Автор книги: Рейчел Кларк
Жанр: Медицина, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
5
Доброта
Четвертый год учебы был слегка омрачен тем, как часто мне приходилось отлучаться от коек пациентов, чтобы сбегать в туалет: стоявший в палатах запах плохо сочетался с токсикозом первого триместра беременности. По мере того как первенец рос внутри меня, диаграммы развития плода, методично зарисованные мной на занятиях по эмбриологии, одна за другой приобретали более осязаемую форму, вызывая в моей душе неподдельный трепет. С чувством циничного удовлетворения я наблюдала за тем, как мое тело делает все то, что предсказывали учебники по физиологии: лодыжки распухали от избыточной жидкости, а суставы с приближением предполагаемой даты родов становились все более неустойчивыми. Я забеременела первой на нашем потоке и даже на поздних сроках не прекратила, переваливаясь с ноги на ногу, участвовать в утренних обходах палат, готовая в любой момент ответить на ехидный комментарий со стороны кого-нибудь из старших консультантов.
Сколь бы тяжелыми ни были сами роды, они ни в какое сравнение не шли с тем ужасом, который за ними последовал. На следующий день после того, как мне сделали кесарево, я пребывала на седьмом небе от счастья, переполненная любовью к своему сыну, пока внезапно не заметила, что его пеленки как-то странно трясутся. Когда я их развернула, то обнаружила, что крошечные ручки и ножки ритмично содрогаются. У сына случился припадок – генерализованные тонико-клонические судороги, как врачи называют их между собой, – но мой все еще заторможенный после родов мозг не мог сообразить, что происходит. Пока муж бегал за медсестрой, мне чудом хватило ума записать припадок на смартфон. К тому моменту, когда примчалась дежурный педиатр, приступ уже закончился. Когда же она посмотрела видеозапись, то посоветовала сильно не переживать, но не сводить с ребенка глаз на случай, если подобное повторится.
Судорожный приступ у новорожденного может быть симптомом эпилепсии, менингита, гипоксического повреждения мозга, перенесенного при рождении, внутричерепного кровоизлияния или опухоли.
Судорожный приступ у новорожденного может быть симптомом всяких ужасов: эпилепсии, менингита, гипоксического повреждения мозга, перенесенного при рождении, внутричерепного кровоизлияния или опухоли – слишком много кошмарных сценариев для студентки-медика, только что ставшей матерью. От одной мысли обо всем этом меня охватывала дрожь, так что я решила ни о чем не думать и ограничиться рекомендациями педиатра. Не переживать. Не бояться самого страшного. Это может быть всего-навсего одиночный приступ, который ничего не значит. Врачу определенно виднее – по крайней мере, я себя в этом настойчиво убеждала, потому что совершенно не знала, как быть в противном случае.
День прошел без происшествий. Сын поспал, посопел, повздыхал, пососал грудь, и ко мне вернулось прежнее восторженное состояние. Поразмыслив, педиатр предположила, что, возможно, это и вовсе не был судорожный припадок. Ложная тревога, неверный диагноз. Для нас эти слова стали огромным облегчением – казалось, мы чудом избежали несчастья и теперь могли забирать сына домой. Мы с мужем принялись собираться, недоумевая (и подозреваю, в этом отношении мы не отличались от остальных новоиспеченных родителей), как вообще врачи позволяют двум неопытным людям, не знающим о детях ровным счетом ничего, покинуть больницу с самым настоящим ребенком на руках. Едва Дэйв принес в палату детское автокресло, как внезапно это случилось снова. Даже одеяло не могло скрыть судорог. Второй приступ разыгрался перед аудиторией из трех других мамочек, лежавших в той же палате вместе со своими абсолютно здоровыми малышами.
Собираясь домой после родов, я недоумевала, как врачи позволяют двум неопытным людям, не знающим о детях ровным счетом ничего, покинуть больницу с самым настоящим ребенком на руках.
На этот раз все известные мне факты, все статистические данные, о которых я когда-либо слышала или читала, выветрились из моей головы: мой новорожденный сын, откинув голову назад, дергался и извивался у меня на глазах. Я не могла пошевелиться. Где-то вдалеке раздался звук – сперва неприятный и слабый, но постепенно переросший в крик. Мне потребовалось время, чтобы понять, что кричу я сама.
Детская реанимационная бригада возникла как по волшебству. Медики взяли на себя контроль над ситуацией: стянули одеяльце, приложили к посиневшим губам кислородную маску и принялись размещать всевозможные электроды и трубки, пока мой сын не оказался погребен под всеми этими штуками, призванными не дать ему умереть. Моего малыша стремительно забрали в ОИТН – отделение интенсивной терапии новорожденных, – а я изо всех сил вцепилась в опустевшую детскую кроватку. Я оказалась не готова к тому, насколько неистовой бывает материнская любовь, – мой организм отреагировал на возможную смерть ребенка яростно и жестко. Я не запомнила ни единого слова или прикосновения. Кто-то – наверное, врач, акушерка или медсестра – должно быть, пробовал меня успокоить, но сильнейший страх заглушил слова.
Чуть позже мы с мужем проделали тот же путь, что и реанимационная бригада, изрядно поблуждав по извилистым больничным коридорам, пока наконец не нашли ОИТН. В отделении едва хватало персонала, чтобы уделять внимание постоянно прибывавшим новорожденным, не говоря уже о том, чтобы что-то подсказать растерянным родителям вроде нас. Из-за жгучей боли от шрама после кесарева меня согнуло пополам, и я передвигалась осторожными шаркающими шажками. К тому времени, когда мы все-таки добрались до отделения интенсивной терапии, один из педиатров смазывал спину нашего ребенка дезинфицирующим раствором, чтобы произвести поясничную пункцию, которая подтвердила бы или исключила бактериальный менингит. Сын безудержно кричал, хотя его легкие и были слишком малы, чтобы заглушить гул аппаратуры и голоса персонала.
– Вам лучше этого не видеть, – сказал кто-то тоном, не допускавшим возражений, и нас выпроводили за двери.
Мы остались в комнате ожидания одни – сбитые с толку и напуганные, ожидающие хоть каких-нибудь известий. Я чувствовала себя абсолютно никчемной. Предыдущие сутки я обеспечивала своего сына всем необходимым, но сейчас ничем не могла ему помочь. Чужие руки, чужие люди заботились о нем и принимали решения. Не зная, что происходит с нашим сыном, мы в полной тишине сидели на больничных пластиковых стульях в зеленоватом свете флуоресцентных ламп.
Пока сын лежал в отделении интенсивной терапии, я чувствовала себя абсолютно никчемной. До этого обеспечивала его всем необходимым, а сейчас ничем не могла помочь.
Наконец одна из медсестер отвела нас к прозрачной плексигласовой кроватке, в которой лежал наш сын. Он был идеально запеленат, а от его забинтованного запястья тянулась капельница с антибиотиками. Малыш мирно спал. Педиатры методично прорабатывали все варианты, в точности следуя списку моих самых ужасных кошмаров: назначили лечение от менингита на случай, если наш сын все-таки инфицирован, сделали томограмму, чтобы исключить опухоль головного мозга, а также провели целую череду анализов крови и спинномозговой жидкости, надеясь выявить другие возможные причины судорожных припадков. Нас с мужем заверили, что ребенок в надежных руках, но наш мир все больше погружался во мрак.
Часы посещения в больнице давно закончились. Дэйв помог мне вернуться в палату, после чего отправился в наш пустой дом. Я могу только догадываться, какую ужасную ночь он провел там один – в конце концов, он готовился провести ее вместе с женой и новорожденным сыном. Что касается меня, то я лежала в темноте, отгороженная от остальной палаты шторами, слушала, как три ребенка энергично кричат, жадно сосут грудь, мило посапывают на руках своих мам, и не могла дождаться утра. Внезапно позвонили из ОИТН. У сына больше не было припадков, он очнулся, проголодался, и мне предложили его покормить. Я одолела долгий путь до ОИТН настолько быстро, насколько позволяла прихрамывающая походка, и взяла своего ребенка на руки – он с таким энтузиазмом требовал еды, что мои надежды вновь расцвели.
Утренний обход был в самом разгаре, и, не увидев никого, кто подсказал бы мне, где можно покормить ребенка, я уселась на пластиковый стул в углу палаты и неуклюже дала грудь своему малышу. Внезапно надо мной нависли тени нескольких мужчин.
– Вы в своем уме? – рявкнул один из них. – Этим нельзя здесь заниматься. О чем вы вообще думали? Кто-нибудь, разберитесь с этим.
На лице консультанта, возглавлявшего обход, застыла гримаса отвращения. Огорошенная, я не могла произнести ни слова, чувствуя себя так, будто совершила ужасное преступление, раз посмела наполовину обнажить грудь, да еще где – в больнице! К счастью, какая-то медсестра быстро воздвигла вокруг меня, нарушительницы общественного покоя в ОИТН, переносную ширму. После того, через что мне пришлось пройти за последние сутки, подобное унижение стало для меня перебором. Я вновь ощутила себя никчемной и раздавленной. Медсестра же, которую вполне уместно звали Прешес[15]15
Имя Precious с английского переводится как «драгоценная, любимая».
[Закрыть], интуитивно все поняла. Ласковыми движениями она помогла правильно повернуть головку моего сына и вытерла мои слезы. Улыбнувшись, она сжала мою руку и искренне восхитилась:
– Господи, какой же он красивый. Он безупречен. Прекрасен.
Пожалуй, никогда в жизни я ни к кому не испытывала такой благодарности, как в тот миг.
– Вы правда так думаете? Честно?
– Господи, да этот мальчик просто красавец!
Если честно – и позднее даже я это признала, пусть и с неохотой, – в первые дни мой сын крайне напоминал Эндрю Ллойда Уэббера. Но это не имело никакого значения. Он был безупречен. Он был прекрасен. В моих глазах, а теперь и в глазах Прешес. Она никогда не узнает, как подействовала на меня ее доброта. Прешес поделилась со мной тем, чего у нее не было – временем, – ведь с каждой минутой у нее наверняка прибавлялось дел. И тем не менее она нашла несколько минут, чтобы присесть, взять меня за руку и полюбоваться моим новорожденным сыном. Кажется, мы просидели так слишком долго. Уверена, что из-за этого ее утро превратилось в настоящий ад. По сей день я жалею, что мне не хватило ума сказать ей, как много это значило для меня. Сказать, что ее доброта, которая ничего ей не стоила, была на самом деле бесценна, поскольку помогла мне поверить: что бы ни случилось дальше, чем бы вся эта история ни закончилась, мне не придется переживать это в одиночестве.
Через пару дней наш сын покинул ОИТН – несмотря на комплексное обследование, окончательный диагноз поставить так и не удалось. Спустя еще несколько дней его решено было выписать, и мы, не веря своему счастью, уселись в машину. Помню, как по дороге домой с изумлением посмотрела на сидящего за рулем Дэйва.
– И как они могли нас отпустить? – наполовину в шутку, наполовину всерьез спросила я. – Они что, совсем того? Разве они не знают, что мы не имеем ни малейшего понятия, что от нас требуется?
Радостные и напуганные, мы улыбнулись друг другу. Прошло десять лет, и с моим сыном, к счастью, все в порядке. Но даже спустя десятилетие я помню о доброте и человечности, которые проявила медсестра из ОИТН, оставив в моей душе неизгладимый след.
* * *
До того как столкнуться с перспективой потерять ребенка, я слабо понимала, что такое настоящее горе. Я считала себя достаточно чуткой и думала, будто могу вообразить, как себя чувствуют скорбящие люди. Увы, практика показала, что эти мысли были весьма самонадеянными. Ведь я еще не испытала на себе, как от горя в легких резко заканчивается воздух или подкашиваются ноги, как начинаешь лихорадочно заключать сделки с Богом, в которого ты прежде не верила, лишь бы тот забрал тебя, а не твоего ребенка – что угодно, лишь бы он выжил. Я не имела об этом ни малейшего представления.
За те пять лет, что я училась в медицинской школе, произошло два случая, которые повлияли на мое профессиональное становление сильнее, чем все знания, что я почерпнула из учебников. О первом я уже рассказала. Мне пришлось столкнуться с личной трагедией, чтобы понять, как себя при этом чувствуют люди. Только тогда я поняла, как мало знаю о том, насколько сильный удар по пациентам и их родным может нанести новость об обнаруженном раке, о том, как тяжело бывает пережить известие о смерти горячо любимого человека, о том, каким кошмаром для других может обернуться моя работа. Существовал целый мир боли, страданий и страха, о котором я почти ничего не знала, – и не узнала бы, если бы сама не пережила нечто подобное. Я дала себе зарок, что никогда не забуду того, через что прошла.
Из своего непродолжительного опыта в роли пациентки стационара я извлекла еще один урок – более прозаичный, но не менее важный. Я узнала, как из-за пребывания в больнице человек может утратить веру в себя. Знания, полученные в медицинской школе, не защитили меня от бирок с фамилиями, от обезличивающих больничных сорочек, от историй болезни, которые читают все подряд, но только не сами пациенты. Вся система словно хотела лишить меня власти над происходящим, помешать мне чувствовать себя личностью. Я ощущала себя ничтожно крошечной и уязвимой и ненавидела это чувство.
Существовал целый мир боли, страданий и страха, о котором я ничего бы не узнала, если бы сама не пережила нечто подобное, когда столкнулась с вероятностью потерять ребенка.
Продолжая поглощать знания с такой скоростью, что от этого болел мозг, я тем не менее больше не могла отделаться от убеждения, что наша учебная программа упускает из виду нечто чрезвычайно важное. Возможно, каждый амбициозный врач на заре карьеры нуждается в том, чтобы обязательно побыть в роли пациента. Вместо этого нас учат «навыкам общения» на специальных занятиях с приглашенными актерами, а если повезет, мы становимся свидетелями того, как дипломированные врачи разговаривают со своими пациентами в сложных случаях.
Когда сама попала в больницу, знания, полученные в медицинской школе, не защитили меня от бирок с фамилиями, обезличивающих больничных сорочек, от историй болезни, которые читают все подряд, только не сами пациенты.
Лишь благодаря болезненному личному опыту я поняла: хотя мне еще предстояло приложить немало усилий, чтобы получить диплом врача, и требовалось усвоить еще много знаний и навыков, которые в один прекрасный день должны были лечь в основу моей медицинской практики, уже в студенческие годы я обладала качеством, благодаря которому мои пациенты могли почувствовать себя в надежных и заботливых руках, – обычной, повседневной человечностью. Уже тогда я, как и Прешес, могла воспользоваться удивительной силой добрых слов и поступков, чтобы не дать пациентам ощутить себя одинокими или брошенными. Доброта всегда значила для меня нечто большее, чем просто великодушие и душевное тепло. Суть ее заключается в чувстве привязанности, ощущении близости между людьми. В чужом, запутанном мире больницы, где невозможно ориентироваться без посторонней помощи, я на собственном опыте испытала, насколько бесценным может быть человечное отношение к пациентам. И именно его отсутствие делает больницу столь унылым и одиноким местом.
Возможно, каждый амбициозный врач на заре карьеры нуждается в том, чтобы обязательно побыть в роли пациента.
У меня сложилось впечатление, что в медицинской школе нас учили главным образом сохранять дистанцию: отдаляться от пациентов, а не сближаться с ними. Да и как иначе? Разве чувствительный врач сможет справляться с работой в мире болезней, боли и страданий, который представляет собой любая больница? В отличие от большинства студентов-медиков, мне уже доводилось видеть человеческие трупы во время съемок документального фильма о гражданской войне в Демократической Республике Конго, и тогда первой моей инстинктивной реакцией было сбежать подальше от этого зрелища. Порой приходилось отводить глаза, чтобы перестать плакать, а порой – чтобы меня перестало рвать. До сих пор помню, как одна медсестра обрабатывала ногу маленькой девочке, когда мы проводили съемки в полевом палаточном госпитале организации «Врачи без границ». Как это часто случалось в Конго, большинство детей были жертвами ударов мачете после нападения боевиков на деревню: у кого-то недоставало двух конечностей, а у кого-то – трех и даже четырех. В данном же случае в ноге девочки зияла огромная пулевая рана, которая – что понимала даже я, несмотря на неопытность, – была серьезно инфицирована. Девочке было, пожалуй, лет десять или одиннадцать. Она кричала и просила на конголезском прекратить эту пытку. Однако медсестра не обращала внимания. Сопровождая свои действия ласковыми словами, она с непреклонным профессионализмом продолжала заниматься раной, потому что иначе маленькая пациентка могла не выжить. Стояла невыносимая вонь гниющей плоти; способность медсестры невозмутимо работать, несмотря на причиняемые ею страдания, казалась мне непостижимой.
Возможно, чтобы подготовить большое число профессионалов, способных спокойно погружаться в полный ужасов мир болезней, одна из первостепенных задач медицинского образования и заключается в том, чтобы построить барьеры между врачами и теми молодыми людьми, которыми они когда-то были. В конце концов, никому не нужно, чтобы врач в самый неподходящий момент оцепенел от нахлынувших чувств, из-за чего не смог сделать то, что от него требуется. Возможно, именно эмоциональная отчужденность, подавление естественной человеческой реакции на увечья и смерть и позволяют врачам продолжать свою работу вопреки всему.
Несмотря на то, что я была свидетелем стольких смертей и видела столько умирающих людей, будучи журналистом, это не подготовило меня к препарированию человеческих трупов.
И пожалуй, в секционном зале, как ни в одном другом месте, студентам-медикам приходится бросать вызов собственным внутренним табу и преодолевать их. Даже несмотря на то, что я была свидетелем стольких смертей и видела столько умирающих людей, ничто не подготовило меня к препарированию человеческих трупов, которое поначалу казалось мне не чем иным, как издевательством над телами когда-то живых людей.
* * *
Более сотни студентов-первокурсников столпилось у тяжелых викторианских дверей анатомического зала: мы готовились впервые в жизни переступить его порог. В воздухе висел легкий запах формальдегида. Кое-кто переговаривался – чуть громче, чем обычно, чтобы своей бравадой дать понять остальным, будто ни капли не волнуется. Учеба началась несколько недель назад – все казались очень юными и беспокойными; большинство и правда были подростками. Заметно старше сокурсников, я в свои двадцать девять была поглощена тем, что пыталась выяснить, смогу ли провести все утро, методично препарируя человеческий труп. Отец частенько потчевал меня рассказами, связанными с секционным залом. В шестидесятые, когда он сам учился на врача, некоторым хватало ума, чтобы забрать оттуда человеческую руку и вместо своей протягивать ее незнакомцам в пабе – к предсказуемому ужасу последних и на радость собравшихся там медиков. Происходило ли подобное до сих пор? Я переживала, что буду не в меру стыдливой и сдержанной, в отличие от сокурсников.
Наконец преподаватель анатомии с чрезвычайно торжественным видом пригласил нас зайти внутрь. Мы собрались вокруг него, изображая напускную невозмутимость, а вокруг стояла пара дюжин столов из нержавеющей стали, на каждом из которых лежало по накрытому белой простыней трупу. Мы исподтишка бросали косые взгляды на проступавшие из-под ткани контуры тел. В нос ударил резкий запах формальдегида. Я едва ли не почувствовала, как он проникает внутрь меня через кожу. На стенах висели полки, заставленные банками с плавающими в формалине анатомическими образцами. Там были разрезанные и вывернутые наружу всевозможные части тела на различной стадии препарирования. Руки, сердца, туловища, головы. Мое внимание приковал ряд банок с забальзамированными эмбрионами, расставленными по размеру – от самого крошечного до почти доношенного. Готовящиеся к появлению на свет кулачки, навечно закрытые глаза. Как бы я ни была готова к зрелищу иссохших трупов, увидеть мертвых младенцев я все же совсем не рассчитывала.
В шестидесятые, когда мой отец учился на врача, некоторым хватало ума, чтобы забрать оттуда человеческую руку и вместо своей протягивать ее незнакомцам в пабе.
Профессор рассказывал о том, кем эти трупы, которые мы намеревались разрезать на кусочки, были раньше. Чьи-то бабушки, чьи-то дедушки. Люди, которые перед смертью завещали себя науке, чтобы мы препарировали их своими неумелыми руками и впоследствии помогали другим, пока еще живым людям как можно дольше не попадать в этот зал с его баночками и стальными столами.
– Каждое из находящихся в этом зале тел принадлежало человеку, который добровольно принял решение отдать его на растерзание вам. Все они хотели, чтобы вы учились. Они верили, что, отдав свое тело, помогут вам стать хорошими врачами. – Он сделал паузу и окинул всех присутствующих взглядом. – Для вас большая честь и привилегия иметь возможность препарировать эти тела. Представьте себе человека, который на пороге смерти задумался о том, как он мог бы помочь другим, когда его не станет, и в итоге решил подписать документ, чтобы его тело досталось вам.
Он говорил мягким, но в то же время решительным голосом, словно отец, наставляющий детей. Аккуратно стянув простыню с одного из столов, он выставил перед двумя сотнями горящих глаз тело человека, который решил завещать свои иссохшие конечности нам и тем самым обрек себя на специфическую загробную жизнь, в которой мы неделя за неделей будем постепенно срезать скальпелем с костей его мертвую плоть. Я не могла отделаться от мысли о том, что даже любовь всей его жизни не знала его так хорошо, как будем знать мы.
Изучая анатомию, мы неделя за неделей постепенно срезали скальпелем с костей мертвую плоть человека, завещавшего тело науке.
Профессор продолжал рассказывать о том, как месяц за месяцем каждый кусочек отрезанной нами забальзамированной плоти будет собираться на хранение, а в конце учебного года состоится церковная служба, на которой родные этих людей, столь великодушно пожертвовавших свои тела медицине, соберутся, чтобы попрощаться с ними в последний раз. Нас тоже пригласили – более того, наше присутствие на службе чрезвычайно приветствовалось. Профессор знал, как внушить нам значимость того, чем мы собирались заняться. Перед нами лежали люди – такие же, как и мы, – которые завещали нам свои тела, и он хотел, чтобы мы относились к ним с уважением. К моему огромному облегчению, легкомысленные розыгрыши остались далеко в прошлом.
Каждый кусочек забальзамированной плоти после урока анатомии сохранялся, и в конце учебного года состоялась церковная служба по упокоению людей, завещавших тело науке. Это внушало значимость человеческой жизни.
Мы разделились на небольшие группы, каждой из которых достался свой стол с трупом. Первым делом мы надели тонкие резиновые перчатки и сняли с тела «саван» – формальдегидом запахло сильнее. Следующие шесть месяцев этот труп будет «нашим». Серая кожа, закрытые глаза, скривленный в вечной гримасе рот – мне было проще воспринимать лежавшее передо мной тело как нечто неодушевленное, а не как человека, и я поспешно вызвалась сделать первый разрез. Думаю, мне хотелось как можно скорее сломать это табу. Итак, я начала резать. Забальзамированная плоть напоминала по консистенции холодный воск. Никакой эластичности. Ткани резались так, словно это был замороженный пармезан. То, что в любых других обстоятельствах расценили бы как уголовное преступление – надругательство над трупом, – стало нашим ритуалом, который мы проводили дважды в неделю.
Уже в те первые дни я поняла, что если не смотреть в лицо и стараться не думать о трупе как о когда-то жившем человеке, то можно запросто преодолеть инстинктивное желание отпрянуть. Если действовать без промедления, то никаких умственных усилий не требуется. По мере практики я научилась абстрагироваться, и уже через пару занятий полюбила препарировать трупы.
Серая кожа, закрытые глаза, скривленный в вечной гримасе рот – на анатомии мне было проще воспринимать лежавшее передо мной тело как нечто неодушевленное.
Физические манипуляции с человеческим телом были только началом. Изучение анатомии, как оказалось, включало элементы лингвистики и картографии. Медленно, но уверенно я начала называть на латыни каждую кость, нерв и мышцу человеческого тела, с любовью составляя карту того, что когда-то было для меня неизведанной территорией. Anconeus, brachialis, lunate, triquetrum…[16]16
Локтевая мышца, плечевая мышца, полулунная кость, трехгранная кость (лат.).
[Закрыть] Этот новый язык, которым я все искуснее овладевала, казался настолько же экзотичным, насколько и красивым.
Иногда, лежа на диване поздно ночью и повторяя анатомию, я делала небольшое движение – поворачивала в сторону голову или сгибала большой палец – и перечисляла термины, которые описывали замысловатый механизм, обеспечивающий это нехитрое на первый взгляд действие. Так, например, в простом сгибании и разгибании мизинца руки участвуют разгибатель мизинца, латеральный надмыщелок плечевой кости, пятый пястно-фаланговый сустав и задний межкостный нерв предплечья. То, что я могла мысленно представить и назвать каждый задействованный элемент, словно причисляло меня к закрытому сообществу, в котором не место обычным людям. Мой парень неоднократно ловил меня на том, что я напряженно всматривалась в сухожилие его руки или в вены на его шее; он прекрасно понимал, что в этом взгляде не было ни тени вожделения – лишь желание представить скрывающуюся за кожей плоть. Тогда это вовсе не казалось мне чем-то странным, но сейчас я понимаю, насколько мне повезло, что мы с ним все-таки поженились.
В простом, казалось бы, сгибании и разгибании мизинца руки участвуют разгибатель мизинца, латеральный надмыщелок плечевой кости, пятый пястно-фаланговый сустав и задний межкостный нерв предплечья.
Мое отношение к человеческому телу сильно изменилось после того, как я собственноручно его разрезала. Прежде я воспринимала чужие тела, помимо прочего, как объект желания, источник красоты, а также – если задуматься о том, на что способны обычные объятья, – безграничного утешения. Теперь же они стали для меня таинственными письменами, скрывающими в себе смысл, который нужно расшифровать. За приветственной улыбкой я видела risorius[17]17
Мышца смеха (лат.).
[Закрыть] и zygomaticus major и minor[18]18
Большая и малая скуловые мышцы (лат.).
[Закрыть], которые приподнимали уголки губ, чтобы лицо приняло дружелюбное выражение. А классический перекос лица, наблюдающийся при инсульте, говорил мне о том, что у человека поврежден седьмой черепной нерв, контролирующий эти мышцы.
Если раньше человеческое тело могло быть для меня объектом желания, источником красоты или утешения в виде объятий, то после первого разреза они стали таинственными письменами, смысл которых надо разгадать.
Без всякого сомнения, за шесть месяцев, проведенных в секционном зале, мне пришлось заплатить потерей невинности. Живое человеческое тело по-прежнему оставалось для меня красивым и желанным, но и после смерти оно уже не могло оттолкнуть меня. В первую же очередь, вскрывая трупы, я научилась главному умению любого врача – умению дистанцироваться, отстраняться от пациентов. Обретенные стойкость и невозмутимость ничуть меня не беспокоили – наоборот, подобная закалка была мне по душе. Я не могла себе представить, как врач может быть брезгливым.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?