Текст книги "Одиннадцать видов одиночества"
Автор книги: Ричард Йейтс
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Ральф вдруг остановился посреди тротуара, охваченный внезапным приступом ярости, и скомкал в кулаке мокрый плащ.
– Слышь, ты, козел! Никто не заставляет тебя туда ехать – ни тебя, ни Марти, ни Джорджа, никого. Заруби себе это на носу. Мне не нужно от тебя никаких одолжений, усек?
– Да ты чё? – удивился Эдди. – Ты чё? Шуток не понимаешь?
– Ага, шуток, – процедил Ральф сквозь зубы. – Тебе все шуточки.
Он угрюмо поплелся следом за Эдди, едва сдерживая слезы.
Они углубились в квартал, где оба жили: то был двойной ряд аккуратных, совершенно одинаковых домиков, протянувшийся вдоль той самой улицы, где они всю жизнь дрались, и слонялись, и играли в стикбол[4]4
Стикбол – уличная игра, похожая на бейсбол. Популярна в крупных городах на северо-востоке США, особенно в Нью-Йорке и Филадельфии.
[Закрыть]. Эдди распахнул входную дверь своего дома и пригласил Ральфа в прихожую, где прозаически пахло цветной капустой и уличной обувью.
– Заходи давай, – проговорил он и махнул большим пальцем в сторону закрытой двери в гостиную, а сам качнулся назад, чтобы уступить дорогу приятелю.
Ральф открыл дверь, прошел три шага – и вдруг его словно ударили ногой в челюсть, так неожиданно пришло осознание происходящего. Комната, где царила полная тишина, была буквально набита людьми – расплывшимися в улыбке, раскрасневшимися мужчинами. Тут были и Марти, и Джордж, и ребята из квартала, и ребята из конторы – все, все его друзья стояли не шевелясь, боясь нарушить тишину и сбившись в крепкий монолит. Скинни Магуайр скрючился у пианино, занеся растопыренные пальцы над клавишами, и когда он залихватски ударил по клавишам, дружный хор заревел песню, отмеряя ритм взмахами кулаков и коверкая слова улыбающимися ртами:
Ральфа вдруг охватила слабость. Он отступил на шаг, на придверный коврик, и остался так стоять, с широко распахнутыми глазами, тяжело сглатывая, прижимая к груди плащ.
– Мы все должны признать! – распевали они. – Мы все должны признать!
И когда затянули второй куплет, из столовой, отделенной занавесками, появился отец Эдди, лысый и сияющий, поющий во весь голос, и в каждой руке он держал по большой кружке пива. Наконец Скинни пробренчал последнюю строчку:
– Мы – все – долж-ны – при-изна-а-ать!
И все ринулись к Ральфу, осыпая его поздравлениями, яростно тряся ему руку, хлопая по плечу и спине, а его колотило, и голос его терялся в общем гаме.
– Ну вы даете, ребята! Спасибо! Даже… не знаю, что… спасибо, ребята…
Потом толпа раскололась надвое, и Эдди медленно прошествовал по образовавшемуся проходу. Глаза его сияли улыбкой, полной любви, а в неловко вытянутой руке он держал саквояж – не свой, а совершенно новый: тот самый, большой, светло-коричневый, кожаный, с боковым карманом на молнии.
– Речь! – кричали со всех сторон. – Речь!
Но Ральф не мог ни говорить, ни улыбаться. Он даже видел с трудом.
В десять часов Грейс начала ходить по квартире, закусив губу. Что, если он не придет? Да нет, конечно придет. Она снова села и аккуратно разгладила волны нейлона на бедрах, пытаясь сохранять спокойствие. Если она будет нервничать, то все испортит.
Звук дверного звонка подействовал на нее, как удар тока. Уже на полпути к двери она остановилась, тяжело дыша, и снова взяла себя в руки. Затем нажала на кнопку домофона и приоткрыла дверь квартиры, чтобы посмотреть, как он взойдет по лестнице.
Увидев в руке у него саквояж, а на лице – серьезность и бледность, Грейс подумала было, что он обо всем догадался, что он пришел, готовый запереть дверь и заключить ее в объятия.
– Здравствуй, дорогой, – тихо проговорила она и открыла дверь шире.
– Привет, детка. – Он проскользнул мимо нее в квартиру. – Не поздновато? Ты уже легла?
– Нет. – Закрыв дверь, она оперлась о нее обеими руками, так что дверная ручка оказалась у нее за спиной на уровне талии, – именно так закрывают дверь героини фильмов. – Я ждала тебя.
Он на нее даже не посмотрел. Подошел к дивану и сел, поставив саквояж на колени и скользя по нему пальцами.
– Грейси, – сказал он почти шепотом, – ты только посмотри.
Она взглянула на саквояж, потом – в его печальные глаза.
– Ты помнишь, – проговорил он, – я тебе как-то рассказывал о саквояже, который хотел купить? За сорок долларов? – Он замолчал и осмотрелся. – Ой, а Марта где? Легла?
– Она уехала, милый, – ответила Грейс, медленно приближаясь к дивану. – Уехала на все выходные. – Она присела рядом с Ральфом, придвинулась поближе и одарила его той особенной улыбкой, которую переняла у Марты.
– Серьезно? – удивился он. – Ну да ладно. Слушай. Помнишь, я говорил, что вместо этого решил одолжить чемодан у Эдди?
– Да.
– Так вот, сегодня вечером встречаемся мы в «Белой розе», а я и говорю: «Давай, Эдди, айда к тебе за чемоданом». А он говорит: «Ага, за чемоданом-драбаданом». А я ему: «Ты чего?» – а он все молчит, представь? Так вот идем мы к нему, а там в гостиную дверь закрыта, чуешь?
Грейс придвинулась еще ближе и положила голову Ральфу на грудь. Тот механически поднял руку и обхватил ее за плечи, продолжая говорить.
– И короче, он говорит: «Давай, Ральф, открой дверь». А я: «В чем вообще дело?» А он: «Не шуми, Ральф, открывай давай». И вот открываю я дверь, а там – господи исусе!
Пальцы Ральфа впились в плечо Грейс с такой силой, что она посмотрела на него с тревогой.
– Грейси, там были все! – продолжал он. – Все ребята. На пианино лабали, пели, поздравляли… – Голос Ральфа дрогнул, веки опустились, ресницы стали влажными. – Вечеринка-сюрприз, – проговорил он, пытаясь улыбнуться. – Для меня. Нет, Грейси, ты представь, а? И потом… потом вдруг Эдди выходит вперед и… выходит – и вручает мне вот это! Точно такой саквояж, на какой я все время заглядывался. Он купил его на собственные деньги – и ни словом не проболтался, – все это только для того, чтобы сделать мне сюрприз. «Вот, Ральф, – говорит, – чтобы ты понял, что ты лучший в мире парень». – Его дрожащие пальцы снова сжались в кулак. – Грейси, я плакал, – прошептал он. – Не сдержался. Думаю, ребята не видели, но я правда плакал. – Он отвернулся и зашевелил губами, всеми силами стараясь сдержать слезы.
– Хочешь выпить, дорогой? – мягко спросила она.
– Не, Грейси, не надо. Я в норме. – Он осторожно поставил саквояж на ковер. – Сигаретку только дай, а?
Она взяла сигарету с кофейного столика, вставила ему в губы и зажгла.
– Давай я принесу тебе выпить, – сказала она.
Он нахмурился сквозь сигаретный дым:
– А что у тебя там? Херес? Не, не люблю. Да и все равно я пивом накачался. – Он откинулся на спинку дивана и закрыл глаза. – А потом матушка Эдди накормила нас обалденно, – продолжал он, и голос его звучал уже почти обычно. – Были стейки, картошка фри, – называя каждый из пунктов меню, он откидывал голову на спинку дивана, – салат из латука и помидоров, пикули, хлеб, масло – все. Куча закусок.
– Надо же, – проговорила Грейс. – Правда, замечательно?
– А в конце еще мороженое и кофе, – не унимался Ральф. – А пива вообще сколько хочешь. Серьезно, оно прям рекой лилось.
Грейс провела рукой по колену – отчасти чтобы разгладить нейлоновые складки, отчасти чтобы стереть влагу с ладони.
– Да, они действительно молодцы, – сказала она. Оба замолчали и просидели так, казалось, довольно долго.
– Я, вообще-то, всего на минуту, Грейси, – сообщил наконец Ральф. – Я обещал им вернуться.
Сердце у Грейс бешено колотилось под слоем нейлона.
– Ральф, а тебе… тебе нравится?
– Что, милая?
– Мой пеньюар. Вообще-то, ты не должен был его видеть, пока… то есть до свадьбы, но я подумала, что…
– Хороший, – похвалил Ральф и попробовал тонкую ткань на ощупь, потерев между большим и указательным пальцем, как делают торговцы. – Очень хороший. Почем брала?
– Ой, не помню. Тебе нравится?
Он поцеловал ее и наконец стал нежно гладить.
– Хороший, – приговаривал он. – Хороший. Мне нравится, еще как. – Его рука замерла у низкого выреза, потом скользнула за него и легла невесте на грудь.
– Ральф, я правда люблю тебя, – прошептала она. – Ты ведь знаешь?
Его пальцы сжали ей сосок – на мгновение, – и тут же скользнули прочь. Обет воздержания, привычку последних месяцев, нарушить было уже невозможно.
– Конечно, детка. Я тоже тебя люблю. Ну а теперь – будь хорошей девочкой, выспись как следует, а утром увидимся.
– Нет, Ральф, останься! Пожалуйста!
– Не могу, Грейси, я обещал ребятам. – Он встал и оправил одежду. – Они ждут меня дома.
Вся пылая, она тоже поднялась на ноги, но вопрос, который должен был выразить страстный призыв, прозвучал как сетования недовольной жены:
– Может, они подождут?
– Ты что, сбрендила? – Ральф попятился, глаза его округлились от праведного гнева. Ей придется понять. Если она ведет себя так до свадьбы, что же будет потом? – Нельзя же так! Чтоб ребята сегодня ждали? После всего, что они сделали для меня?
Ральфу никогда еще не доводилось видеть личико Грейс столь немиловидным, как в последующие несколько мгновений. Но она быстро взяла себя в руки и улыбнулась:
– Конечно, дорогой. Ты прав.
Он опять подошел к ней и нежно провел кулаком по ее подбородку – с довольной улыбкой, как муж, восстановленный в очевидных правах.
– Ну вот, дело другое, – сказал он. – Увидимся завтра на Пенсильванском вокзале, ровно в девять. Ладно, Грейси? Да, пока не ушел… – Он подмигнул и похлопал себя по животу. – У меня пиво вот-вот из ушей польется. Можно мне в тубзик?
Когда он вышел из уборной, она ждала его у входной двери, чтобы попрощаться, – стояла, скрестив руки на груди, будто замерзла. Ральф любовно взвесил в руке саквояж и подошел к Грейс.
– Ну что, детка, – проговорил он и поцеловал ее. – Значит, в девять. Не забудь.
Она устало улыбнулась и открыла перед ним дверь.
– Не волнуйся, Ральф, – сказала она. – Увидимся.
Джоди тут как тут
Сержант Рис был стройный, молчаливый парень из Теннесси, всегда подтянутый в своей полевой форме; от взводного сержанта мы ждали немного другого. Вскоре мы узнали, что он типичный представитель – едва ли не чистый образец – поколения военных, которые пришли в регулярную армию в тридцатые годы и сформировали кадровый состав крупнейших учебных центров военного времени, но поначалу он очень нас удивлял. Мы были весьма наивны и, наверное, ожидали встретить на этой должности эдакого Виктора Маклаглена[6]6
Виктор Маклаглен (1886–1959) – английский боксер и американский актер, обладатель премии «Оскар» за лучшую мужскую роль в фильме «Осведомитель» (1936). Известен ролями в вестернах Джона Форда.
[Закрыть] – вальяжного, громогласного и сурового, но обаятельного – голливудский типаж. Рис был еще как суров, но никогда не орал на нас, и мы его не любили.
В первый же день он до неузнаваемости исковеркал наши фамилии. Мы все были из Нью-Йорка, и фамилии у большинства были непростые, но в битве с ними Рис потерпел постыдное поражение. Его тонкие черты мучительно кривились, когда он зачитывал список, а усики нервно дергались с каждым слогом.
– Дэ… Дэ-э-э… Алис… – бормотал он.
– Здесь, – отозвался Даллессандро, и почти с каждой фамилией повторялась та же история.
В какой-то момент, после неравной схватки с фамилиями Шахта, Скольо и Сищовица, сержанту попался Смит.
– Ого, Смит! – проговорил он, поднимая глаза от списка; на лице его медленно расцветала неприятная улыбочка. – Как тебя угораздило затесаться к этим гориллам?
Смешно не было никому. Наконец он закончил перекличку и зажал планшет под мышкой.
– Меня зовут сержант Рис, я замкомандира вашего взвода. Это значит: я вам приказываю – вы подчиняетесь. – Он окинул нас долгим оценивающим взглядом. – Взво-о-од! – гаркнул он так, что диафрагма подпрыгнула от напряжения. – Смирр-на! – и принялся нас тиранить.
К концу первого же дня он утвердился в нашем общем сознании как «тупица и чертов южанин» – по выражению Даллессандро; таковым он оставался для нас еще долго. Справедливости ради стоит сказать, что мы, вероятно, тоже производили не лучшее впечатление. Нам всем было по восемнадцать – целый взвод бестолковых городских пацанов, совершенно не желающих напрягаться, проходя курс молодого бойца. Наверное, апатия – черта довольно необычная для мальчишек в таком возрасте и уж точно крайне неприятная, – но на дворе стоял 1944-й, война ни для кого не была новостью, и некоторый цинизм считался хорошим тоном. Если ты с готовностью кидаешься во все тяготы армейской жизни, значит ты желторотый юнец и не понимаешь всей серьезности дела. Прослыть таковым никто не рвался. В глубине души многим хотелось битвы или по крайней мере славы и наград, но внешне все мы держались как бесстыжие маленькие циники. Пытаться сделать из нас солдат – та еще была работенка, и основная тяжесть ее легла именно на Риса.
Конечно, об этой стороне дела мы первое время даже не задумывались. Мы знали одно: он дерет нас во все щели, – и мы его ненавидели. Лейтенанта, пухленького юнца студенческого вида, мы видели очень редко: заглядывая к нам время от времени, он все толковал, что, если мы будем идти ему навстречу, он тоже пойдет навстречу нам, потому что это командная игра, как бейсбол. Ротного командира мы видели еще реже (даже не помню, как он выглядел, помню только очки). Зато Рис был всегда рядом – спокойный, высокомерный: ни слова не проронит, разве только отдавая приказы, не улыбнется, разве только мучая нас. Глядя на положение в других взводах, мы замечали, что наш сержант строг не в меру: например, он разработал собственные правила раздачи воды.
Дело было летом. Лагерь беззащитно распластался под знойными лучами техасского солнца. Дожить до заката и не потерять сознание нам помогали только соляные таблетки; полевая форма у всех покрывалась белыми разводами от соленого пота, и нам всегда хотелось пить, но запасы питьевой воды пополнялись из источника, который находился на расстоянии нескольких миль, поэтому воду было приказано экономить. Сержанты в большинстве своем сами страдали от жажды и не слишком следили за выполнением этого приказа, но Рис все принимал близко к сердцу.
– Вы можете ничего не усвоить из солдатчины, – говаривал он, – но экономить воду я вас научу.
Вода хранилась в мешках Листера[7]7
Мешок Листера (также фляжка Листера, листерный мешок) – брезентовый сосуд для хранения химически очищенной воды в походных условиях, назван в честь американского военного врача Уильяма Листера (1869–1947).
[Закрыть], похожих на холщовое вымя. Их вешали вдоль дорог, на определенном расстоянии друг от друга, и, хотя вода в них была теплой и едкой от химикатов, едва ли не лучшее время утром и днем составляли короткие перерывы, во время которых нам разрешали наполнить фляги. В большинстве взводов на мешок Листера просто набрасывались всей толпой, тянули за маленькие стальные соски, весело толкались и плескались, пока он не повисал сморщенной тряпкой, а в пыли под ним не расплывалось темное пятно никому не нужной влаги. Не так было заведено у нас. Рис считал, что полфляги взрослому мужчине вполне достаточно, и стоял возле мешка, угрюмо наблюдая за нами, подпуская по очереди, по два человека. Если кто-то держал флягу под струей слишком долго, Рис прерывал раздачу, заставлял нарушителя выйти из очереди и говорил: «Выливай. До конца».
– Черта с два! – огрызнулся как-то раз Даллессандро, а мы стояли в полном восторге и наблюдали, как они сверлят друг друга взглядами под слепящим солнцем, на самом пекле.
Даллессандро, высокий детина с огненным взором черных глаз, через неделю-другую стал у нас главным выразителем общего мнения по любому вопросу; думаю, кроме него, ни у кого недостало бы смелости на подобный демарш.
– Я кто, по-твоему, – крикнул он, – верблюд чертов, вроде тебя?
Мы захихикали.
Рис потребовал, чтобы мы умолкли, и, добившись тишины, вновь повернулся к Даллессандро, щурясь и облизывая пересохшие губы.
– Ну ладно, – медленно проговорил он, – пей. Только до дна. Остальным – к мешку не подходить и к флягам не притрагиваться. Я хочу, чтобы все это видели. Пей давай.
Даллессандро триумфально и как-то нервно ухмыльнулся, поглядывая на нас, а потом стал пить, останавливаясь лишь для того, чтобы перевести дыхание, пока вода струйками стекала по его груди.
– Пей давай! – гаркал Рис всякий раз, когда Даллессандро переводил дух.
Глядя на него, нам отчаянно хотелось пить, но мы уже начинали понимать, к чему идет дело. Когда фляга опустела, Рис велел бедолаге снова ее наполнить. Тот подчинился, все еще улыбаясь, но уже с некоторой тревогой.
– Теперь пей! – скомандовал Рис. – Живо. Живее.
А когда Даллессандро вновь оторвался от опустевшей фляги, хватая ртом воздух, Рис приказал:
– Бери каску и винтовку. Видишь казарму? – (В отдалении, в паре сотен ярдов от нас, сквозь плывущий от зноя воздух мерцало белое здание.) – А теперь – бегом марш к ней, вокруг нее – и обратно, да поживее. И пока ты бежишь, твои товарищи будут стоять здесь и ждать, и никто из них не получит ни капли воды, пока ты не вернешься. Давай-давай, живо, бегом марш! Бегом марш!
Из чувства солидарности с Даллессандро никто из нас не смеялся, но вид у него был совершенно нелепый, когда он, тяжело перебирая ногами, семенил через учебный полигон и каска его качалась и подпрыгивала. Мы видели, как, не добежав до казармы, он остановился, согнулся пополам и выблевал выпитую воду. Потом, спотыкаясь, двинулся дальше – крошечная фигурка в пыльной дали, исчез за углом здания, наконец вновь появился с другой его стороны – и пустился в долгий обратный путь. Добежав до нас, он в полном изнеможении рухнул на землю.
– Ну как, – тихо поинтересовался Рис, – напился?
Только после этого нам было позволено подойти к мешку Листера – по очереди, по двое. Когда мы закончили, Рис проворно опустился на корточки и нацедил себе те же полфляги, не проронив мимо ни капли.
И таким образом он вел себя постоянно, каждый день, и если бы кто-нибудь возразил, что парень просто делает свою работу, ответом ему было бы долгое негодующее фырканье.
Впрочем, довольно скоро случился эпизод, когда наша враждебность к Рису поутихла, – как-то утром один из инструкторов, первый лейтенант, огромный здоровяк, пытался обучить нас технике штыкового боя. Мы все были, в общем-то, уверены, что в наше время и на такой большой войне, на какую нас должны были отправить, нам, скорее всего, не придется орудовать штыком (а если и придется, то вряд ли исход боя будет зависеть от того, насколько виртуозно мы научились парировать и наносить удары), поэтому тем утром мы проявляли еще меньше энтузиазма, чем обычно. Мы снисходительно выслушали инструктора, потом встали и вяло повторили те движения, о которых он рассказал.
В остальных взводах ситуация была не лучше, и инструктор, ужасаясь тому, что всю роту, похоже, набрали из полных бездарей, нетерпеливо потирал подбородок.
– Нет, – проговорил он наконец. – Нет-нет, бойцы, вы все делаете не так. Посмотрите-ка на работу мастера. Сержант Рис, ко мне!
Рис сидел вместе с другими ротными сержантами: они, как всегда, собрались в кружок и скучали, инструктора не слушая. Тем не менее Рис тут же встал и вышел вперед.
– Сержант, покажите этим салагам, что такое штык, – приказал инструктор.
И в тот самый момент, как Рис взял винтовку с примкнутым штыком и взвесил ее в руке, все мы поняли, кто с радостью, а кто с досадой, что сейчас увидим нечто замечательное. Так бывает в бейсболе, когда смотришь, как сильный игрок выбирает биту. По команде инструктора он четко отработал все движения, каждый раз застывая, словно маленькая статуя, пока офицер сновал вокруг, заново все растолковывая, указывая на распределение массы и расположение конечностей под определенным углом. Кульминацией представления стал номер, когда инструктор отправил Риса в одиночку пройти через всю тренировочную площадку, от начала до конца. Сержант двигался быстро, ни на мгновение не потеряв равновесие, не сделав ни одного лишнего движения, снося бруски дерева с деревянных же плеч одним ударом приклада, вгоняя лезвие штыка глубоко в связку хвороста, представляющую тело врага, и вновь вырывая из нее, чтобы всадить в другую. Это было эффектно. Нельзя сказать, чтобы он зажег наши сердца восхищением, но всегда приятно наблюдать, как человек хорошо делает свое дело. Другие взводы явно очень впечатлились, и, хотя никто из нас не проронил ни слова, думаю, мы немного гордились своим сержантом.
Однако дальше по расписанию в тот же день следовала строевая подготовка, во время которой командовали сержанты, и Рис умудрился за полчаса воскресить нашу неприязнь.
– Какого черта он о себе возомнил, – ворчал Шахт, маршируя в строю. – Думает, он теперь пуп земли, раз умеет вертеть этим дурацким штыком?
Всем нам было немного стыдно оттого, что мы так легко купились и растаяли, любуясь мастерством Риса.
В конце концов мы все же изменили к нему отношение, но, кажется, причиной тому послужили вовсе не его действия или поступки, а скорее события, которые заставили нас вообще по-другому увидеть армию, да и себя самих. Дело было на стрельбище. Стрельба, надо сказать, была единственным упражнением, которое доставляло нам искреннее удовольствие. После многочасовой муштры и изматывающих тренировок, занудных лекций под палящим солнцем и просмотра учебных фильмов в душных сараях, обшитых вагонкой, занятия стрельбой казались весьма радужной перспективой, и, когда пришло время, мы ими искренне наслаждались. Было особое удовольствие в том, чтобы распластаться у огневого рубежа, прижав ложе винтовки к щеке, держа под рукой промасленные, тускло поблескивающие запасные обоймы, щурясь, глядеть через широкое пространство ровной земли вдаль, на мишень, и ждать сигнала, когда ровный голос из громкоговорителя скомандует: «Готовность справа. Готовность слева. Готовность на огневом рубеже… Флажок поднят. Флажок в воздухе. Флажок опущен. Целься – пли!» В ушах взрывается залп множества винтовок, ты, затаив дыхание, жмешь на спусковой крючок – и отдача резко толкает тебя в плечо. Потом расслабляешься и смотришь, как мишень вдалеке скользит вниз, подчиняясь воле невидимых рук, притаившихся в траншее. Когда мгновение спустя она вновь появлялась, одновременно с нею над бруствером вскидывался цветной диск с оценкой и, помаячив, исчезал. Человек, припавший у тебя за спиной на колено и записывающий результаты, бормотал «неплохо» или «неважно», и ты снова устраивался поудобнее на песке, и снова целился. Это занятие, как никакое другое за все время армейской службы, пробуждало в нас дух соревновательности, и когда он выражался в желании показать, что наш взвод лучше других, в нас рождалось истинное чувство воинского товарищества – в таком чистом виде мы его больше нигде и никогда не испытывали.
На стрельбище мы провели около недели: выходили рано поутру и оставались там весь день, в полдень ели на полевой кухне, и даже это вносило в нашу жизнь приятное разнообразие – после армейской столовой. А еще нас радовало – поначалу даже больше всего прочего, – что на стрельбище мы были свободны от сержанта Риса. Под его началом мы маршировали туда и обратно и под его наблюдением чистили винтовки в казарме, но на бо́льшую часть дня он передавал нас под командование местного персонала – ребят беспристрастных и благожелательных, которых банальная дисциплина интересовала куда меньше, чем меткость.
И все же у Риса было достаточно возможностей, чтобы издеваться над нами в остальное время, когда главным был он. К своему удивлению, после первых дней на стрельбище мы обнаружили, что он как-то смягчился. Например, когда, чеканя шаг, мы считали ритм, он больше не заставлял нас делать это снова и снова, с каждым разом все громче, пока наши глотки не начинали гореть от крика: «Левой! Левой! Раз-два-три!» После одного-двух повторов он оставлял нас в покое, как делали все прочие взводные сержанты, и поначалу мы гадали, что бы это значило. «В чем же дело?» – спрашивали мы друг друга озадаченно, а теперь я думаю, дело было просто в том, что впервые за все время мы наконец стали хоть что-то делать правильно – достаточно громко и хором. Мы маршировали хорошо, и Рис по-своему давал нам это понять.
От казармы до стрельбища было несколько миль, и значительный отрезок пути пролегал через ту часть лагеря, где нужно было идти строевым шагом по команде «смирно»; идти походным шагом разрешалось лишь после того, как расположение нашей роты оставалось позади. Но теперь, научившись как следует маршировать, мы едва ли не наслаждались этим процессом, и даже с воодушевлением подхватывали песню, которую затягивал Рис. Заставив нас отсчитать ритм, он обычно запевал какую-нибудь старую солдатскую песню, в которой после каждой строчки должен был следовать наш ответный выкрик. Раньше мы этого терпеть не могли. Теперь же песня казалась на удивление бодрящей, и мы чувствовали, что она досталась нам в наследство от прежних солдат и прежних войн и что корни ее уходят глубоко в армейскую жизнь, смысл которой нам еще предстоит постичь. Начиналось обычно с того, что гундосые выкрики Риса: «Левой… левой… левой» – вдруг переходили в простую заунывную мелодию: «Хорошим был твой дом, а ты ушел…» – и тут мы должны были крикнуть: «ПРАВОЙ!» – ударив о землю правой ногой. Далее следовало несколько вариаций на ту же тему:
– Работа хороша, а ты ушел…
– ПРАВОЙ!
– Подруга хороша, а ты ушел…
– ПРАВОЙ!
Потом мелодия чуть менялась:
– Ты все оставил и ушел, а Джоди тут как тут…
– ПРАВОЙ! – орали мы по-солдатски дружно, и смысл этого странного текста был совершенно понятен.
Джоди – твой вероломный друг, из гражданских, которому по прихоти слепого случая досталось все, что тебе было дорого, а из последующих строчек, из вереницы полных горечи куплетов, становилось ясно, что этот подлец всегда смеется последним. Ты можешь сколько угодно маршировать и стрелять и сколько угодно верить в силу дисциплины – Джоди всегда непобедим: вот истина, с которой приходилось мириться многим поколениям гордых и одиноких мужчин, подобных Рису, отличному солдату. Маршируя рядом с нами, под палящим солнцем, он зычно голосил, скривив рот:
– Ни к чему тебе спешить домой… Теперь там Джоди с молодой женой… Считаем ритм!
– Левой! Левой!
– Считаем ритм!
– Правой! Правой!
– Каждая твоя беда для Джоди праздник навсегда! Считаем…
– Левой! Левой!
– Считаем!
– Правой! Правой!
Мы едва ли не расстраивались, когда на задворках лагеря он разрешал нам перейти на походный шаг и каждый из нас снова становился самим собой – отдельно взятой личностью. Мы сдвигали каски на затылок и плелись дальше не в ногу, и единство дружного солдатского хора разрушалось. Со стрельбища возвращались грязные и усталые, оглохшие от пальбы, но переход на строевой шаг в конце пути, как ни странно, бодрил: мы маршировали, высоко подняв головы, выпрямив спины, взрывая прохладный воздух слаженными выкриками.
По вечерам после ужина много времени уходило на чистку винтовок: в этом деле Рис требовал особого тщания. Пока мы этим занимались, по казарме разливались приятные запахи чистящего раствора и масла, а когда, к удовольствию Риса, дело было сделано, мы все стягивались к входной двери, стояли на лестнице и курили, дожидаясь своей очереди в душевую. Однажды вечером мы собрались там маленькой компанией и долго стояли почти молча, чувствуя, что обычные наши жалобы и пустые разговоры о несправедливости начальства стали вдруг как-то неуместны, что они не соответствуют странному удовольствию от армейской жизни, которое мы начали испытывать в последние дни. Наконец Фогарти выразил то, что чувствовали мы все. Это был низенький, очень серьезный паренек, самый хилый из всего взвода, любимая цель для насмешек. Думаю, терять ему было нечего, вот он и ляпнул честно, что думал.
– Ну, не знаю… – сказал он, со вздохом облокотившись о дверную стойку. – Не знаю как вам, ребята, а мне это нравится – ходить на стрельбище, маршировать и вообще вот это все. В этом чувствуется настоящая солдатчина – понимаете, о чем я?
Опасная наивность – вот так говорить, используя любимое словечко Риса – «солдатчина». Несколько мгновений мы смотрели на Фогарти нерешительно. Но потом Даллессандро окинул всю компанию спокойным взглядом, в котором не было ни тени насмешки, – и мы расслабились. Понятие солдатчины начинало вызывать уважение, а поскольку в нашем сознании оно было неотделимо от сержанта Риса, к нему мы тоже начинали испытывать уважение.
Вскоре эта перемена охватила всю роту. Мы больше не противостояли Рису, мы сотрудничали с ним и действительно старались, а не делали вид, будто стараемся. Нам искренне хотелось стать настоящими солдатами. Должно быть, порой наша старательность доходила до нелепости, и человек попроще мог бы подумать, будто мы в шутку притворяемся: помню, как на любой приказ Риса мы отвечали дружным: «Есть, сержант!» – полным невиданного энтузиазма. Но сам Рис принимал все за чистую монету, с незыблемой самоуверенностью – первой непременной чертой хорошего командира. Он был не только строг, но и справедлив – вторая непременная черта хорошего командира. Например, при назначении будущих командиров отделения он спокойно обходил тех, кто выслуживался перед ним как мог, разве только ботинки ему не лизал, и выбирал тех, кого мы уважали: это были Даллессандро и еще один парень, не менее достойный. В остальном же его метод командования был классически прост: он вдохновлял нас собственным примером – во всем, от чистки винтовки до складывания носков, – и мы подражали ему, стараясь ни в чем не уступать.
Безупречностью легко восхищаться, но любить ее трудно, а Рис не желал облегчить нам задачу. Это была единственная его ошибка, но очень серьезная, ибо уважение без любви – чувство непрочное – во всяком случае, когда речь идет о юных незрелых умах. Рис дозировал душевное тепло не менее строго, чем питьевую воду: наслаждаясь каждой крошечной каплей несоизмеримо сильнее, чем оно того стоило, мы всегда жаждали еще и никогда не получали достаточно, чтобы утолить жажду. Мы были счастливы, когда он вдруг перестал коверкать наши имена на перекличке, и пришли в полный восторг, заметив, что в его замечаниях больше нет стремления оскорбить, ведь мы понимали: это знаки того, что он признает наши успехи в солдатском деле, – однако почему-то мы чувствовали, что имеем право на большее.
Неменьший восторг вызвало у нас открытие, что наш пухленький лейтенант побаивается Риса: нам едва удавалось скрывать удовольствие, наблюдая, как при появлении лейтенанта сержантское лицо делается снисходительным, или слушая, с какими напряжением, едва ли не извиняясь, молодой офицер произносит: «Хорошо, сержант». В такие моменты мы ощущали особую близость с Рисом, будто принадлежали вместе с ним к какому-то особому солдатскому сообществу и были этим горды, и он даже раз-другой оказал нам особую честь, подмигнув нам у лейтенанта за спиной, – но только раз-другой, не больше. Но сколько бы мы ни копировали его походку и манеру щуриться, сколько бы ни ушивали форменные рубашки, чтобы те сидели плотно, как у Риса, сколько бы ни подражали его манере говорить, в том числе южному произношению, – несмотря на все это, славным парнем мы его никогда не считали. Это была личность совершенно иного типа. Ему не нужно было от нас ничего, кроме формального подчинения в служебное время, и как человека мы его почти не знали.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?