Электронная библиотека » Роберт Роупер » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 23 ноября 2016, 16:10


Автор книги: Роберт Роупер


Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Лепидоптерология была его отрадой, его святилищем: надо было жить дальше, с истинно американским проворством делать карьеру писателя, но Набокову нужно было освоиться, приспособиться, превратиться. В письме Уилсону (который, что называется, “сделал себя сам”) он рассказывал о смятении, которое испытывал: “Забавно сознавать, что русский знаешь лучше всех – во всяком случае в Америке, да и английский – лучше любого русского в Америке, а в университет при этом устроиться не можешь”51. Он владел истинным сокровищем, литературным даром, который в один прекрасный день обеспечит его будущее: в этом Набоков не сомневался. По иронии судьбы он родился в последний год девятнадцатого столетия, ровно век спустя после Пушкина, его кумира, стал непосредственным свидетелем революции и прихода к власти нацистов, а впоследствии оказался в стране, которой отчаянно не хватало знаний о русской культуре, именно в тот момент, когда Америка была готова их воспринять. Одержимость Набокова переводами русских классиков выдает нетерпение, вызванное жаждой обладания. Он знал то, чего другие не знали, погружался в произведения более вдохновенно и глубоко: он и только он должен открывать перед американцами сокровища русской культуры.

Тем более что он и так уже наполовину выпал из привычной языковой атмосферы, погрузившись в бездонные американские глубины. Посетовав, что приходится заново переводить текст “Мертвых душ”, из-за чего работа над книгой о Гоголе застопорилась, Набоков высказывается откровеннее: “Книга подвигается медленно, главным образом по причине возрастающего разочарования в моем английском. Когда я закончу, уеду в трехмесячный отпуск со своей румяной, пышущей здоровьем русской музой”52.


Голубянки, пойманные Набоковым и другими, Музей сравнительной зоологии, Гарвард


Но правда в том, что муза его покидала[27]27
  Набоков продолжал писать стихи по-русски и тогда, когда ему уже было за семьдесят. Одни из лучших его стихотворений, включенных в сборник Poems and Problems (1970), “К князю С. М. Качурину” и “С серого севера”.


[Закрыть]
. “Я так завидую вашему английскому”53, – писал он Уилсону. Завидовал ли Набоков английскому Уилсона или нет, но ему было трудно выразить мысли: “желание писать иногда нестерпимо, но поскольку я не могу писать по-русски, то не пишу вовсе”54. Иногда он писал прозу, фрагменты того, что впоследствии оформилось в роман “Под знаком незаконнорожденных” (1947). Впоследствии он вспоминал о мучениях, которые испытывал из-за необходимости сменить язык, с оттенком скуки, но это вовсе не значит, что на самом деле Набоков не страдал. Исайя Берлин, которому пришлось пройти через то же в более юном возрасте55, остаток жизни сожалел о том, что оказался лишен родного языка, и признавался другу:

Я обожаю наши русские разговоры и всегда с нетерпением жду их, думаю о них и помню дольше всего… В Англии так ни с кем не поговоришь… Русский язык образнее, душевнее и поэтичнее любого другого: когда я говорю по-русски, я чувствую, что меняюсь – мне словно становится легче выразить мысль, мир вокруг становится радостнее и милее.

Мучась из-за утраты языка и несовершенства своего английского (а также из-за того, что было трудно платить шестьдесят долларов в месяц за квартиру на Крейги-серкл)56, Набоков дописал замечательную книгу, первый гениальный труд за все время в Америке. “Николай Гоголь” отличается поразительной прямотой: в этой книге практически нет свойственных стилю Набокова мудреных слов. С самого начала он погружает читателя – желанного американского читателя – в самую глубину причудливого, гротескного мира славянского писателя: Гоголь умирает в Риме. Ему сорок два года, и его лечат “чертовски энергичные” иностранные доктора: ставят пиявки на его длинный заостренный нос, которым он мог на потеху публике дотронуться до нижней губы. Пиявок засовывали в ноздри, чтобы они лучше присосались к нежной слизистой, и француз, тоже та еще пиявка, велит держать Гоголю руки, чтобы тот не мог их стряхнуть.

Над всей этой сценой царит набоковская кривая ухмылка. “…Картина эта неприглядна и бьет на жалость, что мне всегда претило”57, – заявляет он, и это пункт первый “набоковской эстетики для американцев”: мысль о том, что притязания на сочувствие предосудительны. Негоже писателям играть на сострадании: слишком долго они этим грешили. В “Николае Гоголе” Набоков в сокращенном виде воспроизводит пространные рассуждения из “Дара” о том, как русская литература заразилась опасными бациллами общественной жалости и оказалась из-за них близка к исчезновению58. Радетели реформ из среды русской интеллигенции стали диктовать вкусы: если писатель в произведениях не высказывался против царской диктатуры, его и читать не стоило. Таким образом, они превратились в неких протокомиссаров, предшественников советских церберов, которые умели найти управу на непокорных писателей. События ХХ столетия, которым Набоков был свидетелем, привели его к неприятию любой борьбы с инакомыслящими, но во фразе “бьет на жалость, что мне всегда претило” слышится презрение гения, в юности зачитывавшегося акмеистами и футуристами, к дешевым сентиментальным стишкам во вкусе старых дам.

Гоголь явил миру “странный гений”, продолжает Набоков, и это второй пункт его рассуждений: великие, бессмертные художники все с чудинкой, все наособицу. Между ними можно проводить параллели, как между Пушкиным и Гоголем, но их невозможно отнести к какому-то “течению” или “направлению” в истории культуры. “…Гений всегда странен: только здоровая посредственность кажется благородному читателю мудрым старым другом, любезно обогащающим его, читателя, представления о жизни”59. Тут Набоков проговаривается о себе. Он понимает, что может показаться читателям дерзким и, пожалуй, холодноватым. Откровенные рассуждения о “посредственностях” и “гениях”, о “самом великом писателе, которого до сих пор произвела Россия” – в 1942 году подобные умозаключения уже выглядели старомодно. Писателей было принято обсуждать с точки зрения школы, к которой они принадлежали: их человеческая природа никого не интересовала, поскольку критиков куда больше занимали их идеи и замыслы. Набоков же оперирует старыми категориями, и явно подразумевается, что он гений. Здесь он одновременно и консерватор, и модернист: Джойс и Элиот, Пруст, Паунд, Стайн, Вульф, Фолкнер – все эти писатели верили в старую идею, представление о шедевре, который на голову выше остальных и не знает себе равных, литературном творении, способном поразить весь мир[28]28
  Из перечисленных писателей Набоков считал истинными и самобытными мастерами только Пруста и Джойса.


[Закрыть]
. Каждый считал, что уж он-то как раз написал нечто подобное. Отказ от подобного взгляда, насмешка над идеями такого рода, признание того привилегированного положения, которое занимают некоторые авторы или произведения, ироническое представление о том, что любое творение пестрит беспардонными заимствованиями из других явлений культуры: все это еще только должно было появиться, причем не сказать чтобы очень нескоро. Набоков, пожалуй, оказался последним истинным, искренним адептом старых взглядов. Безапелляционность, с которой он рассуждает о гениальности и о том, что тот, кто возомнил себя писателем, равным ему, смешон в своем заблуждении, свидетельствует о том, что Набоков чувствовал шаткость своего положения. Но Гоголь, бесспорно, был гением. Гоголь, словно по мановению волшебной палочки – или своего огромного носа, – создал классический русский роман.


Сражаясь с неродным языком, Набоков находил утешение в работе с научной лексикой. Никто в Гарварде не разбирался в голубянках так, как он: по примеру Уильяма Комстока Набоков выбрал предметом исследований именно это семейство бабочек. Пожалуй, тут он руководствовался теми же соображениями: необходимостью заполнить пробелы, выполнить работу, которую, кроме него, никто не может сделать, – что и в отношении русской литературы в Америке. “Забавно сознавать, что я сумел попасть в Гарвард исключительно благодаря бабочкам”, – пишет он Уилсону60. Первые научные работы, которые Набоков написал, используя экспонаты музея в качестве таксономического материала61, свидетельствуют о том, что и здесь Набоков учился, как и в случае с Уилсоном: в надежде освоить азы он полагается на американских друзей, в частности на Комстока и еще одного исследователя из Американского музея естественной истории, Чарльза Дункана Миченера. “Если вы сочтете, что в статье все в порядке, не могли бы вы отправить ее в какой-нибудь журнал или иной источник, который ее опубликует”, – просил Набоков Комстока после исчерпывающего разбора первого исследования. Впоследствии, в той же манере, что и Уилсону, он пишет: “Я пользуюсь вашей добротой, но вы сами виноваты в том, что я к ней привык”62.

Научные статьи Набокова отличала та же уверенность, что впоследствии и его литературные труды. Первые заметки о бабочках, которые он еще мальчиком сделал в России, были написаны по-английски: Набоков зачитывался британским журналом The Entomologist и по нему выучил научные термины. С тех пор английский стал для него языком науки63. Чем ему нравилась охота за насекомыми, почему он так любил о них писать – большой вопрос (еще и о том, что именно доставляло ему удовольствие в целом), но отчасти, конечно, благодаря возможности в мельчайших подробностях воспроизвести научный стиль, в котором столетиями писали ученые, прекрасно им владели и по этому стилю узнавали друг друга. Характерный пример научного стиля Набокова представлен в его статье “Некоторые новые или малоизвестные неарктические нимфалиды (чешуекрылые: сатириды)” (Some new or little-known Nearctic Neonympha (Lepidoptera: Satyridae), опубликованной в 1943 году в журнале Psyche, который имел непосредственное отношение к Гарварду:

Широкая пепельная кромка, испещренная темно-пурпурными поперечными прожилками, сливающаяся с пепельным же исподом каймы, ограниченная изнутри изгибами вторых дисковидных и субтерминальных полос, занимает всю внешнюю треть (кроме светло-коричневого пятна в форме виноградного листа, если смотреть снизу, между второй дисковидной и субтерминальной полосой), и, таким образом, полностью охватывает глазки и прочие отметины64.

В этом отрывке Набоков описывает задние крылья бабочки. В конце концов он создал систему исчерпывающего описания местоположения отметин на крыле насекомого в соответствии с рядами чешуек65. Он с детства писал о бабочках66 и разбирался в них практически как специалист, восходящее светило энтомологии. Подражание или пародия стали для Набокова, как и в случае с художественными его произведениями, основой для изучения важных вопросов – в данном случае запутанной классификации чешуекрылых и теории эволюции.

Глава 7

Набоков так усердно работал в Музее сравнительной зоологии на добровольных началах, что Натан Бэнкс назначил его на должность научного сотрудника на 1942–1943 годы со скромным окладом в тысячу долларов в год. Вера тоже как могла вносила вклад в семейный бюджет: давала уроки, служила в Гарварде секретарем. Она ведь “вышла замуж за гения”1 (так она говорила подруге), а значит, должна была поддерживать его, следить за тем, “чтобы он ни в чем не нуждался” и мог писать. Их шаткое материальное положение побудило Веру предпринять несколько разумных шагов. Она убедила мужа написать письма двум профессорам из Уэлсли, которые симпатизировали Набокову, и сообщить, что он был бы рад, если бы его снова позвали преподавать. Еще она напечатала резюме со списком тем, по которым Набоков мог читать лекции, и отправила в агентство, организующее лекционные турне. Агентство ангажировало писателя прочесть несколько лекций в колледжах на Юге и Среднем Западе, и в октябре 1942 года Набоков отправился туда, прервав работу над книгой о Гоголе2.

Эта поездка чем-то напомнила путешествия Чичикова, хотя и без инфернальных ассоциаций. В Спрингфилде, штат Иллинойс, где Набокова возили на экскурсию в дом и на могилу Линкольна, писатель познакомился с совершенно гоголевским персонажем, который словно сошел со страниц повести “Иван Федорович Шпонька и его тетушка”: он обожал колокольни (Шпоньке в произведении Гоголя снятся колокольни). Человек из Иллинойса был “пугающе-молчаливый меланхолик какого-то церковного вида3, – писал Владимир Вере, – с небольшим списком механических вопросов… Лишь раз он оживился, глаза его блеснули… когда заметил, что флагшток у мавзолея Линкольна заменили на новый, повыше[29]29
  Здесь и далее знаком отмечены все случаи, когда оригиналы были недоступны, поэтому текст дается в переводе с английского (прим. перев.).


[Закрыть]
”. Письма Набокова из второй поездки по Америке задушевны и пространны. Казалось, Америка пробуждает дух бродяжничества и желание объять всю страну целиком: письма и дневники Одюбона, отчеты Уитмена из путешествий (в основном вымышленных), пять тысяч страниц дневников из экспедиции Льюиса и Кларка, сделанные Токвилем в 1830-е годы описания приграничных поселений – вот лишь некоторые предшественники занимательных, богатых поэтическими образами писем, которые Набоков посылал Вере. 14 октября он писал из Валдосты, штат Джорджия:

Приехал сюда, на границу Флориды, вчера около семи вечера и отбуду в Tennessee в понедельник утром… Встретившая меня на вокзале профессорша отвезла меня в гостиницу, где мне снята колледжем прекрасная комната, а также оплачены все мои meals, так что и здесь я ничего не потрачу до отъезда. Дали мне и автомобиль, но я только смотрю на него, не решаясь управлять им. Колледж [Женский колледж штата Джорджия], с очаровательным campus’ом среди сосен и пальм находится в одной миле от городка. Тут очень южно. Я прошелся по единственной южной улице, в бархате сумерок и лазури неоновых ламп и одолеваемый южной зевотой вернулся к себе4.

Везде, где только можно, Набоков охотился за насекомыми. Так, из Хартсвилла, штат Южная Каролина, он писал Вере:

После завтрака биолог из колледжа отвезла меня на своей машине… в рощицу у озера, где я поймал несколько замечательных гесперид и разных видов пиерид. Трудно описать, какое наслаждение доставила мне прогулка по этой странной синеватой траве между цветущих кустов (один усыпан ягодами, такими яркими, будто их на Пасху покрасили дешевой лиловой краской – совершенно жуткий химический оттенок…) После “Трагедии трагедии” [одна из лекций Набокова] я снова отправился на охоту… Познакомился с пресвитерианским священником, Смитом: он страстный коллекционер бабочек и сын известного лепидоптеролога Смита, о котором я много слышал5.

Страна не просто огромная: в ней полным-полно охотников за бабочками. Набоков, разумеется, волновался, как примут его лекции, признавал бесполезность этой затеи (денег она принесла мало, поскольку ему приходилось оплачивать свои расходы), жалел, что не остался дома, где мог бы дописывать книгу или работать в Музее сравнительной зоологии, и все же Владимир, еще относительно молодой человек с хорошим пищеварением, пишет о поездке в стилистике повести “Налегке” Марка Твена – или уитменовских рассуждений об очаровании Бродвея на Манхэттене6. Набоков признается:

Всю ночь глаз не сомкнул, поскольку на многочисленных станциях так трясло и вагоны так грохотали, когда подцепляли новые… что было невозможно заснуть. Днем за окном мелькали красивые пейзажи – высокие деревья всевозможных форм – с тенями, точно писанными масляными красками и переливчатой зеленью, которая напомнила мне… долины Кавказа… Сошел с поезда во Флоренции [Южная Каролина] и поразился тамошней жаре, солнцу и игре теней – такое чувство, будто приехал из Парижа на Ривьеру7.

Он понимал – возможно, не тогда, когда писал эти строки, но опять же, кто знает? – что собирает материал для новой книги8. Забавные сценки (как-то Набоков ждал, когда за ним приедут из колледжа, и услышал, как в фойе отеля кто-то удивляется, почему это не видно русского профессора. “Но я и есть русский профессор!” – восклицает Набоков); столкновение с расовой дискриминацией в южных штатах, которое стало для писателя откровением (“По вечерам те, у кого есть дети, почти никуда не ходят… потому что не с кем оставить детей; негритянская прислуга никогда не ночует в домах белых – это запрещено – а белых слуг нанять нельзя, поскольку те не могут работать с черными”); снова и снова прогулки по залитым солнцем, поросшим густой листвой южным лесам9, охота за насекомыми: поездка будоражила его воображение, наводила на размышления, побуждала взяться за перо.

По стилю письма Набокова похожи на те, что он писал в 1937 году. Но на этот раз у него не было никакой тайной интрижки, да и он уже не был блестящим молодым писателем, которого чествует le tout Paris. Набоков по-прежнему восхищается собой и хвалится, что внушает другим почтение, но признается, что и у него бывают промашки10: заболтавшись с преподавателями в колледже, лезет в карман и обнаруживает, что позабыл конспекты лекций дома. Знакомится с легендарными афроамериканцами11, в том числе с У. Э. Б. Дюбуа, и пишет Вере из колледжа Спелман, что это “черный Уэлсли”, которым руководит важная дама с бородавкой у носа и требует, чтобы он по утрам присутствовал на службе в церкви вместе с четырьмя сотнями студентов. Впоследствии Набоков говорил интервьюерам, пытавшимся дознаться, кто же перед ними: реакционер, ярый либерал или консервативный ярый либерал, – что не приемлет расовой сегрегации12.

На западе хлопковые плантации, – пишет он из Южной Каролины, – и богатство многочисленных Кокеров [основателей колледжа Кокер], которым, кажется, принадлежит половина Хартсвилла, основывается на этой самой хлопковой промышленности. Сейчас как раз сезон уборки, и “негритосы” (до дрожи ненавижу это слово, похожее… на “жидков” западнорусских помещиков) работают на полях, получая доллар за сотню “бушелей” – я тебе пересказываю эти интересные факты, потому что они сами собой звучат у меня в ушах13.

Набоков – не либерал из северных штатов, ужасающийся порядкам Южной Каролины, однако и его задели за живое социальные язвы. “Мою лекцию о Пушкине… встретили почти с комическим энтузиазмом”, – пишет он Вере (до этого он сообщил слушателям в Спелмане, что дедушка Пушкина был эфиоп). Набоков отчасти стремился угодить публике, но по сути сказал чистую правду.

Впоследствии эти письма фигурировали в планах продолжения мемуаров “Память, говори” – книги о жизни в Америке, которую Набоков надеялся когда-нибудь написать. Он собирался озаглавить ее “Память, говори еще” (а может, “Дополнительные свидетельства” или “Америка, говори”): в книге рассказывалось бы о дружбе с Братцем Кроликом, то есть с Уилсоном, о путешествиях по западным штатам, начиная с лекционного тура, в который Набоков отправился в первый год войны. Связки писем писатель забрал с собой в Швейцарию, где обосновался в 1960-х, однако книги так и не случилось. Пожилой Набоков не мог перечитывать эти письма без душевного волнения. “Мне незачем вам говорить, – писал он вдове Эдмунда Уилсона в 1974 году, через два года после смерти друга, – как мучительно больно мне перечитывать беседы, относящиеся к ранней беззаботной поре нашей переписки”14. Набоков слишком долго вынашивал замысел книги: такое порой случается даже с гениальными писателями.


В мае 1943 года Набоков сообщил Лафлину, что наконец-то дописал исследование о Гоголе, книгу, которая “стоила мне бóльших трудов, нежели любая другая написанная мною книга… Я никогда не согласился бы на ваше предложение, если бы знал, сколько галлонов крови из мозга она поглотит”. Писать было трудно, потому что “сперва пришлось создать” писателя (то есть перевести Гоголя), “а потом уж его обсуждать… Постоянное переключение с одного ритма работы на другой совершенно меня измотало… Теперь я очень слаб и со слабой улыбкой лежу в частной родильной палате, ожидая роз”15.

Лафлина рукопись озадачила. Он рассчитывал увидеть простую и понятную работу, знакомившую с Гоголем читателей, которые о нем, скорее всего, слыхом не слыхали, Набоков же создал оригинальное истолкование творчества Гоголя в стилистике сборника эссе “В американском духе” (In the American Grain) Уильяма Карлоса Уильямса или “Этюдов о классической американской литературе” Д. Г. Лоуренса. Обе вышли в двадцатые годы. Лоуренс в свое время тоже эмигрировал из Европы в Америку и тоже пытался найти себя на новом месте, и его книга, как и труд Набокова, посвящена преимущественно авторской стилистике. Задавшись целью доказать, что некоторые “классические” американские авторы (Франклин, Купер, Кревекур, По, Готорн, Мелвилл, Дана, Уитмен) отнюдь не “детские писатели”, как было принято думать, Лоуренс раскрывает особенности их “художественного слога”16, в котором отнюдь не было ничего детского. Лоуренс пишет:

Старый американский художественный слог отличается своеобразием, которым он обязан американскому континенту: больше такое нигде не встретишь. В американской классике слышится новый голос. Мир не хотел его услышать и объявил, что это, мол, детские истории… Мир боится новизны более, чем чего бы то ни было… Мир как может уклоняется от нового, но американцы его в этом превзошли17.

Книга стоила Лоуренсу больших трудов, как и Набокову – исследование о Гоголе18. Она выросла из той же надежды найти в Америке читателя, который заменил бы европейскую публику: та, казалось, с каждым годом все меньше понимала писателя. Лоуренс обходится с классиками американской литературы примерно так же бесцеремонно, как Набоков с Гоголем[30]30
  В конце книги Набоков делает вывод, что Гоголь не сумел раскрыть свой недюжинный дар и стал самым заурядным писателем.


[Закрыть]
. Едва ли Набоков читал сборник эссе Лоуренса: во всяком случае, о Лоуренсе он никогда не отзывался без демонстративной усмешки. Разумеется, что-то из его книг Набоков даже читал (скорее всего, романы). То, как смело и вольно Лоуренс обращался с темой секса, равно как и скандальная слава “Любовника леди Чаттерлей” (ни одну книгу в XX веке так не запрещали, как этот роман), оказали столь сильное влияние на дальнейшее творчество Набокова, что его деланая усмешка, скорее, выдавала глубокую неуверенность.

В первой главе “Этюдов” Лоуренс пишет:


Старые американские книги написаны с чувством, в отличие от современных, которые по большей части вообще лишены какого бы то ни было чувства… Художественный слог – вот истина. Художник обычно… лжец, но его искусство, коль скоро это искусство, не солжет ни на йоту… Все американские писатели прошлого – отпетые лжецы. Но при этом они художники… Вам выбирать, чему вы хотите верить, когда читаете “Алую букву” Готорна: приторной лжи голубоглазой красотки, которая врет, как все красотки, или же истине художественного слога… Точно так Достоевский прикидывается Иисусом, на деле же оказывается сущим чудовищем19.


Здесь Лоуренс словно через годы подмигивает Набокову, который презирал Достоевского более, чем любого другого из русских писателей. Для Лоуренса главное – стиль: первозданная Америка проявляет себя, оживает лишь в голосах местных художников, которых, однако, Лоуренс не считал гениями и о которых писал со смесью любви и снисхождения20.

В марте 1943 года Набоков узнал о том, что ему дали стипендию Гуггенхайма, 2500 долларов21. Его снова пригласили преподавать в Уэлсли, и Музей сравнительной зоологии, где Набоков числился научным сотрудником, продлил с ним контракт, повысив оклад до 1200 долларов в год. Он тут же принялся планировать очередное путешествие на запад. В предыдущую поездку в Калифорнию Набоков охотился за насекомыми в Нью-Мексико “неподалеку от места, которое имеет отношение к Лоуренсу”, писал он Уилсону (вероятно, речь шла об округе Таос)22. “Ты обещал рассказать мне про какое-то место, но нас что-то отвлекло… Нам нужен скромный, но хороший пансион в гористой местности”23.

Непременно в горах: там складывались благоприятные условия для эволюции новых видов. Лафлин, который еще не прочитал книгу о Гоголе, предложил Набоковым остановиться на лыжной базе, частью которой он владел, неподалеку от Сэнди, штат Юта, к юго-востоку от Солт-Лейк-Сити. Лыжная база располагалась на высоте 2500 метров над уровнем моря в длинном осыпавшемся каньоне, с осинами и гранитными скалами, над которым на три с лишним тысячи метров вверх возносились горные вершины24. Лепидоптерологи почему-то обычно обходили Юту стороной. Набоковы отправились туда на поезде.

Тем летом Дмитрий помогал отцу ловить Lycaeides melissa annetta. В письме, отправленном Набоковым в конце войны его сестре Елене, которая всю войну провела в Праге, он пишет о сыне: “Он учится превосходно, – но это благодаря Вере, которая проходит с ним подробно каждый урок… его исключительная одаренность включает порцию ленцы”. Дмитрий[31]31
  Американский мальчишка военных лет, Дмитрий безошибочно определял виды самолетов по одному лишь силуэту вдалеке или по шуму двигателя. Он обожал собирать и клеить различные модели.


[Закрыть]
“может забыть все на свете и погрязнуть в авиационные журналы – аэропланы для него то же, что для меня бабочки”25. Дмитрий Набоков “самолюбив, вспыльчив, драчлив, щеголяет американскими (довольно-таки блатными иногда) словечками здешних школьников”, хотя по сравнению с другими американскими мальчишками “бесконечно нежный и вообще страшный душенька”.

В одиннадцать лет Дмитрий по-прежнему ходил в школу “в сером костюме, в красноватой жокейской фуражке”. Упрямство, о котором пишет Набоков, проявится годы спустя, став поводом для выговоров в пронизанных любовью и волнением письмах Веры сыну, который сперва учился в Гарварде, а потом стал оперным певцом в Италии26. Родители давали сыну большую свободу, которой он с удовольствием пользовался, но при этом готовили его к работе, которая впоследствии принесет ему славу, обеспечит моральную и материальную поддержку. Он стал сотрудником семейного предприятия по производству книг под маркой “Набоков”. Русским он владел хорошо, поскольку родители старались говорить с ним на родном языке, но писал плохо. Когда Дмитрий учился на первом курсе, Набоков попросил Романа Якобсона, знаменитого лингвиста из Гарварда, позаниматься с Дмитрием: ему совершенно необходимо было подтянуть грамматику. Это был шаг, хотя далеко и не первый, в длительном процессе подготовки Дмитрия к роли переводчика произведений отца.

Алта, лыжная база Лафлина, ныне легендарная американская горнолыжная база для фрирайда, была своего рода крепостью в горах. Набоковы доехали на поезде до Солт-Лейк-Сити, а оттуда отправились в горы на попутной машине: выбора у них особо не было, поскольку ни Владимир, ни Вера не водили, да и автомобиля в семье не было. Вера чувствовала себя плохо из-за погоды. Она восхищалась красотой гроз и ливней с градом в горах, но в то лето в Алте было холодно и ветрено. Отношения с Лафлином и его женой были натянутыми, если не сказать холодными. Лафлин пообещал, что плата за комнату будет “умеренной”, но в нем “домовладелец отчаянно борется с поэтом, – писал Набоков Уилсону, – и первый побеждает”27. Как и другие наследники больших состояний, Лафлин не хотел, чтобы его держали за дурака, и со многими своими авторами заключал сделки на кабальных условиях. Они с Набоковым не на шутку повздорили из-за книги о Гоголе, и это, разумеется, не могло не повлиять на события того лета. Помимо прочих правок, которые Набоков считал смехотворными, Лафлин требовал, чтобы он дополнил рукопись краткими пересказами гоголевских произведений. Набоков, скрепя сердце, добавил хронологию и новую последнюю главу, “Комментарии”, в которой выставил издателя на посмешище (Лафлин тем не менее опубликовал ее в том виде, в каком написал Набоков).

В этой главе, напоминающей популярный рассказ Хемингуэя “Пишет читательница”, Набоков утверждает, будто Лафлин говорил: “Я все понимаю. Но, в конце концов, сюжет есть сюжет, и студенту надо рассказать, что происходит”. Владимир отвечает, что он рассказал об этом, на что Лафлин возражает: “Я все прочел очень внимательно, и моя жена тоже, но сюжетов мы не узнали. И потом, в конце должно быть что-нибудь вроде библиографии или хронологии. Студент должен понять, что к чему, иначе он придет в замешательство и не захочет читать дальше”28.


Алта-Лодж, 1945 г.


В рассказе Хемингуэя, опубликованном в сборнике “Победитель не получает ничего” (1933), женщина, чей муж заразился сифилисом, пишет в газету врачу и спрашивает, что это за болезнь и как быть. Ее напускная скромность смешна: писатель словно укоряет американских женщин (или только жен) за ханжество. Рассказ Набокова практически целиком представляет из себя диалог: обычно он относился пренебрежительно к повествованию, построенному на диалогах, и к рассказам Хемингуэя в том числе, но здесь для пущего комизма прибегает к прямой речи, демонстрируя тем самым тупоумие так называемого “издателя”, который компрометирует себя с каждым словом. В отличие от него автор, который в диалоге скрывается за “я”, проявляет терпение и рассуждает здраво, так что раздражение его оправданно: он жертва человека, который находится в совершеннейшем восторге от своих идей, – к несчастью, именно он выписывает чеки. Считается, что такой литературный прием изобрел Хемингуэй: он никак не высказывает авторскую позицию, чтобы читатель сам сделал выводы. Этот прием Набоков использует снова в пародийной сценке из шестой части, когда терпеливый автор, пересказав по просьбе издателя “Ревизора” до смешного близко к тексту, слышит в ответ: “Да, конечно, вы можете это изложить”, то есть вставить этот фрагмент в отредактированную рукопись.

Набоков терпеть не мог Хемингуэя29. Впрочем, о Фолкнере он тоже отзывался уничижительно30, однако пик славы Хемингуэя пришелся как раз на те годы, когда Набоков перебрался в Америку: его популярности и тиражам завидовали многие писатели. В 1940 году, когда Набоков приехал в Америку, имя Хемингуэя было у всех на устах: в октябре как раз вышел “По ком звонит колокол”, длинный, местами гениальный роман о гражданской войне в Испании, который публика встретила восторженно. Набоков признавался, что читал Хемингуэя. В 1960-е в интервью он говорил: “Хемингуэя я впервые прочел в начале 1940-х, что-то про колокола, балы и быков, редкая гадость. Впоследствии я еще читал его «Убийц» и ту прелестную вещицу о рыбе”31. Что до “колоколов, балов и быков”, Набоков, видимо, перепутал “По ком звонит колокол” с “Фиестой (И восходит солнце)”, а “прелестная вещица о рыбе”, скорее всего, “Старик и море”, еще одна повесть, вызвавшая бурный восторг у публики, однако не совсем характерная для стилистики Хемингуэя. “Убийцы” – один из ранних его рассказов, построенный на диалогах, фактически сценарий. Он повлиял на американское кино, но по нему трудно судить о таланте писателя32.

Внимание Набокова к событиям литературной жизни, в частности к творчеству собратьев-писателей, вполне естественно для амбициозного нового иммигранта, который стремится заявить о себе. Судя по одному письму, которое он написал тем летом из Юты, Набоков активно знакомился с произведениями американских авторов. 15 июля, прожив месяц в Алте, он написал Уилсону, что “ему очень понравилась критика, с которой Мэри [Маккарти] обрушилась на пьесу [Торнтона] Уайлдера в Partisan33. (Пьеса эта была “На волосок от гибели”, и Маккарти в своей язвительной рецензии назвала ее “избитой шуткой, причем шуткой одновременно провинциальной и самонадеянной”.) Набоков также прочел (и от всей души возненавидел) длинную эпическую поэму Макса Истмена “Лотова жена”, которая недавно вышла отдельной книгой34. Уилсон упомянул писателя-эмигранта В. С. Яновского, и Набоков, без тени сочувствия к брату-славянину, который ныне тоже писал для американского читателя, обозвал Яновского “самцом… если ты понимаешь, о чем я”35. Вдобавок “он не умеет писать”. Возвращаясь к западным штатам, Набоков пишет:

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации