Текст книги "Библиотека моего дяди"
Автор книги: Родольф Тёпфер
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)
При других обстоятельствах этот портрет навеял бы на меня грусть, ибо он уносил мое воображение в прошлое, где я встретил два дорогих друг другу существа, полные жизни, а теперь разлученные смертью. Та юная девушка, сияющая блеском ласкающего взор убора и молодости, еще не омраченной слезами, и нынешняя Люси – в трауре, затуманенная печалью… Но я был слишком переполнен чувством благодарности и радостью, чтобы этот контраст произвел на меня сильное действие.
Какое это было чудесное занятие! Мой карандаш должен был нарисовать любимое лицо, воспроизвести очертания этой фигуры, грациозную небрежность этой позы… Иногда, восхищенный оригиналом, я останавливался, и волнение на некоторое время мешало продолжать мне работать.
«Превосходная дама! – сказал мой дядя, узнав об этих великих событиях. – Я жалею, что изучил древнееврейский, а не английский язык… Ты доволен теперь, милый Жюль!… можно и так… – он выпрямился. – Выполни с честью эту работу! Пусть в ней будут соблюдены законы светотени, законы двух перспектив, как линейной, так и воздушной… и потом… согласие искусства с… и потом… Какая превосходная дама! Такая ласковая и такая красивая!»
Меж тем, как коляска Люси во время ее последнего визита ко мне стояла со стороны дома, обращенной к больнице, экипажи, подвозившие заказчиков моего собрата – живописца, подъезжали к другой стороне дома, обращенной к собору.
Это обстоятельство привлекло внимание жильцов нашего дома; когда же после множества предположений и догадок, в которых наименьшую роль играла моя особа, они все-таки узнали, что коляска с гербами стояла ради меня, молва о моей неожиданной и тем более ослепительной славе, полетела с этажа на этаж, и старый учитель, утверждая, что он это предвидел и раньше, повторял:
– Уж не ругаешься ли ты? – перебила его жена.
– Вари-ка лучше свои компоты!
– Я думала, что сорок лет работы в школе отбили у тебя охоту к этой проклятой латыни, она делает тебя невыносимым. Неужели ты не можешь бросить эти глупости и говорить по-французски, как все люди?
– Ты очень отличаешься от Горация, моя дорогая, ибо это он говорил:
Nocturna versale manu, versate diurna [82]82
О, день и ночь [вы, Пизоны,] читайте [творения греков]! (лат.). Гораций. Наука поэзии, 269, перевод М. Д. Дмитриева (Квинт Гораций Флакк. Поли. собр. соч.). «Наука поэзии» – это позднее название «Послания к Пизонам»; в русском переводе сохранено обращение к ним.
[Закрыть]
и если я тебе даю пощаду ночью, ты можешь слушать меня днем.
– Гораций и все эти господа большие дураки, они и тебя оболванили. Ночью ты так храпишь, что я не могу спать, а днем забиваешь мне голову твоей тарабарщиной.
– Ты клевещешь на красоты,.которые тебе не дано понимать. Одумайся, моя дорогая, если я ем твои компоты и нахожу их вкусными, ты могла бы хвалить мои гекзаметры и ощущать их аромат…
– Мои компоты превосходны, а твои рагу ужасны!
– Я остаюсь при том, что всегда говорил об этом юноше:
С другой стороны музыкант, игравший на контрабасе, и вся его команда (я уже говорил, что студенты проводят свою жизнь у окна) тоже не преминули заметить роскошную коляску. По меньшей мере пятнадцать физиономий сразу показались в окнах, выходивших на улицу, и с любопытством глазели на лакеев, спрыгнувших с козел, чтобы отворить дверцу коляски, и на молодую даму, входившую в дом, опираясь на руку супруга. Начались предположения: «К кому она идет? Кто знает, – думал музыкант, – быть может, любитель музыки, которого провидение?…» И все физиономии обратились к окнам, мансардам, чердачным окошкам, выходившим во двор…
Люси поднималась по лестнице, Люси миновала последний этаж; воистину, прекрасная дама шла к юному живописцу!!! И моя слава вознеслась до звезд.
Один лишь землемер и его семейство не обратили внимания на эти великие события. Глава дома был в поле, занятый своими угломерами, мать хлопотала по хозяйству, а старшая дочь, погруженная в бумаги отца, трудилась по ту сторону нашей перегородки. В этой деятельной жизни, обремененной суровыми заботами, было мало места для уличных дел и пересудов соседей.
Тем временем моя работа подвигалась. Я вставал на заре, поднимался в свою мастерскую и с жаром трудился до наступления сумерек.
Своим прилежным занятиям я был обязан тому, что немного покороче познакомился с землемером. Вместе с дочерью, он, как и я, на заре покидал свое жилище. Мы вместе шли по лестнице, и в то время, когда он входил в свою мансарду, чтобы задать девушке урок на день, я водворялся в своей. Соседство и общность привычек мало-помалу нас сблизили, и хотя этот человек очень дорожил своим временем, он иногда позволял себе потерять две-три минуты, поговорив со мною перед дверью, если предмет разговора, начатого на лестнице, настоятельно требовал еще нескольких слов.
Когда мы поднимались по лестнице, его дочь шла впереди, держа в руке ключ от мансарды. У нее была недурная фигурка, а лицо – скорее благородное, чем красивое. Всегда с непокрытой головой, она была чрезвычайно просто одета. Ее лучшим украшением были молодость, свежесть и прекрасные гладко зачесанные волосы, обрамлявшие лоб.
Черты строгого воспитания в любом возрасте заметны у тех, кто имел счастье его получить. Эта робкая и застенчивая девушка носила на себе печать несколько диковатой гордости, которая с еще большей силой выражалась на лице ее отца. Она была незнакома с манерами большого света, однако держалась с таким благородством и сдержанным достоинством, что при всей скромности ее звания, в ее облике нельзя было найти ничего вульгарного.
Трудно было без удивления и интереса глядеть на эту юную особу, которая в возрасте забав и веселья посвятила себя необычному для женщин труду; работая не покладая рук, почти не зная отдыха, она при всей своей молодости была вместе с отцом опорой семьи.
Я не отступал от своего правила рано вставать, чтобы не оказаться в одиночестве, поднимаясь в мою мансарду. Но иногда бывало и так, что землемер утром уходил сдавать законченную накануне работу, и Генриетта поднималась по лестнице одна. Это были тягостные для меня дни. Боясь вызвать у нее смущение, которое я испытывал сам, я не мог придумать ничего лучшего, как ускорять шаги, когда она шла сзади меня, или же замедлять их, когда она шла впереди.
Но, сидя уже в своей мастерской, я находил странное очарование в присутствии невидимой подруги, и мне было приятно, прислушиваясь к малейшему шуму, доносившемуся из-за перегородки, представлять себе ее походку, жесты, движения. Когда ее звали снизу к столу, мне становилось так одиноко и тоскливо, что я мало-помалу стал отлучаться из мастерской в те же часы, что и она.
Среди всех этих новых для меня забот мне начала приходить в голову одна и та же мысль. Прежде, когда я еще не вставал так рано, она, случалось, в долгие часы своей работы напевала песенку; потом это пение внезапно прекратилось, и как раз в то время, когда я стал слушать его все с большим удовольствием. Было ли это случайностью? Был ли я этому причиною? Сделалось ли мое присутствие настолько заметным для нее, что она приневолила себя молчать? Значило ли ее молчание, что я занимаю ее мысли, как и она занимает мои?
Вот тьма разных вопросов, заставлявших меня раздумывать и мечтать. Поэтому, закончив свои копии, я уже больше ни за что не брался. Я не прикасался к чистым полотнам, мои кисти валялись, где попало, ничто не трогало меня, кроме чувства, заполнявшего мою жизнь.
Но то не были прежние мечты, несбыточность и безрассудство которых я признавал уже сам. Напротив, на этот раз мне прежде всего пришла мысль о браке, и с этой минуты она не покидала меня.
В каком счастливом возрасте я еще был тогда! Как прекрасны последние дни перед приходом возраста зрелости и опыта! Никогда не задумываясь прежде о той серьезной перемене в жизни, которую поэты рисуют нам, как могилу любви, а моралисты, – как священное, но отягощенное цепями иго, я сразу заторопился к ней, словно к цветущему благоуханному берегу. Еще не имея понятия, как и чем живет молодая пара, создающая семью, я погружался в составление некоторых проектов, тем более легко выполнимых, что и желаниям моим они сулили близкое осуществление.
Ведь достаточно было пробить дверь в перегородке… Тогда мансарда Генриетты станет нашей супружеской спальней, а моя – нашей мастерской, где моя жена будет трудиться над своими бумагами, а я – над своими полотнами, и наша жизнь потечет в мире, любви и счастье.
Однажды утром, когда я размышлял обо всем этом, облокотившись на подоконник и рассеянно глядя на старого учителя, поливавшего тюльпаны в своем садике, у окна вдруг появилась Генриетта.
Она не ожидала увидеть меня, как я мог заметить по яркому румянцу, внезапно вспыхнувшему у нее на щеках; тем не менее, чтобы нельзя было подумать, будто мое присутствие оказало на нее большее впечатление, чем это допускала ее гордость, она не могла тотчас же скрыться. Итак, она осталась у окна, но чтобы не выдать свое смущение, глядела прямо перед собой на плывущие в небе облака.
Случай был исключительный: наконец-то я мог завязать разговор с той, кого я наметил себе в жены. Сделав над собой невероятное усилие, чтобы подавить волнение, я сказал учителю:
«Эти тюльпаны…»
Едва я произнес эти два слова и не успел учитель поднять голову, как Генриетта исчезла. Разговор на этом кончился.
«А! вы подсматриваете, чем я занимаюсь? – спросил учитель. – Плутишка, я догадываюсь, о чем вы думаете!
Добро бы строить! но сажать в такие лета!
– Прежде всего, молодой человек, это тюльпаны:
Смотрите, этот разноцветный тюльпан, который в Голландии стоил бы двадцать дукатов, я предназначаю моей жене…
Purpureos spargam flores… [87]87
Хочу я цветами щедро осыпать… (лат.). Вергилий. Энеида, VI, 884. Полностью отрывок гласит:
Дайте роз пурпурных и лилий:
Душу внука хочу я цветами щедро осыпать,
Исполнить долг перед ним
хоть этим даром ничтожным. -
Это слова отца Энея, Анхиза, произнесенные им в царстве мертвых при виде тени юного Марцелла (см. комм. 12 к ч. ГП).
[Закрыть]
Я уже давно закрыл в смущении окно, а учитель продолжал говорить цитатами.
Неудача моей попытки отбила у меня охоту возобновить ее. Несколько недель я ограничивался тем, что потихоньку следил за привычными занятиями Генриетты.
Она изредка принимала гостей. Когда у ее матери выпадало несколько свободных от хозяйства минут, она приходила к дочери с работой в руках. Тотчас же, прильнув к перегородке, я старался затаить дыхание, чтобы лучше слышать, о чем они говорят.
«Отец, – говорила мать, – придет домой в шесть часов. Я приготовила платье для мальчиков, и мы все вместе пойдем погулять.
– Пойдите без меня, матушка! Если я сейчас оставлю работу, я, наверное, не смогу завтра ее сдать. А ведь завтра четверг, вы знаете – надо платить за квартиру.
– Дитя мое, ты так нам нужна! Как я буду рада, когда братья смогут помогать тебе!
– Я буду тоже рада за отца.
– Отец пока крепок и, слава богу, еще достаточно молод. Но в будущем меня так пугают болезни и старость… Вот когда нам будет трудно без тебя, Генриетта!
– Я тоже крепка и надеюсь еще жить.
– Я тоже так считаю, мое дорогое дитя, но придет пора и тебе устроить свою жизнь.
– Я принадлежу вам, матушка! Я предпочитаю жить в бедности, но вместе с вами, чем разделять ее с кем-то другим и стать вам чужой.
– Значит, ты хочешь найти себе богатого мужа, Генриетта?
– Нет, матушка, я не буду ему ровней. И я не хочу лишать вас моей помощи и работать на мужа, которому ничем не буду обязана.
– Ты права, Генриетта, что не гонишься за богатством. Помни, дитя мое, твоя мать очень счастлива, хотя и терпит нужду; все ее счастье в муже и в детях. Лучше жить в бедности, но с порядочным и честным супругом, чем остаться в девушках, Генриетта! Все беды не от нужды, а от пороков.
– Таких людей, как мой отец, мало, матушка!»
Это все означало, что вовсе не замечая меня, она сделалась мне гораздо ближе; но мое чувство к этой чистой и гордой девушке было так глубоко, что мне стало очень грустно и горько.
Да и весь этот разговор был мне не по вкусу. Правда, слова Генриетты говорили о том, что ее сердце свободно; однако в этом сильном и независимом сердце, способном беззаветно любить, я не находил ни нежности, ни пылкости, без которых юноша моего склада не мог и мечтать его покорить. Только речи ее матери вселяли в меня какую-то надежду. Слова этой доброй женщины, восхвалявшей честную бедность, казались мне божественно прекрасными и шли прямо мне на пользу, ибо я был честен и прежде всего беден.
К сожалению, Генриетта слушалась не только матери. По какой-то странной, но впрочем вполне естественной особенности гордый и независимый характер, присущий всем членам этой семьи, уживался у каждого из них с добровольным, но безграничным подчинением отцу – главе и душе этого семейства. Землемер – человек твердый, строгий, трудолюбивый – не отличавшийся утонченной любезностью и особой учтивостью, оказывал могучее влияние на близких своим примером самоотверженности и безупречной добродетели. Жена любила его благоговейно, а Генриетта, когда ей приходилось высказывать суждение о людях и сравнивать их с отцом, привыкла ставить его выше всех. Таким образом дочернее чувство, более глубокое, чем нежность, более почтительное, чем восхищение, приучило ее к безоговорочному послушанию. Она и ее сердце могли принадлежать лишь тому, кого предпочтет отец, столь достойный по ее мнению руководить ее выбором.
С умилением, часто увлажнявшим мой взор жаркими слезами, я узнал позднее, какого внимания и уважения была достойна эта скромная семья, как поистине велик был этот незаметный человек. Но в те времена их семейные добродетели только мешали исполнению моих желаний. В самом деле, что мне было до того, что эти женщины были послушны своему повелителю и владыке, если я не знал, как к нему подступиться? Что мне было до того, что землемер был строг, тверд, трудолюбив и, конечно, хотел найти эти качества в своем зяте, если у меня-то как раз их не хватало? Оставалось лишь понравиться ему чем-нибудь другим, но у меня так было мало шансов для этого! И, действительно, его суровый вид, надменный испытующий взгляд, резкая манера говорить и властный характер внушали мне такую робость, что в его присутствии я становился бог знает каким неловким, и все мои преимущества куда-то исчезали.
Итак кругом были сплошные препятствия; как это всегда бывает, каждое из них только разжигало мои желания, и думая о том, как бесконечно трудно получить руку Генриетты, я только того и желал, чтобы ее получить.
Я принял рыцарское, но отчаянное решение: сделать первый шаг и признаться моей будущей невесте в любви. Надо было лишь дождаться подходящего случая. Но я так долго и терпеливо его дожидался, что все подходящие случаи ускользали от меня прежде, чем я мог вымолвить слово.
Вот что бывало по утрам. Мы с Генриеттой часто поднимались по лестнице одни, и я уже дошел до такой вольности, что, поздоровавшись с ней, справлялся o здоровье ее отца, или же высказывал свое суждение о скуке затяжных дождей или о приятности хорошей погоды. По крайней мере раз десять я, охмелев от собственной смелости, уже был готов разразиться нежным и торжественным признанием, но в самую последнюю минуту краска бросалась мне в лицо, от волнения я лишался дара речи, и все откладывалось до того времени, когда я не буду краснеть и волноваться. Пока я так колебался, землемер мало-помалу присоединялся к нам, и Генриетта уже входила в мансарду не одна. Но любовь так изобретательна! В часы обеда и ужина Генриетта спускалась и поднималась одна. Мне прекраснейшим образом удалось устроиться так, чтобы мы совершали это путешествие вместе. Дело было за малым: открыться ей. Но в семье вдруг изменили часы трапезы, и я днем и вечером поднимался и спускался по лестнице в одиночестве.
Оставалось еще одно, последнее средство, правда, дерзкое, но верное: войти под каким-нибудь предлогом к Генриетте и дать волю своим чувствам. Сколько раз я уже направлял свои стопы к ней: надо было лишь однажды взять себя в руки и не повернуть назад. Но тут мать Генриетты завела себе привычку приходить к ней с работой в руках.
Урокам г-на Ратена и его скучной проповеди целомудрия я был обязан тем, что никогда не смел обратиться к женщине ни с одним нежным словом, хотя в юности только и делал, что беспрестанно влюблялся. Однако эта глупая робость – большое благо, которое я оценил только теперь. Благодаря робости, юноша сохраняет до самых дней Гименея природную стыдливость, которую, однажды утратив, уже никогда не вернешь. Благодаря робости, его сердце всегда искренно и молодо. Робость сдерживает порывы пламенных и нежных чувств, переполняющих сердце юноши, и он преподносит будущей подруге жизни нетронутым богатый дар чистой любви.
Но тогда я рассуждал иначе. Я возмущался собой и, думая о том, как часто неисправимая робость сковывает мой язык, когда все кругом призывает меня говорить. я приходил к убеждению, что я родился неловким и глупым и навеки останусь холостым, ибо не сумею объясниться в любви. К счастью, на помощь мне пришел случай.
Однажды утром, когда я предавался этим унылым размышлениям, кто-то вдруг ко мне постучался. Я побежал открыть дверь: это была Люси. Ее приход меня очень обрадовал: зная заранее, что услышу милые речи одобрения, я надеялся, что Генриетта, находившаяся за перегородкой, не пропустит ни одного слова из нашего разговора.
Люси, возвратившаяся из поездки по Швейцарии, хотела узнать как идет работа над ее копиями. Она была на этот раз одна. Я показал ей свою работу; она внимательно ее рассмотрела, по всей видимости осталась чрезвычайно довольна и горячо расхвалила мой талант. Я не помнил себя от радости, как она вдруг переменила предмет разговора.
«Вчера вас не было дома, господин Жюль? – спросила она.
– Вам пришлось затруднить себя, сударыня, напрасно поднявшись по лестнице? Как раз в это время, вчера утром, дядюшка предложил мне пойти с ним погулять.
– Вот это мне и сказала молодая особа, которая работала в соседней комнате. Я несколько минут отдыхала у нее. Скажите, пожалуйста, как ее зовут?»
Этот вопрос заставил меня покраснеть до ушей. Заметив мое смущение и немного смутившись сама, она прибавила:
«Я, не подумав, задала вопрос, который, быть может, вам показался нескромным, господин Жюль!… Простите меня. Моим единственным побуждением было желание узнать имя молодой девушки: ее внешность, манеры и прием, который она мне оказала, очень меня привлекли.
– Ее зовут Генриетта, – ответил я, все еще в сильном замешательстве, – это имя я не могу произносить без волнения, хотя без конца его произношу»…
Затем, ободренный сочувственным видом Люси, а главное мыслью о том, что я уже начал, а может быть смогу и завершить трудную для меня задачу объяснения в любви, я продолжал:
«Раз я уже осмелился вам это сказать, сударыня, я, как мне кажется, должен сказать еще больше… Эту молодую особу я вижу каждый день, я работаю рядом с ней, я ее люблю!… Ваш вопрос смутил меня, словно вы открыли тайну, скрывавшуюся до сих пор в глубине моего сердца… Я достаточно сказал, чтобы вы могли заключить из моих слов, каковы мои чувства, и каковы были бы мои намерения, если бы я знал, что они будут приняты благосклонно…»
В эту минуту меня прервали. Пришел муж Люси. Мы снова вернулись к разговору о копиях, и вскоре супруги ушли.
После всего, что произошло, мне не терпелось остаться одному. Я торжествовал, я ликовал, на душе у меня стало легко. Я был в восторге от того, что посмел заговорить, да так складно, так кстати! «И как это просто!» – подумал я.
Особенно восхищало меня, что Генриетта, имевшая возможность каждую минуту уйти и тем самым выразить свое неудовольствие, покинула свою мансарду лишь когда появился муж Люси. Тут я выстроил целый город из воздушных замков. Генриетта выслушала мое признание, значит не отвергла его; она его не отвергла, потому что ее сердце принадлежит мне. Наконец, она не вернулась в обычное время в мансарду, и это означало, что она, как покорная и нежная дочь, передала мои пожелания родителям, о чем они сейчас я ведут беседу!
Я был еще весь во власти сладчайших мук ожидания, как вдруг около трех часов пополудни услышал на лестнице шаги. Кто-то твердой походкой приблизился к моей двери и без всяких церемоний отворил ее. Это был… это был землемер!
Должно быть моя физиономия была далека от своего нормального состояния.
«Мой приход заставил вас побледнеть, – сказал он резко, – но вы могли его ожидать.
– Несомненно, сударь, – пролепетал я, – я польщен…
– Ну, успокойтесь, и давайте сядем!»
Мы сели.
«Я имею обыкновение, – сказал землемер, – действовать напрямик. Вот что привело меня к вам. – И он устремил на меня сверкающий гордостью взгляд. – Уже давно, сударь, мне не нравится ваше поведение. Мне казалось, что я принял достаточные меры предосторожности против вас… Но сегодня утром в присутствии третьего лица вы скомпрометировали мою дочь… Что означают ваши действия?
– Сударь, – попытался я возразить, – вы можете порицать меня за неопытность, но прошу вас не сомневаться в моих добрых намерениях.
– Когда имеют добрые намерения, действуют открыто. А ваши действия двусмысленны, и насколько мне известно ваше положение, они внушают мне беспокойство.
– Вы оскорбляете меня, сударь, – волнуясь, перебил я его.
– Возможно, – продолжал землемер спокойным тоном, от которого меня бросило в дрожь. – В таком случае я готов дать вам удовлетворение. Может быть, я и вправду сужу вас слишком строго. Может быть при вашей неопытности, робости и неловкости – у вас твердые и честные намерения. Ну что ж! От вас зависит доказать, что ваши слова, во всех отношениях неприличные, по крайней мере не бесчестны; но вы должны понимать как далеко, как непростительно далеко они могли бы вас завести…, Докажите мне, что вы действительно в состоянии жениться, и я не премину отдать должное вашим намерениям. Сколько вы зарабатываете в год, сударь?»
Этот страшный вопрос, который я ждал с минуты на минуту, обрушился на меня как удар молнии. Я еще ничего не зарабатывал, у меня не было ломаного гроша, я об этом и думать забыл. Если бы Генриетта меня полюбила, если бы она со мной соединилась, что бы еще было надо?… Пробить отверстие в перегородке, и вся недолга. Но землемер рассуждал иначе.
«Я зарабатываю, сударь, – ответил я, смертельно побледнев, – я зарабатываю… меньше, без сомнения, чем буду зарабатывать в дальнейшем; но у меня есть ремесло…»
Он перебил меня:
«Вот как раз потому, что у вас есть ремесло, а именно – ремесло живописца, я и задаю вам этот вопрос. Вы не можете не знать поговорку: „Это ремесло приносит славу иногда, но хлеб – не всегда“. Моя дочь ничего не имеет. А что имеете вы? Я вновь возвращаюсь к моему вопросу: сколько вы зарабатываете в год?
– Я зарабатываю…»
Я неминуемо солгал бы, или же лишился сознания, если бы в дверь не постучались.
Кто любит неожиданные повороты в судьбе человека, что зовутся перипетиями? Аристотель хвалил перипетии, да здравствует Аристотель! [88]88
Аристотель считал перипетии важнейшим элементом сложной фабулы художественного произведения, означающим «перемену событий к противоположному, притом… по законам вероятности или необходимости» (Аристотель. Поэтика. М., 1957, с. 71 – 73).
[Закрыть] Что может во всей вселенной сравниться с удачей, счастливой развязкой? Люси, мой добрый гений, мое провидение!!!
Я открыл дверь. Вошел лакей в ливрее с двумя большими мешками полными денег. Я с восторгом смотрел на него, ожидая, что он будет делать. Он положил оба мешка на стол, открыл один из них, и оттуда посыпались экю, которые он разложил на столбики, чтобы я мог пересчитать их после него. Потом он протянул мне бумагу: «Вот здесь обозначено: полторы тысячи франков в звонкой монете за две копии. Миледи велела забрать с вашего разрешения эти копии вместе с оригиналом».
Итак, нет уже больше причин для волнений. «Хорошо, – сказал я, – я дам вам эти копии». Потом я обратился к землемеру, который встал и уже взялся за шляпу: «Как я уже имел честь вам сказать, сударь, я зарабатываю в год…
– У вас свои дела, – перебил он, – у меня свои, а человек ждет. До другого раза».
И он удалился как раз в ту минуту, когда я полный уверенности в себе, уже готов был заговорить со всем красноречием влюбленного, которому покровительствует само небо, суля ему успех. «К черту всех землемеров!» – воскликнул я ему вслед.
Чтобы утешиться, я взглянул на мои экю. Как я ни был подавлен, все же это было приятное зрелище. Колоннада столбиков, стоявших тесными рядами, показалась мне изящнейшим созданием архитектуры. Никогда в жизни я не видел такого скопления сокровищ. Думая о Люси, которая так щедро меня одарила, я не переставал повторять: «Великодушная Люси, мой добрый гений, Люси!» Не найдя пока более надежного места для хранения моего богатства, я засунул его целиком в печку – за неимением шкафа. Потом я вышел из дому, чтобы на вольном воздухе полней насладиться в одиночестве радостью, сменившей в моем сердце тяжкие минуты тревоги. С утра события благоприятно развивались для меня, но время шло, я должен был успокоиться и как можно скорее обдумать свои дальнейшие действия.
Первым делом надо было посвятить во все дядюшку, который еще ничего не знал. Я скрывал от него свои планы, ибо не сомневался, что он прежде всего пожелает увидеть меня счастливым и пойдет на новые жертвы, чтобы помочь мне обзавестись всем необходимым для семейного человека. Между тем мне было известно, как ограничены его средства, и каких лишений стоило ему совсем еще недавно оборудовать мою скромную мастерскую. Вот почему я считал своим священным долгом не подвергать больше испытаниям его великодушие… Но теперь, благодаря богатству, которым я был обязан щедрости Люси, моя совесть была спокойна, и мне оставалось только осведомить дядюшку о происшедшем и умолять его в довершение ко всем его прочим добрым делам – завтра же просить для своего племянника руку Генриетты. Не было сомнения, что если он окажет мне эту милость, то авторитет его возраста, важное значение его собственного согласия и сердечная мягкость его обхождения обеспечат успех шагу, от которого зависит все счастье моей жизни. Я принял решение поговорить с ним сегодня же вечером.
Я вернулся поздно. Был час ужина. «За стол, за стол… дорогой дядюшка… У меня важные новости!
– Знаю, знаю, дитя мое! Старушка держит меня в курсе дела. Говорят об экю… целый мешок… Пак-тол излил все свои воды на моего милого Жюля [89]89
Пактол (или Сарабат) – небольшая река в восточной части Малой Азии, считалась золотоносной; по преданию, ей был обязан своим сказочным богатством лидийский царь Крез.
[Закрыть].
– Пактол собственной персоной, дорогой дядюшка. Он у меня в печке! Но сначала сядем за стол; я хочу еще кое-что рассказать вам!»
Я заметил, что дядя, вместо того, чтобы весело подхватить мои слова и по своему обыкновению разделить со мной мою радость, с озабоченным видом подошел к столу; поглядывая на старую служанку, чье присутствие явно стесняло его, он не решался ее выпроводить. Я сделал знак Маргарите, и она вышла.
Когда мы сели на свои места, дядя начал: «Я тоже хочу тебе сказать…»
И он кашлянул, как это бывало, когда ему требовалось сделать над собой величайшее усилие, чтобы в чем-нибудь меня упрекнуть.
«Ты знаешь…» – и он остановился, казалось, изменив ход своих мыслей. «Эта добрая дама поистине великодушна, поступки ее так благородны!… Большая честь – пользоваться покровительством особы с таким золотым сердцем. Эту честь надо заслужить, дитя мое… Ты уже вышел на хорошую дорогу… Теперь нужно приучиться к порядку, вести себя разумно, трудиться, и все будет хорошо. Но, – продолжал дядя более твердым тоном, – нужно ли быть порядочным человеком? Всегда!… а вредить кому-нибудь? Никогда! надо остерегаться, чтобы молодая девица… Это свято! Но только не для дурных людей.
– Не понимаю, дядюшка, – воскликнул я с волнением.
– Я говорю об этой девушке… сверху!
– Ну и что же?
– Ты ее любишь?
– Пламенно!
– Вот это-то и дурно, Жюль!»
Признаюсь, слова дядюшки, произнесенные им с особенной торжественностью, вызвали у меня сильное искушение рассмеяться, так как я подумал, что его опасения насчет моей порядочности имеют источником сплетню какой-нибудь служанки, которую наша старушка сочла своим долгом ему передать. «Ничего не понимаю! – сказал я. – Я действительно люблю эту девушку, и я пришел умолять вас пойти завтра к ее родителям просить от имени вашего племянника ее руки. Что же тут дурного, дядюшка?
– Ты?… Как ты сказал? Ты хочешь жениться?… Да ведь ты сам дал мне повод – и дядюшка вскочил с места – уверить ее отца как раз в обратном.
– Я погиб! – закричал я. – Погиб! Милый дядюшка, что вы наделали!
– Но я сделал… Я сделал то, чего от меня требовала моя порядочность. Послушай… ну послушай меня! Только что ко мне вдруг явился этот чудак и сказал, что ты ухаживаешь за его дочерью… что ты скомпрометировал его дочь… он спрашивал на что может рассчитывать его дочь, если ты подумаешь о браке… Тогда я сказал, что ты дал себе клятву…
– Ах, я погиб!» – прервал я его в полном отчаянии.
Как только до дяди дошло, что намерения мои чисты, а порядочность – незапятнана, он, ставший невольной причиной моих разбитых надежд, так глубоко огорчился, что позабыл о присущей старикам осмотрительности. Он был занят лишь мыслью о том, как бы скорее помочь моему горю, не задаваясь вопросом, разумен ли и подходит ли мне этот брак, о котором я заговорил с ним впервые.
«Ну, полно! полно! – повторял он, шагая взад и вперед по комнате, в то время, как я продолжал безутешно сетовать, – посмотрим, как нам выпутаться из этого положения. Боже мой! Я должен был подумать… в твоем возрасте дают подобные клятвы… можно и так… и их нарушают… можно и так… Беда в том, что в моем возрасте всегда забывают о подобных превращениях». Потом, приблизившись ко мне, он сказал: «Не унывай, мой милый Жюль! не унывай!… Ничто не потеряно… завтра я пойду… я все объясню… я докажу…
– Завтра? – воскликнул я в ужасе. – Сегодня вечером!… сегодня вечером! Нет, сию минуту, милый дядюшка! Вы застанете всю семью в сборе! Утром он уходит…
– Но… Боже мой! сегодня вечером… к тому же и девушка будет там.
– Ну так что же? Они попросят ее выйти, если сочтут нужным. Сегодня вечером, заклинаю вас, дядюшка!
– Ну хорошо, хорошо! пусть будет так: сегодня вечером… Однако уже десять часов. Позови старуху, я хочу приодеться!»
Я воспользовался этими минутами, чтобы ввести дядюшку в курс недавних событий. Он быстро сменил домашние туфли на башмаки с пряжками; я приладил, наскоро попудрив, парик на его голове; мы с Маргаритой помогли ему облачиться в его великолепный кафтан каштанового цвета; я подал ему трость, не переставая при этом рассказывать о том, что произошло, и одновременно наставляя его, как он должен говорить, и что он должен отвечать. «Ладно, ладно!» – бормотал дядюшка, оглушенный моей болтовней. И он ушел.
Я посвятил во все мои дела старую Маргариту. Она слушала меня со слезами на глазах и, простодушно разделяя мои тревоги и надежды, оставалась со мной, пока тянулись минуты напряженного ожидания. Мы то отворяли дверь, подкарауливая возвращение дяди, то забегали в библиотеку, стараясь расслышать, что происходит над нами.
Через четверть часа дверь землемера отворилась, и я узнал дядюшкины шаги. «Так скоро! – воскликнул я. – Маргарита! мне отказали.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.