежде исключение из этого правила: я задорнее письменно, нежели словесно, да и то именно письменно (у меня чернила, как хмель, забирают голову), а не печатно. Когда готовлюсь к печати, то и я уже умничаю, а не завираюсь, и для меня печатный станок есть та же прокрустова кровать. И тут дело идет не о цензуре: цензура сама по себе, а просто рука сжимается и пальцы холодеют, не так, как у старика Белосельского, про которого старик Мятлев говаривал, что он очень умный человек в разговоре, но жаль, что у него горячка в трех пальцах правой руки. Вот еще убедительный пример: Алексей Михайлович Пушкин. На словах он был водопад веселости, оригинальности: так и заглушит, так и захлещет, забрызжет бурными волнами веселости своей, так и подымает; начнет писать – и все это сольется в ручей, который тут же и замерзает. ‹…›


В. Л. Жуковскому. 4 ноября 1844 года. Спб.

‹…› Я поручил Плетневу отправить к тебе записки Порошина, некогда тобою изданные в извлечении. Они возбудили здесь общее внимание. Замечательные и рослые были тогда люди. Нынешний народ обмелел, не в укор будь сказано Порошину новейших времен. Меня восхищает в этой книге уже одна толпа собственных имен. Наши книги все безыменные, безличные (часто в полном смысле безобразные), безлюдные. А тут живая галерея, хотя и не полных портретов, а силуэтов, но все-таки внимание возбуждается и останавливается. Мы совершенно подкидышем как-то отыскались раз под капустою. Не только дедов, но и отцов своих не знаем. А многие еще утверждают, что любят отечество, и, может быть, и любят по-своему. Да и как и что любить? Истории, преданий своих не знают, языка не знают, нравов, обычаев также, русского духа и разнюхать не могут. Для иного отечество его департамент, министерство, для другого – и этот еще благоразумнее – его саратовская деревня, для некоторых – военная слава России. Но тут еще нигде нет отечества. А многие еще нас укоряют, что мы не любим отечество или не так его любим, потому что иное осуждаем, другому огорчаемся. О смерти чиновника говорить будут с жаром и умилением, хотя со смертью его только и разницы, что мундир его впялят на другие плеча. Смерть Баратынского – безмолвною и невидимою тенью проскользнула в этом обществе высших патриотов. ‹…›


С. П. Шевыреву. 3 августа 1856 года. Петергоф

‹…› Читаю теперь «Записки о жизни Гоголя», в двух томах. До высшей степени занимательное и грустное чтение. Как видны в письмах его болезненные страдания души и тела! Тут весь ключ ко всей жизни его, авторской и духовной. Он не ясно смотрел на себя: все хотелось ему создать что-нибудь совершенное и чрезвычайное, а между тем не хватало сил ни телесных, ни авторских, то есть творческих. В унынии своем он все надеялся на чудо; оттого все таинственные предсказания его о том, чем неожиданно кончатся его «Мертвые души». Я уверен, что он из них никак не мог бы выпутаться. «Да и вообще в драме Гоголь не мастер», – сказал Жуковский Чижову. Это совершенная правда и точное определение таланта его. Московские приятели много повредили ему, расширив до нельзя значение его. Это и его, и их спутало. Вообще, в письмах своих он для меня гораздо выше и интереснее, нежели в своих творениях; хотя я ценю их высоко, но не ищу midi à quatorze heures или, правильнее, quatorze heures à midi, как то делали другие. Очень хотелось бы мне по поводу этой книги сказать мое полное и правдивое слово о Гоголе. Где найти статью К[онстантина] Аксакова, упоминаемую в этой книге и в которой он говорит, что публика не поймет «Мертвых душ»? Кажется мне во 1-х, что тут за глубина, которой не каждому дано измерить и исследовать? Это галерея людей, более или менее больных общечеловеческими болезнями и в особенности русскими болячками; портреты писаны бойкою кистью и красками чрезвычайно живыми и яркими. Вот и все; а если и скрывается в этом творении тайный смысл – une arrière-pensée, – то есть если автор предполагал заключить в нем тайный смысл и все кончить каким-то coup de théâtre, то тем хуже. Это-то и доказало бы, что в нем не было творческого начала, которое, как жизнь, развивается постепенно и последовательно. «Мертвые души» то же, что «Ревизор», ряд мастерских отдельных сцен, но клубка, но ядра тут нет. ‹…›


Страницы книги >> 1
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации