Текст книги "Собрание стихотворений, песен и поэм в одном томе"
Автор книги: Роберт Рождественский
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
«Родных разыскиваю, родных…»
Не стоит от себя бежать,
глаза потупив…
Поступки
надо совершать!
Одни поступки!
Поступок —
в тру́се разбудить
замах героя.
Поступок —
жить,
не затвердив
чужие роли.
Поступок —
быть собой
в дыму
и клятве пылкой.
Поступок —
вопреки всему
молчать под пыткой!
Поступок —
много долгих дней
гореть,
а после
порвать поэму,
если в ней
хоть капля
позы.
Прикажет время зубы сжать —
не протестуйте.
Поступки
надо совершать!
Одни поступки!
И кровь твоя
через ничто,
дымясь,
проступит…
Ведь если жизнь – поступок,
то
и смерть —
поступок.
«Снег шел, как больной…»
Родных разыскиваю,
родных…
Веселый хруст сухарей ржаных.
Два слова,
сказанных невзначай.
В горячих кружках
бесцветный чай.
Родных разыскиваю,
родных…
Детдом вспоил меня,
как родник.
Ребята
с временем обнялись.
(Имен не помню.
Не помню лиц…)
Родных разыскиваю,
родных…
Курящих в тамбурах ледяных.
Солдат небритых, как будто лес.
«Не дрейфь, малец!
Победим,
малец!..»
Родных разыскиваю,
родных…
Не смог бы я ничего без них.
Зову:
откликнись,
моя родня…
О, если б кто-то
искал меня!
«Красивая женщина – это профессия…»
Снег шел, как больной.
А после
на три месяца
слег.
Лежал —
одинокий и постный —
как перенесенный
слог.
Гулко собаки лаяли,
на каждый сугроб ворча.
Дальние льды Гренландии
прислали снегу
врача.
Белый халат
метелей
затрепетал над больным.
Вязли в снегу
недели.
Дети
играли с ним.
В снегу застывали сутки,
и было бы все ничего,
но скальпель
живой сосульки
однажды взрезал его.
Снег умирал без стона,
отяжелев весьма…
А люди,
выйдя из дома,
сказали:
«Ну вот и весна!..»
«Над головой созвездия мигают…»
Красивая женщина —
это профессия.
И если она
до сих пор не устроена,
ее осуждают.
И каждая версия
имеет своих
безусловных
сторонников.
Ей,
с самого детства вскормленной
не баснями,
остаться одною,
а значит,
бессильною,
намного страшнее,
намного опаснее,
чем если бы ты не считалась
красивою.
Пусть вдовы
листают романы
прошедшие,
пусть бредят дурнушки
заезжими принцами.
А в редкой профессии
сказочной
женщины
есть навыки,
тайны
и строгие принципы.
Идет она молча
по улице трепетной,
сидит, как на троне,
с друзьями заклятыми.
Приходится жить —
ежедневно расстрелянной
намеками,
слухами,
вздохами,
взглядами…
Подругам
она улыбается весело.
Подруги ответят
и тут же обидятся…
Красивая женщина —
это профессия.
А все остальные —
сплошное
любительство.
Баллада о бессмертии
Над головой
созвездия мигают.
И руки сами тянутся
к огню…
Как страшно мне,
что люди привыкают,
открыв глаза,
не удивляться дню!
Существовать.
Не убегать за сказкой.
И уходить,
как в монастырь,
в стихи…
Ловить Жар-птицу
для жаркого
с кашей.
А Золотую рыбку —
для ухи.
«Если разозлишься на меня…»
Хотя гудят:
«Пора!» —
изящные валторны,
забудьтесь,
тенора!
Остыньте,
баритоны!..
Я расскажу теперь, —
жаль,
если не сумею, —
как наш товарищ
пел
в двадцатом.
Перед смертью.
Он умер
для того,
чтоб мы не умирали…
Каратели
его,
израненного,
брали.
Заржавленным прутом
испытывали силу.
Умаялись.
Потом
велели
рыть могилу…
Надутый,
будто еж,
увешанный оружьем, —
«А может,
ты споешь?..»
смеясь,
спросил хорунжий…
Луна ползла,
как тиф.
Безжизненно.
Сурово…
И вздыбился
мотив!
И прозвучало
слово!
Пел
песню
комиссар.
Пел,
выбрав гимн из гимнов.
Пел,
будто воскресал.
Пел,
голову закинув.
Пел,
будто пил вино.
Пел,
хвастаясь здоровьем.
«Мы наш, —
он пел, —
мы но —
вый мир, —
хрипел, —
построим!»
Был темным,
как земля.
И мокрым,
как из бани.
Пел,
еле шевеля
разбитыми губами.
Шептал слова
не в такт,
упрямо повторялся…
И получалось так,
что он не пел,
а клялся!
Литые фразы
жгли,
с зарей перемежаясь…
Хорунжий крикнул:
«Пли!»
А песня
про-дол-жа-лась.
Была грозе
сродни,
светилась
и трубила!..
В руках у солдатни
плясали
карабины.
Дрожали молодцы —
ни стати
и ни прыти…
Великие певцы,
пожалуйста,
замрите!..
Пусть видит комиссар,
как в озаренье алом
встает
высокий зал
с «Интернационалом»!
И солнечно в судьбе.
И ощущаешь гордость.
И веришь,
что в тебе —
тот
комиссарский голос!
«Ожидаю ночи, как расстрела…»
Если разозлишься на меня
так,
что скажешь:
«Кончено!» —
сполохи полярного огня
вспыхнут озабоченно.
Подползут, чтоб вымолить
«прости!» —
дальние,
незваные, —
железнодорожные пути
и пути трамвайные.
Если разозлишься на меня —
полдень переломится.
Горькими
иголками
звеня,
лес
тебе поклонится.
Степь
не даст зазеленеть росткам,
сделается вязкою.
Горы упадут
к твоим ногам,
ледниками звякая.
Если разозлишься на меня,
выдохшись и выстрадав,
звезды в небе
среди бела дня
будто слезы
выступят.
Будут повторять:
«Ты не права!..»
ветер —
дымной прядкою,
тучи —
громом,
шелестом —
трава,
и дрожаньем —
радуга.
Будут миру
предвещать беду
черные ущелья…
А сначала
я к тебе
приду.
Сам.
Просить прощения.
«Я богат…»
Ожидаю ночи,
как расстрела.
Я приговорен.
Глаза
пусты.
Надеваю
тихо и смиренно
душную повязку темноты.
И еще не верю в эти строки.
И уже других не признаю.
Я на полпути,
на полдороге
к сонному
тому
небытию.
Близится,
подходит,
наступает,
стрелкою секундною звеня.
Включена моя вторая память.
Вот он я.
И вроде
нет меня.
А вокруг —
молчание немое,
смесь
из воскресений и суббот.
И плывут
по медленному морю
жалкие соломинки забот.
Я за них хватаюсь обалдело.
Я тону в горячечном бреду…
Ожидаю ночи,
как расстрела.
Утра,
как помилованья,
жду.
Савве Бродскому
Первые
Я богат.
Повезло мне и родом
и племенем.
У меня есть
Арбат.
И немножко свободного времени…
Я
подамся
от бумажных
запутанных ворохов
в государство
переулков,
проспектов
и двориков.
Все, что я растерял,
отыщу в мельтешении радужном.
Где витой канделябр
и бетонные глыбины —
рядышком.
Где гитары
щекочут невест,
где тепло от варений малиновых.
Где колясок
на каждый подъезд
десять —
детских
и две —
инвалидных.
Там, где будничны
тополя
перед спящими школами.
Там, где булькают,
как вскипевшие чайники,
голуби.
Выхожу не хвалить,
не командовать
уличной вьюгою.
Просто так
улыбаться
и плыть
по Арбату
седеющим юнгою.
«Есть царственность спесивая…»
Аппараты
летательные.
Исходы
летальные…
Что звалось
«само-летом»,
не летало само.
Было странным,
далеким,
как чужое письмо…
Были
воздухоплаватели, —
шик и почет, —
как шкатулки из платины —
наперечет.
Гордецы,
командоры
застольных шумих.
Суеверны, как вдовы.
Красивы, как миф.
Острословы.
Гусары.
Знатоки мишуры.
Непременно
усаты.
Абсолютно
храбры.
Кожей курток похрустывая,
шли навстречу громам.
Будто в ложе прокрустово,
влезали
в «Фарман».
И взлетали, касатики!
И кричали паря!
Были
выше Исаакия.
Выше царя!..
Уговоров не слушались.
И, познав круговерть,
обрывались
и рушились
на российскую твердь!
Уходили до срока —
без войны,
без чумы —
в землю
чаще намного,
чем
в большие чины.
Музыка
Есть царственность спесивая
в березовых поленьях.
И все тропинки зимние —
лишь повторенье
летних.
Средь леса оглушенного
«ау!»
стихает грустно.
Зима —
она для шепота.
Для шороха.
Для хруста.
Она лежит размашисто.
Сугробы —
как коленки…
Еще до марта
маяться
лыжне-узкоколейке.
И пахнет пнями ветхими.
И поле
слито с небом.
И снег
подчеркнут ветками.
Сушняк
зачеркнут снегом.
Осенью
Загремели свадьбы,
застонали проводы.
Перепутались и праздники и плачи…
Строки нотные стоят
колючей проволокой.
Я бы музыку записывал
иначе.
Я бы музыку писал,
на клевер падая.
Мне бы нравилась
поющая работа.
Я бы музыку писал
на строчках пахоты.
На ладошке
годовалого ребенка.
Засыпал и просыпался.
Ел не досыта.
Растворился б
в неожиданных мотивах.
Я бы музыку писал
на струйках дождика.
Или лучше —
на летящих паутинках.
Я бы музыку ловил
в озерах ласковых.
Я бы пил ее,
как пьют хмельное зелье.
Я бы музыку писал
на крыльях ласточек.
Я бы музыку писал
на шкуре зебры.
Я бы музыку творил,
кричал и мучился!
Я б искал ее
возвышенно и жадно…
Но уже сочинена
такая музыка.
Если ты ее не слышишь —
очень жалко.
Ю. Томину
Барабан
Ленинградская погода.
Дождит.
Город
тучами накрыт с головой.
Мне советовали:
«Солнца дождись…»
Не дождался.
И прощаюсь
с Невой.
А реке не до того.
А река
монотонна,
необъятна,
густа.
И почтительны
ее берега.
Оглушительна
ее простота.
Дождь летит по непонятной кривой.
У Невы
и для дождей
есть ответ.
И становятся дождинки
Невой,
смысл ее приобретая
и цвет.
Неподвижная вода разлеглась.
Мокрый ветер обжигающе скуп…
Возле самых ног Нева.
Возле глаз.
Возле сердца.
Возле сомкнутых губ.
Пегас
Серебристый,
как полынь,
дирижер в костюме праздном
дирижировал,
как плыл
через яму
нервным брассом.
Он рукою загребал.
Музыканты багровели…
Барабанщик в барабан
колотил,
как пьяный
в двери!
Он старался,
он потел,
грохал,
шевеля губами.
Будто разбудить хотел
тех,
что жили в барабане.
Бухал —
черт его дери! —
будто по железной крыше…
Но, наверное,
внутри
спали,
ничего не слыша…
Барабанщик был без чувств.
Он раскланялся,
шатаясь…
Я в тебя
стучусь,
стучусь.
Разбудить тебя
пытаюсь.
«Написал: «Живу себе…»
Заполнены дворы собачьим лаем.
На лестнице гудит нетрезвый бас…
В век синхрофазотронов
мы седлаем
лошадку
под названием
Пегас.
Вокруг нее —
цветочки и зловонье.
И дождь идет,
как будто напоказ…
Мотает непокрытой головою
лошадка
под названием
Пегас.
Она бежит,
она слюну роняет.
И все-таки —
уже в который раз —
тихонечко
ракеты
обгоняет
лошадка
под названием
Пегас…
Пустынный пляж
тепла у солнца просит.
Закатный лучик вздрогнул и погас…
А мы себе живем.
А нас вывозит
лошадка
под названием
Пегас.
Минута молчанья
Написал:
«Живу себе…»
Как это:
живу
себе?!
В суете,
в делах,
в гульбе.
Затерявшийся в толпе.
Жду себе.
Себе острю.
Одному себе
ворчу.
То не вовремя
молчу.
То не к месту
говорю…
Ну, а если наяву,
разобраться по судьбе,
я сперва
тебе живу.
Вам живу.
Потом —
себе.
М. Пархомову
«Не убий!..»
Замрите,
докладчики,
слово мочаля!
Минута молчанья.
Минута
молчанья…
Не смейте греметь,
орудийные глотки!
Молчите,
станки
и квартирные склоки.
Ревущий в покорную трубку начальник,
молчи!
Потому что —
минута молчанья.
Забудьте о целях своих,
мегатонны.
Не смейся,
паяц!
Замолчите,
моторы!
Усните,
гудки
и эстрадные ритмы.
Ребенки в родильных домах,
не орите.
Застыньте,
над скифом взметенные весла…
Эй, люди!
Подумаем очень серьезно,
как
жить
на земле!
Колыбельная
Не убий! —
в полумраке грошовые свечи горят…
Из глубин
возникают слова
и становятся в ряд.
Если боль
и набухли кровавые кисти
рябин,
если бой, —
кто услышит твое:
«Не убий…»?
Мы слышны
только самым ближайшим
друзьям и врагам.
Мы смешны,
если вечность
пытаемся бросить к ногам.
Есть предел
у цветка,
у зари
и у сердца в груди.
Мир
людей.
И над каждым библейское:
«Не укради!..»
Мир дрожит,
будто он искупался
в январской воде…
Надо
жить!
У последней черты.
На последней черте.
Думать всласть.
Колесить, как товарный вагон.
И не красть.
Разве что —
у богов.
Огонь.
«А было так, что мы…»
Спят девочки
Галина и Елена.
Два светлячка.
Две льдинки.
Две невесты.
Тень занавески
выгнулась нелепо.
И кажется, что дышит
занавеска.
Девчонки спят…
А мы с тобою
взглянем
на то,
к чему приглядываться
сто́ит!
Вот небоскреб,
как градусник, стеклянен.
И лифт внутри его —
как ртутный столбик.
Он лезет вверх.
Потом
летит обратно.
Он мечется.
Он сам с собою спорит.
(Наверно, у больного —
лихорадка.
Наверное, больной
себя не помнит!)
И улицы
дымятся, как порезы.
Бетон дорог
дождинками исколот.
Совсем не зря
холодные компрессы
неслышных облаков
легли на город…
Земля уснула,
сжавшись, как ребенок.
Пронизаны ладошки
бледным светом.
И звезды,
будто стая перепелок,
по небу разбрелись.
А в небе этом
луна повисла
сочно и нахально.
Девчонки спят,
смешно развесив губы…
Как я хочу,
чтобы от их дыханья
вдруг запотели
все стереотрубы!
Вдруг запотели
стекла перископов
и оптика
биноклей генеральских!..
Девчонки спят.
Трава растет в окопах.
Тоскует лес
о предрассветных красках.
И тишина похожа на подарок.
И призрачно
березы холодеют…
Пусть окна
стратегических радаров
от детского дыханья
запотеют!..
Пророчит ранний мох
грибное лето.
Спят девочки
Елена и Галина.
Забывшись на мгновенье,
спит планета.
И руки
сложены,
как для молитвы.
Че
А было так, что мы,
забыв часы дремотные
и закатав штаны,
тянули сети мокрые.
Тянули,
будто зуб.
И крякали простуженно.
Тянули,
будто в суд
опасного преступника.
Мы жили в этот миг
мечтой,
почти провиденьем, —
как под нестройный крик
на берег
реку вытянем!
Она зальет луга,
заполнит рвы и рытвины.
И в струнах
ивняка
забьют хвостами
рыбины…
А коль не хватит сил
тянуть, —
чего бахвалимся? —
река
разверзнет синь,
и мы в нее
провалимся!
Уйдем
мальков пасти.
И, чертыхаясь тягостно,
по нашему
пути
покатятся,
потянутся
прибрежные леса,
дома в дыму смородинном,
заблудшая коза
и парень с мотороллером…
Тянули мы,
пока
все было
по-хорошему…
Потом —
текла река.
И на песке
взъерошенном,
натуженно дыша,
по-рыбьи
тихо охая,
лежали два ерша.
И мы лежали около…
А в небе
солнце шло.
Тяжелое.
Значительное.
И жгло,
как сквозь стекло
увеличительное.
Хиппи
Мотор перегретый натужно гудел.
Хозяйка, встречая, кивала…
И в каждой квартире
с портрета глядел
спокойный Эрнесто Гевара…
Желанья,
исполнитесь!
Время,
вернись!
Увидеться нам не мешало б…
Вы очень похожи,
товарищ министр,
на наших
больших комиссаров.
Им совесть велела.
Их горе зажгло.
Они голодали и стыли.
Но шли с Революцией
так же светло,
как реки
идут на пустыню.
Была Революция личной,
живой,
кровавой
и все же —
целебной.
Они называли ее
мировой!
Что значило —
великолепной…
– Товарищ Гевара,
песчаник намок
под грузным
расстрелянным телом…
– Я сделал,
что мог.
Если б каждый,
что мог,
однажды решился
и сделал.
– Но жизнь
не меняется!
Снова заря
восходит, как будто впервые.
А что, если вправду
погибли вы
зря?
– Пускай разберутся
живые…
– Но вам
понесут славословий венки,
посмертно
пристроятся рядом.
И подвигом
клясться начнут леваки!..
– Вы верьте делам,
а не клятвам.
– А что передать
огорченным бойцам,
суровым и честным, как Анды?
– Скажите:
по улицам
и по сердцам
проходят сейчас баррикады…
– А что, если вдруг
автомат на плече
станет
монетой разменной?..
Нахмурился Че.
Улыбнулся Че.
Наивный
Че.
Бессмертный.
Землетрясение в Куско
Мы —
хиппи.
Не путайте с «хеппи».
Не путайте с нищими.
Денег не суйте…
Не спят
полицейские кепи
в заботах
о нашем рассудке.
Ничьи мы.
Не ваши,
не наши.
Ничьи мы.
Как мокрые ветры.
Прически —
по виду монашьи.
Но мы не монахи!
Хотите —
проверьте.
Ничьи мы.
Как пыль на дороге.
Как шорох прибоя,
картавы.
Нас греют
девчонки-дотроги,
покорные,
будто гитары.
Потейте!
Бумагу марайте.
За теплое горло берите знакомо.
Плевать нам
на ваши морали!
Продажные
ваши законы!
Плевать нам
на то, что встречаете бранно!
На то, что шагаете мимо.
И если вы – мир,
то тогда мы —
приправа
для этого пресного
мира!..
Мы, как в драгоценностях, —
в росах.
Мы молимся водам
и травам.
Босые —
средь ваших «роллс-ройсов».
Назло вам.
На смех вам.
На страх вам.
Сдавила бетонная бездна.
Асфальт отутюженный высох…
Мы —
вызов.
А может быть, —
бегство.
А может быть, сразу —
и бегство.
И вызов.
Монреаль
На руинах разрушенного инкского города в Перу испанцы построили свой город…
Мачу-Пикчу
Бог
испанцев не простил.
Отомстил.
С вечера
трясется
Куско!
Месяц в небе
как печать.
Непонятное
искусство —
землю
взять и раскачать!
Подминая,
вырастая,
сшиблись
каменные лбы!
Все фундаменты
привстали,
будто кони,
на дыбы!
Задышали дымом
кони.
Бог
испанцев не простил.
Где
узорные
балконы?
Где
колониальный
стиль?
Это —
накипь.
Это —
пена.
В этом месте
быть
должно
то, что инками
воспето.
Инками
возведено!..
Храм
готов кричать от боли!
Храм танцует!
А затем
католические
боги
обрываются
со стен.
Подчинившись
божьей каре,
тусклым золотом
расшит,
сам Христос
развел руками
тонкими.
И так лежит…
Отойди!
Земля гуляет!
Отодвинься
от земли…
Пусть природа
исправляет
то,
что люди
не смогли!
Раскатилась,
раскалилась,
пальцы
врезаны в бока…
Торжествует
справедливость.
Месть
грядет
через века!
Есть в перуанских Андах вершина.
А на ней – развалины города.
Развалины последней столицы империи инков…
«Если позволите…»
Мачу-Пикчу!..
Глаза закрываю,
шепчу:
«Мачу-Пикчу!..»
Мы —
ослепшие
ждали тебя,
будто пума – добычу.
Мы стремились к тебе,
как забытый наследник
к престолу.
Было душно и холодно.
Гордо.
И очень просторно.
Мачу-Пикчу
накатывалась
и к вискам подступала.
Мачу-Пикчу
покачивалась,
бесконечностью пахла.
Пахла прерванной стройкой.
И мокрой землей.
И лугами…
Жили здесь
великаны.
Работали здесь
великаны.
Я не знаю —
когда.
И зачем.
Знаю только,
что жили.
Ливни их забавляли.
А землетрясенья смешили.
А когда надвигались на город
тугие лавины,
то они их, дурачась,
в литые ладошки
ловили.
Над горами вставали закаты
из кованой меди.
День для них проходил.
А для нас он равнялся
бессмертью.
Жили здесь
великаны.
Размашисто жили.
Разгульно!
Нам —
полжизни прожить.
А для них это —
меньше секунды.
Жили здесь
великаны…
С того потрясенного года
плещет море,
соленое
от великаньего пота!
Угловатые айсберги
трутся о темные камни.
Это —
слезы детей великаньих.
И жен великаньих.
В них теперь отражаться рассвету
и гаснуть закату…
Великаны потомкам своим
загадали загадку.
И куда-то ушли.
Улетели куда-то.
Уплыли…
Но в спокойствии стен,
но в любой неотесанной глыбе,
в клочковатом тумане,
в журчанье ручьев по террасам
до сих пор существует,
не меркнет
непонятый разум.
Он остался как вечное эхо.
Как руки у горла.
Лишь ему одному
подчиняются сонные горы.
Мы под ними —
со всем, что в нас есть —
мельтешащим,
посконным,
в состояньи микробов,
которые —
под микроскопом…
Мачу-Пикчу!..
Глаза закрываю,
шепчу:
Мачу-Пикчу!..
Мы —
оглохшие —
ждали тебя,
будто пума – добычу.
Ты взглянула в упор
на смешных,
суетливых козявок…
И закуталась в облако —
ждать
настоящих хозяев.
Старый индус
Если позволите
или попросите,
я расскажу вам
о Старом Дели…
Спали на площади,
спали на площади
люди —
не люди.
Тени —
не тени…
Мы
сквозь лежащих
шагали дылдами.
Шли, как реклама,
среди отекших.
Площадь храпела,
укрывшись дырами
бывших заплат,
невозможных одежек…
В небе луна
караваем хлеба, —
недостижима, как хлеб, —
висела.
Мы не глядели
ни вправо, ни влево,
воздух заглатывая
от потрясенья.
Каменный крик
колотился в горле.
Мы,
опустив потрясенные головы,
шли через реку
рванья и горя.
Вброд
через реку надежд
и голода.
Мы перешагивали,
переступали
через дыханья и сновиденья…
Чуть копошилась
гигантская
спальня —
площадь у ратуши
в Старом Дели.
Мне ее за год
не перейти.
Груз этой площади
давит
тяжко…
Вот.
…А теперь ты
встань и прочти
здесь
что-нибудь о цветах
и пташках.
Размышления слона, катающего туристов по бомбейскому зоопарку
Он сидит —
худой,
как ноябрьский куст, —
посреди суеты
и новейших веяний.
Он жует губами,
будто на вкус
пробует
каждое из мгновений.
Рядом —
радужный вихрь
случайных мазков…
В стариковских глазах
глубоко и пустынно.
За его спиною
столько
веков,
что ему перед будущим
даже стыдно!
Бомбей
Тадж-Махал
Три раза я в теченье дня
сырой морковью хрупаю…
Желаете
нанять меня?
Тогда
платите рупию!
Явлюсь из ваших детских снов.
Доставлю счастье полное…
Жалею очень я
слонов,
которые свободные…
Конечно, там еда
свежей,
там нет зловоний города.
Конечно,
мочки их ушей
железом не проколоты.
Не спиливает им никто
их бивни драгоценные…
Слонов жалею я
за то,
что жизнь у них —
бесцельная.
Погонщик – мне,
а им – вожак
начальником приходится.
И говорят,
что сам раджа
порой
на них охотится…
Как им, наверно, в темноте
пустынно и не радостно!..
За мной охотятся
лишь те,
кто —
с фотоаппаратами.
К тому ж гордиться я могу
накидкою красивою,
когда за мелкую деньгу
фотографам позирую.
Гремит,
позванивает
цепь.
Сношу —
заменят новенькой…
Зато есть цель.
И эта цель
близка,
как дверь слоновника.
Тадж-Махал – гробница, построенная императором Индии Шах-Джеханом в память о своей любимой жене Мумтаз-Махал. Имя зодчего неизвестно.
Леди-стрит
Он —
белее белого,
праздничнее празднества.
Вымахнув над бедами,
высотою
дразнится.
К небесам из марева
сладко
лезет
купол,
свысока посматривая
на индийских кукол.
Сладкие орнаменты,
сладкая природа
ссорятся с пернатыми
тихо и нестрого.
Приторно,
незагнанно
зной плывет по стенам…
Тадж-Махал
из сахара,
очевидно, сделан.
От такого качества,
несмотря на тление,
слаще новых
кажутся
прошлые столетия…
Люди
пола слабого,
женский век не кончен.
Ах, как вы до сладкого
и сейчас
охочи!
Разукрасив личики
грозно и эффектно,
ах, как вы мурлычете
от речей конфетных!
Делитесь обидами.
Но —
теперь и раньше —
кажетесь
рабынями,
правите
мирами.
Медлите,
торопите
гордо и нахально…
Вы нам
глазки строите.
Мы вам —
Тадж-Махалы.
Кое-что о всеобщей забастовке
Хочу я так начать стихи:
меланхоличный гид
острит:
«Поскольку это
Леди-стрит,
сейчас мы все холостяки…»
Иди!
Торгуйся!
Выбирай! —
Стоят плечом к плечу.
Впритык.
Доступный рай.
Дешевый рай
для морячков
и забулдыг…
Старухи.
Девочки почти.
(Вон той
чуть больше
десяти…)
Вахтеры
временных жилищ.
Размазанные пятна
лиц.
Ты вслушайся
в зазывный
смех.
Шагни.
Как хочешь назови
пеналы
для земных утех,
сплошное лежбище
любви…
Несчитанный,
живой товар.
С цветочком.
С блестками на лбу…
…Постой!
Зачем
кривишь
губу?
А ты
себя
не продавал?!
А я
себя
не продаю,
когда, —
всем флюгерам под стать, —
по морде
подлеца
не бью?
(А мог бы!
Ох, как мог бы
дать!..)
А ты
себя
не продаешь,
на что-то главное
плюя,
когда напропалую
пьешь,
а после плачешь
в три
ручья?!.
А я
себя
не продаю
в единственнейшем из миров,
когда —
измотанный —
стою
в скрещении
прожекторов?..
Играет музыка.
Закат
багровым фонарем
горит.
И окна —
как колоды карт…
И Леди-стрит.
И Леди-стрит.
Бомбей
Бастует Лувр,
стальные двери стиснув.
Бастует мир карманников
и сыщиков.
Бастуют звезды
дорогих стриптизов
и продавцы
дешевых магазинчиков.
Бастуют кони.
Ипподром пустует.
Бастует банк
и центрифуги прачечных.
Рад гимназист:
учителя бастуют!
Угрюм пижон:
пропал бензин в заправочных…
В крутых цехах
темно бастуют тигли.
Над министерством
флаг повис
расслабленно.
Бастуют почтальоны,
и притихли
в подвалах почт
любовные послания.
Метро бастует,
сжавшись недоверчиво.
На тротуарах мусора —
навалом!
Бастует солнце.
Дождь
заладил с вечера —
перемывает косточки бульварам.
Лежат листовок слипшиеся патлы…
…Работает
особая полиция.
Работают кафе,
кинотеатры,
бармены,
проститутки
и политики.
Париж
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?