![](/books_files/covers/thumbs_240/nevidimaya-nevidimost-nevidimogo-opyt-filosofskogo-sketchinga-281870.jpg)
Автор книги: Роман Шорин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Кстати, откуда видно, что кто-то живет не напоказ? Только снаружи. Сам живущий не напоказ даже не догадывается, что живет не напоказ. И правильно делает! Ведь раз он не демонстрирует свою жизнь вовне, стало быть, тот, кто ее наблюдает, наблюдает не совсем то, что имеет место. Он видит видимую часть жизни не напоказ, то есть фактически ее несущественный, иллюзорный срез. Причем само понятие «не напоказ» возникает именно в рамках этой иллюзии.
Нет никакой жизни не напоказ, когда есть жизнь не напоказ. Как нет никакой свободы от внешних оценок, потому что свобода – это когда уже неважно, свободой от чего она является (ведь если важно от чего, значит, она к этому привязана, а раз привязана, то уже не свобода).
Нечто, в чем внутреннее важнее внешнего, может быть популярно только в своем кастрированном виде – хотя бы в силу того, что извне оценивается исключительно внешняя сторона. Мы воздаем должное внутренне важному, когда отказываемся занимать по отношению к ним стороннюю позицию. А оставшись снаружи, мы реагируем лишь на внешние проявления внутренне важного, в основном нами же придуманные, и именно ими делимся с другими.
Если вы оказались у микрофона и усиленный специальным оборудованием звук вашего голоса достигнет тысяч или миллионов, то и сообщите какую-нибудь поверхностную, относительную истину, выскажите то, что поможет людям скрасить их серые будни, отвлечь от забот, но не более того. Впрочем, по-другому и не получится: истина, взятая в своем полном значении, скорее, заставит забыть об аудитории (а также о самом себе). К тому же она явно не для щекотания нервов или даже поддержания интеллектуальных бесед.
Чем активнее кто-то, допущенный к публике, изобличает славу, тем сильнее впечатление, что его-то слава нашла не зря, что его слава – законное продолжение его мудрости, а раз славы удостоен тот, кто ее заслуживает, то и нет в ней ничего плохого. И если ты мудр, но славы не обрел – продолжается цепочка выводов, – то тебя стоит пожалеть как лишенного чего-то хорошего и важного. А может быть, ты и не мудр вовсе, раз не стал известностью. И вот уже одетый в обноски уличный гитарист удостаивается презрительного взгляда. Вот и все, чего добился N своими песнями о бедном музыканте.
Разумеется, весь его репертуар – образчик лицемерия. Как и практически все книги S. Ведь не настолько же они оба дураки, чтобы перепутать кислое с пресным.
Принимая успех как должное, мы неизбежно ведем себя как обманщики. Например, соглашаясь, будто, скажем, между качеством книги и ее высоким тиражом есть прямая связь. Однако вдвойне обманщик тот, чей успех связан с отрицанием успеха как ценности, кто успешно отрицает успех.
И без печальных последствий здесь не обойдется. К примеру, если с писателем S и музыкантом N вдруг произойдет казус, вследствие которого они потеряют возможность выступать перед большими залами или печататься большими тиражами, они расценят его как трагедию, стремительно начав спиваться. Хотя, если следовать их песням и книгам, не произошло ровным счетом ничего страшного. Наоборот, все вернулось на круги своя, пришло в норму.
Пусть N и S всю свою карьеру выявляли достоинства незаметной жизни, их основной вклад был все же вкладом в поддержание иллюзии, согласно которой максимально широкое признание социума – крайне желательная вещь. Воздержаться от участия в этом неблаговидном деле – значит воздержаться от того, чтобы быть знаменитостью. Остается пожалеть, что не будет опубликован почетный список всех тех, кто такое воздержание реализовал, ведь столь принципиальный шаг, разумеется, не станет достоянием общества, не случится на виду, и история не сохранит их фамилий.
Если кто не догадался, только что прозвучала шутка. Жалеть здесь не о чем! Воздавать должное нужно тем, кто в этом нуждается (им, правда, не за что воздавать должное). И нет нужды восхвалять тех, кто жил не хвалы ради. Лучше просто стать одним из них. Целая индустрия восхваления так называемых героев – явно дьявольское изобретение.
Наша солидарность с тем, кто живет без оглядки на внешнюю оценку своей жизни, выразится не в том, что мы назовем его молодцом или героем. Наоборот, назвав его молодцом, мы покажем, что нас занимают вещи, самого его не занимающие вовсе. Ведь ему все равно, что он молодец; то, чем он занят, важно ему само по себе, а не в связи с внешним статусом этого занятия (потому он и поглощен им всецело). И если мы согласны с тем, что это важно само по себе, это выразится в том, что и мы окажемся заняты тем же и нам тоже будет все равно, как это выглядит и оценивается снаружи. Хорошее слово «заняты», указывающее, во-первых, что нас что-то собой заполнило, а во-вторых, что нас уже не привлечь к другой работе.
Места для аплодирующих зрителей рядом с тем, кто захвачен чем-то самоценным, не предусмотрено. Равно как и для тонких ценителей, обладающих талантом рассказать про то, что они ценят, всему свету.
Человек как несоциальное животное
При упоминании Кастанеды в среде интеллектуалов принято зубоскалить, однако непредубежденные исследователи давно подметили, что он создал вполне самостоятельную философскую систему со своей онтологией, гносеологий, этикой, эстетикой и т. д. При этом я не встречал, чтобы кто-нибудь обратил внимание на следующее обстоятельство: все сюжеты книг Кастанеды – это размещение смысложизненных доминант за пределами пространства социального взаимодействия.
Мне представляется это важным и продуктивным ввиду зыбкости и условности, конвенциональности социальной жизни в целом и так называемой социальной реализации в частности; последняя разочаровывает даже тех, кому, по мнению окружающих, повезло больше других. Ложные надежды, обманутые ожидания, фантомные цели и прочая тщета преследуют «общественное животное», доводя его до выгорания, чувства несостоятельности, депрессий, тревожных расстройств и т. д. При этом социум как институция всячески поддерживает иллюзию, будто наша жизнь полностью исчерпывается социальными детерминациями, лейтмотивами и вводными. Мы смотрим фильмы и читаем книги, герои которых – за редким исключением – радуются и горюют исключительно в связи с теми или иными социальными обстоятельствами и взаимодействиями. Такого рода редукция человека к социальности отнимает у него свободу, а также затушевывает его принадлежность не только сообществу себе подобных, но – что существеннее – бытию как таковому, к которому помимо человека имеют касательство еще и букашка, и зверь, и лес, и океан, и дождь, и снег, и вообще всё.
Миры, которые открывает дон Хуан Карлосу, расположены по ту сторону социальной активности. Там взаимодействуют с союзниками, неорганическими существами, летунами, мескалито, силой; там разговаривают с растениями и койотами, там пытаются проскочить мимо клюва Орла и воспользоваться толчком земли; там подметают остров тоналя, чтобы однажды с него сбежать. Там ищут фактически невидимое пятно на полу – указатель наиболее оптимального места для того, чтобы сесть или прилечь, – и ищут с таким же усердием, если не бо́льшим, как люди ищут свое место в хитросплетениях социальной жизни. Там смещают точку сборки, в результате чего привычная действительность уступает место другим вселенным, которым нет числа, ведь достаточно сдвинуть точку сборки всего на миллиметр, чтобы собрался новый универсум, не менее и не более достоверный, чем все остальные. Там ведут «последнюю битву воина», оставаясь на уровне социума студентом, нищим индейцем, лицом без определенного места жительства. Иерархии социального бытия оказываются несостоятельными, ведь каждый человек – не более чем светящееся яйцо, пучок энергетических волокон.
Дон Хуан предлагает быть непрозрачным не только для посторонних, но и для своих родных и близких, вообще стереть личную историю, ведь благодаря ей мы сводим себя к своему образу в чужих глазах; покинуть мир известного, потому что известное – это всего лишь набор условных интерпретаций, адаптируясь к которым мы превращаем в условность и самих себя. Мир известного – мир рутины. В свою очередь, мир неизвестного оставляет неизвестным и меня самого: покуда я не классифицирован – я не исчерпан; покуда я не определен – я не ограничен, то есть свободен. Конечно, при этом и я сам не уверен, кем или чем являюсь. Но что, если это такая неуверенность, от которой вовсе не нужно избавляться? Это социум дал мне имя и прочие маркировки, собрал меня в кого-то, наделил чувством собственной важности. А ведь без него, без этого чувства, мне все равно, кто я – да хоть бы и никто!
На «пути сердца» карьерные, семейные, денежные и тому подобные перипетии теряют свое судьбоносное значение, поскольку сбывание происходит в принципиально ином измерении. Здесь даже с тираном борются отнюдь не ради социальной справедливости, а чтобы преодолеть свои собственные ограничители, и любой тиран здесь – это всегда мелкий тиран.
В своих беседах с Карлосом дон Хуан формирует целый спектр смыслов и лейтмотивов, которые не имеют социального преломления (и, соответственно, не требуют присутствия зрителей), а потому «развязывают» человека с так называемым признанием, этим дамокловым мечом, висящим над zoon politicon. Если фарсовые драмы, которые разгораются на работе, в семье или в других сферах общественного бытия, – это главным образом повод пожаловаться реальным или потенциальным свидетелям на свою долю («посмотрите, какие вокруг меня – хорошего, честного и доброго – плетутся интриги, и посочувствуйте мне»), то в жизненном мире дона Хуана, наоборот, ищут место без жалости, и, когда оно найдено, сочувствующие больше не нужны. А еще, поскольку ты освободился от желания нравиться, тебе не нужно акцентировать внимание на себе, как что-то сделавшем, что-то придумавшем, чего-то достигшем. По-настоящему драматические коллизии захватывают целиком, ведь ты уже не играешь на сцене; бытие не раздвоено – не раздвоен и ты. Да, у тебя есть враги, но опять же это не люди. Это – последовательно – страх, ясность, сила и старость. И побеждаются они не борьбой, не противостоянием: так, если не страшиться страха (то есть буквально открыться ему), он уйдет.
Практики путешествующего в Икстлан существенно отличаются от практик социального мира. Прежде всего, своей… непрактичностью. Здесь в самом, казалось бы, прикладном занятии (овладение искусством сталкинга, обучение бегу силы) внутреннее довлеет над внешним, а процесс не менее важен, чем результат. Здесь не делают одно, подразумевая другое; разрыв между средством и целью оказывается минимален. И пусть формально текущий момент является подготовкой к чему-то большему, присутствовать в нем надо полностью, «словно каждое твое действие – последняя битва».
В принципе примерно о том же – «четвертый путь» Гурджиева: второго наравне с доном Хуаном самого загадочного человека XX века, причем если в том, существовал ли дон Хуан на самом деле, могут быть сомнения, то существование Гурджиева сомнению не подлежит, что, конечно, добавляет ему притягательности.
Согласно Георгию Ивановичу абсолютно любой человек, то есть даже самый уважаемый, почитаемый в качестве безупречного, признанный за образец добродетели, должен ужаснуться самому себе, ведь «пока человек не пришел от себя в ужас, он ничего о себе не знает». Стремление к похвале, награде, поздравлению есть, в сущности, стремление поддержать свою социальную личину – «эту фикцию самих себя». Упомянутая личина, она же личность – что-то вроде нашей одежды, продукт воспитания, окружения, внушенных мнений, и весь составляющий ее «материал» легко меняется с изменением контекста. Социальная личность не только не совпадает с человеческой сущностью, но заслоняет ее. Каковы бы ни были обстоятельства его жизни, адепт четвертого пути сосредоточен не на них, а на другом: бодрствует ли он сейчас, присутствует ли или «спит наяву», отдав себя на откуп автоматическим реакциям? При этом первое, в чем человек «забывает себя», – это разговор, коммуникация. «Борьба с привычкой разговаривать, с привычкой говорить больше, чем необходимо, может стать центром тяжести работы над собой». Впрочем, мало просто замолчать: надо замолчать так, чтобы твое молчание было незаметно; чтобы окружающие не ощущали, что среди них – молчащий.
Разумеется, внесоциальные смыслы формулируют и предлагают далеко не только Кастанеда с Гурджиевым. Как тут не вспомнить, к примеру, Григория Сковороду с его «мир ловил меня, но не поймал». Собственно, не что иное, как прорывы (или опыт прорывов) за пределы социального, стали истоком и мировых религий, однако все они уже давно более или менее «социализированы». Тем не менее даже для институционально верующего Бог в иные минуты оказывается вместилищем внесоциальных смыслов и ценностей; дает то, чего не может дать «мирская жизнь». И вера в него актуализирует уже упоминавшуюся связь человека с бытием, причем с бытием, взятым в своей полноте, бытием абсолютным.
Как никто не видел Бога, никто не видел и абсолютное бытие, поэтому ни первого, ни второе невозможно «втащить» в социальное пространство. Хотя Бога, конечно, давно втащили, вопрос – того ли. Социальные нарративы нечувствительны к тому, что нельзя ни разглядеть, ни пощупать, поэтому, когда человек обращен к чему-то из разряда непредъявимого, считается, что он обращен к тому, чего нет.
В этом есть своя правда, но правда относительная. Абсолютного действительно нет феноменальным образом. Феноменальным образом наличествует относительное. Зацикленность на том, что может быть предъявлено, и делает социальную среду недостаточной для того, чтобы полагать ее единственной реальностью. Социального человеку решительно мало. Как мало ему и конвенциональной среды, где достигнута условленность, будто дело обстоит так-то и так-то. Даже смена этой условленности на какую-то другую будет глотком свежего воздуха. Что уж говорить о соприкосновении с безусловным, не-опрокидываемым. Это и есть сбывание в полном смысле слова. Но происходит такое соприкосновение исключительно по ту сторону социальных отношений, как момент их прерывания (оно, допускаю, возможно в личных отношениях, которые постольку личные, поскольку есть частное, а не общественное дело).
Социальная действительность выносима лишь постольку, поскольку имеешь причастность к иной реальности. Впрочем, такого рода причастность позволяет не просто выносить социальную жизнь, но и по временам забавляться ею, играть в нее не без доли азарта.
Казалось бы, общество есть не что иное, как совокупность человеков, однако интересы общества и интересы человека отнюдь не совпадают. Скажем, человеку вовсе не требуется быть все время в компании. Человеку важно оказываться один на один – с мыслью, с чувством, с закатом, со спортивным тренажером, с произведением искусства, опять же – с Богом. Кстати, стояние один на один зачастую сводит стороны этого стояния в одно.
Человеку вовсе не требуется делиться всем с себе подобными. Есть то, что интересно ему само по себе, то есть так, словно только оно одно и есть, а потому делиться получается некому и не с кем. Человеку вовсе не требуется постоянно быть таким-то или тем-то (мужем жены, отцом сына, сыном отца). Подчас ему органично побыть никаким, обратиться в никого – то ли в чистое созерцание, то ли в продолжение созерцаемого. Невероятно, но факт: человек подчас взыскует самозабвения, но как забыть себя в социальных ролях и иерархиях? Существенны для него и опыты единения, не путать с объединением в партии, секции и толпы. Единение возможно, кстати, и с другим человеком, но это уже не форма коммуникации, а ее – коммуникации – конец. Как могут поощрять такое интересы общества?
«Мир все время отвлекает наше внимание, и мы даже не успеваем заметить, от чего именно», – писал Франц Кафка. Я бы добавил, что, даже когда создается впечатление, будто мы все же заметили, от чего нас отвлекает мир в том значении этого слова, в каком оно фигурирует внутри выражения «на миру и смерть красна», в большинстве случаев это впечатление все-таки что-то вроде самообмана. В пользу этого свидетельствует хотя бы то, сколь быстро мы стремимся затащить замеченное в пространство социального – примерно так, как только что это сделал я.
Отрешенность: малая, большая, предельная
Опытным путем я обнаружил, что состояние отрешенности – не совсем то, чем оно кажется. Однако прежде чем разобрать этот казус, предложу несколько примеров отрешенности в качестве материала для последующего разбора.
Представьте, что вы смотрите на льва в огороженном вольере или на акулу в огромном аквариуме и видите, что хищник тоже вас увидел и двинулся в вашем направлении. Он приближается, но вы и не думаете бежать. Вы не реагируете так, как реагировали бы, встреться со львом в саванне или где там они водятся. Вы стоите как ни в чем не бывало. Вы смотрите на опасное животное, вы наблюдаете за его приближением, но ничего из того, что вы должны были бы испытать, окажись один на один с акулой в открытом море, вы не испытываете. Да, вид ее угрожающ и даже вызывает инстинктивный страх, но вы легко от него отмахиваетесь.
Или вообразим ситуацию, когда вам предлагают работу, которая вам не нужна. При этом сразу отказаться от беседы не удалось. И вот вам рассказывают про зарплату, про отпуск, про корпоративную культуру, вы вежливо слушаете, но в вашей голове не происходит никаких расчетов вроде того, а хватит ли вам такого оклада на жизнь, устроит ли вас, что в кабинете будет еще пятеро сотрудников, и не рано ли начинается рабочий день – с восьми утра. Вам будут хвалить оптимизированный документооборот, намекать на карьерные перспективы и льготное медобслуживание, и все эти сведения вы будете выслушивать, никак не примеряя на себя.
Вот еще иллюстрация. Вы на несколько дней оказались в городе, в который завтра должны прийти морозы. Сильные, лютые, небывалые. Но вы уезжаете отсюда уже сегодня вечером. И вы не реагируете на сообщение о завтрашнем катаклизме так, как если бы в этом городе остались. Если б вы были местным жителем, то сразу начали бы думать про множество вещей: надо достать из подкроватных ящиков самую теплую одежду, заказать побольше дров, утеплить окна, перенести занятия в онлайн… Сообщение о надвигающихся морозах запустило бы все эти мысли, хлопоты и заботы. Но сегодня вы уезжаете. И сообщение не запускает в вас ничего. Ну, допустим, сочувствие к аборигенам, однако это не в счет.
Во всех приведенных случаях отрешенность выглядит как отрешенность от 1) хищных животных, 2) перспективы получить работу, 3) надвигающегося природного катаклизма. Однако если проявить больше внимательности, то обнаружится, что во всех трех случаях испытывается отрешенность от одного и того же. А именно отрешенность от самого себя.
В первой ситуации я спокойно наблюдаю приближающихся хищников, потому что мне они не угрожают, поскольку я в безопасности. Во второй ситуации я безучастно выслушиваю информацию о предлагаемой мне работе, потому что работа у меня есть (или у меня есть возможность не работать). В третьей ситуации я безразличен к надвигающемуся катаклизму, потому что непосредственно меня он не коснется. Итак, не что иное, как несвязанность собой, позволяет мне (или «мне» говорить уже некорректно?) отрешаться от хищников, предлагаемой работы и природной напасти. Я прикрыт, защищен, а потому о себе можно не думать, за себя можно не волноваться, над собой можно не трястись. Как результат, я спокойно наблюдаю за хищником, безучастно слушаю рассказ работодателя и равнодушен к завтрашним морозам.
Во всех трех случаях я (или «я» говорить уже некорректно?) свободен от себя и лишь поэтому свободен еще и от внешних факторов. Свободен, то есть читай: отрешен.
Кстати, в приведенных примерах речь шла о, так сказать, опыте «малой» отрешенности, доступном в течение жизни каждому человеку. Как правило, отрешенность с нами случается, то есть вызывается совпадением внешних факторов: так, в приведенном выше примере мы оказались командированными в некий город и покидаем его за день до предсказанного синоптиками катаклизма, то есть освобождены от хлопот, переживаний и прочего вовлечения стечением обстоятельств. Такая ситуативная отрешенность неглубока, то есть не предельна, и мы можем допустить отрешенность более глубоких порядков, вплоть до полной отрешенности. Однако полная отрешенность такова, что разговор о ней априори будет профанацией. Поэтому возьмем не предельную, но, назовем ее так, «большую» отрешенность, чтобы рассуждать далее уже о ней. Насколько получится, конечно. Возможно, даже такая, не вполне предельная, но близкая к тому отрешенность не очень-то будет способствовать успеху наших забав по выстраиванию цепочек умозаключений.
«Большая» отрешенность по аналогии с отрешенностью «малой» на первый взгляд тоже предстанет отрешенностью от внешнего мира, только уже настолько качественной, как будто его вообще нет. Однако, по сути, и она, разумеется, будет отрешенностью от самого себя, причем такого качества, будто вообще нет уже меня.
Кроме того, это уже не ситуативная отрешенность от самого себя, а скорее осознанное или сознательное неотождествление с собой – с той отдельностью, быть в качестве которой нам во многом навязано. Ведь очевидно, что мы не выбираем быть «я» по своему произволу, но, застав себя как «я», соглашаемся, будто у нас нет другого выбора, хотя выбор есть всегда. Скажем, можно воспринимать отрешенно даже собственную боль (пусть и не очень сильную), равно как и собственное удовольствие (тоже, правда, не очень сильное, хотя это уже вопрос практики). «Большая» отрешенность случается не благодаря, а вопреки складывающимся обстоятельствам, хотя к лично нашим заслугам ее возникновение, скорее всего, лучше не относить. Похоже, в дело вмешивается нечто-большее-чем-мы, с которым мы имеем внутреннюю связь.
Однако вернемся к тому, что в основе отрешенности от мира лежит отрешенность от самого себя. В самом деле, довольно сложно переживать отрешенность от окружающей обстановки, будучи чем-то или кем-то – имея протяженность, собственные интересы, заботы амбиции, притязания, – представляя собой то, на что можно покуситься и на что действительно покушаются разнообразные внешние силы. Хотя в случае амбиций и притязаний это мы покушаемся на что-то внеположенное, пытаемся забрать, присвоить себе то из внешнего мира, что имеет для нас ценность.
«Кому-то» не просто сложно – «кому-то» невозможно быть отрешенным от происходящего вовне. Таким образом, моменты отрешенности – это моменты отрешенности в первую очередь от самого себя и уже постольку поскольку – от мира. Пока нет отстранения от самого себя, то есть пока актуален тот, кому внешняя среда может нести блага или угрозы, отрешиться от среды невозможно.
Казалось бы, мы уже обнаружили нечто интересное, однако это только начало. Например, мы можем получить новый взгляд на происхождение мира. Мир как иное мне актуален или неактуален в той мере, в какой я отрешен или не отрешен от самого себя. Да и сам я появляюсь лишь постольку, поскольку в себя вовлекаюсь. Здесь, конечно, имеется логическая неточность: я не могу наличествовать раньше своего появления. Поэтому надо бы поправиться, однако, оказывается, сделать это не так-то просто. Впрочем, попробуем: есть я, от себя свободный, то есть я, который уже не вполне «я»; есть тот, кто не имеет себя и о ком, стало быть, сложно говорить как о «ком-то», но тем не менее. Этот «кто-то, который на самом деле никто», это бессубъектное бытие или бытие без самости имеет, например, связь с физическим телом. В какой-то момент на тело оказывается столь сильное давление, что бессубъектное бытие решает, будто давление оказано на него и собирается, концентрируется, вовлекается в это новообразование – в себя. Возникает некто со своими отдельными интересами (вообще-то, быть кем-то без отдельных интересов и не получится), а также окружающий его мир, представляющий собой не более чем совокупности угроз и благ для этого субъекта со своими отдельными интересами…
Стоп, приношу свои извинения! «Бессубъектное бытие решает, будто давление оказано на него». Как такое возможно? На кого «на него» оказано давление? Как я и предвидел, мне не удастся предложить годной интерпретации того, как возникает «я». Однако я еще не готов остановиться, поэтому продолжаю.
Задержимся немного на мире, который предстает перед нами, когда мы не отрешены от самих себя, как всего лишь отражение наших уязвимостей и потребностей. Имеется изначальное миру, который мы якобы застаем перед собой, а на самом деле создаем. Из этой изначальности мы выхватываем то, что сулит нам блага или беды, и полагаем выхваченное миром. Другими словами, мир, который якобы от нас независим и окружает нас во всей своей полновесности, сведен для нас к тому, на что притязаем мы, и к тому, что притязает на нас. И сведен нами же. Ничего другого там нет. Ровно в той мере, в какой отрешенность устраняет мир и субъекта этого мира, нарушение отрешенности, выход из нее создает субъекта вместе с окружающим его и противопоставленным ему миром.
Для закрепления пройдемся еще раз: мир, который представлен субъекту, точнее, мир, который субъект представляет как ему представленный, – есть нечто усеченное, поскольку этим миром представлено лишь то, что субъекту вредно или, наоборот, полезно. Мир, который возникает вместе с возникновением субъекта, заведомо возникает как мир-инвалид. Равным образом и субъект – это не просто кто-то, а кто-то, кому чего-то очень не хватает; кто-то, кого обуяло очень сильное желание. В свою очередь, тот, у кого прямо сейчас острых нужд нет; тот, кому прямо сейчас ничего не хочется; или тот, кто отвлекся от своих нужд и желаний, – не актуализируется в качестве обособленности и не создает вокруг или напротив себя фантомную среду. Фантомную, потому что в этой среде наличествует лишь то, что имеет отношение к опасениям и надеждам ее субъекта.
Пока «у меня» нет нужд и желаний, нет ни меня, ни окружающего меня мира. Однако нет какого меня? Меня, не удовлетворенного тем, что есть; меня беспокойного, меня мятущегося, меня, потерявшего равновесие, меня уязвимого или уязвленного, меня вожделеющего, меня, влекомого желаниями; меня, ищущего, чем поживиться; меня, который сердится и потому неправ. Однако нет какого мира? Мира как искусственно вычлененных фрагментов; мира, отражающего мою пристрастность; мира, созданного моей одержимостью собой, моим эгоизмом; мира, обусловленного моей отдельностью, то есть ставшего такой же отдельностью поневоле; мира столь же одиозного, как и тот, кто в него вглядывается; мира как галлюцинации того, кому настолько нехорошо и дисгармонично, что он бредит.
Лишний раз напомню, что, когда «я» не беспокоится, не мечется, не алчет, не вожделеет, его «яйность» минимальна. Иметь интересы и потребности – и есть быть кем-то, а не иметь их – соответственно, не обособляться в «кого-то», быть никем, не-кем-то. Быть невыделенным образом, как не разделенный с остальным. Хотя… с каким таким «остальным» можно быть не разделенным? Некому быть не разделенным с остальным, как и нечему быть тем, с чем нет разделения. Тем не менее, стоит подчеркнуть, что говоря об отсутствии меня и мира я говорю не о чистом небытии; речь скорее о бытии, только неразрывном, неделимом.
Спокойствие, беспристрастность, непредвзятость, лад, гармония, довольство тем, что есть; принятие отсутствия того, чего нет, – с нами же такое бывает? Пусть крайне редко и пусть не совсем уже с нами. Бывает. Вот эти мгновения и есть мгновения не-порождения субъекта и объекта, меня и мира.
Отрешенность всегда двойная: от объекта и от субъекта этого объекта. Причем отрешенность от субъекта, пусть он и маскируется как приложение к объекту, первичнее. Едва заманился, вовлекся в субъекта (поверил в уязвимость как в «мою уязвимость», поверил в желание как в «мое желание»), то оказался вовлеченным еще и в мир, которого не было, пока была несвязанность собой, то есть отрешенность. Впрочем, опять же кто «заманился», кто «поверил»? Да, острая потребность такова, что с ней надо считаться, закрывать ее как можно скорее. И все же охваченный потребностью – не тот, кто выступает мерилом. Мы не станем останавливать голодного, бегущего в продуктовый магазин, вопросом: «Что реально?» Не станем в числе прочего по той причине, что он слишком пристрастен, что его ответом, очевидно, будет: «Реальны мой желудок и покамест отсутствующая в нем еда» – и что этот ответ, увы, не засчитывается. Нам нужен тот, кто прямо сейчас не охвачен никакой нуждой и не испытывает состояния уязвимости или уязвленности, давайте-ка его поищем… Что-то не находится. И правильно, что не находится, ведь он есть так, словно его и нет, однако эта его не-выпяченность и есть ответ: реально то, что не имеет иного себе, точнее, не имея иного, не имеет и себя. Реально то, что есть как одно, а не как пара. И тогда остается лишь один вопрос: каким же образом по ходу своего рассуждения я оказался в паре с этим «одним»? Действительно ли с ним я оказался в паре или с его подделкой, наподобие мира, возникающего перед тем, кто не в состоянии от себя отрешиться? Пардон, это уже два вопроса.
Кстати, то, что отрешенность – это прежде всего отрешенность от самого себя, тоже не очень-то «отрешенный» факт (не очень-то факт, выявленный благодаря отрешенности). Взятая в своем философском пределе отрешенность не имеет того, отрешенностью от чего она могла бы быть. Если важно, что я отрешен именно от акулы или именно от самого себя, то я, похоже, акулой или самим собой все еще захвачен, пленен, все еще вовлечен в отношения с ними. Отрешенность, выглядящая отрешенностью от мира, затем оборачивается отрешенностью от себя, однако это лишь промежуточная стадия; далее отрешенность вообще перестает быть «отрешенностью от», а затем и собственно отрешенностью. (Ого, я уже делаю предметом своих рассуждений предельную, полную отрешенность, хотя сам же себя предупреждал, что любые рассуждения о ней заведомо обречены быть профанацией.)
Пребывая в отрешенности, нечего обнаруживать «опытным путем» (см. самое начало скетча). Пребывая в отрешенности, не приобретают, а избавляются. Тем более что нет никого, кто пребывал бы в отрешенности. Или переживал бы отрешенность. Отрешенность бессубъектна. И безобъектна. Правда, для понимания этого пришлось превратить ее в объект, одновременно «выпятившись» в качестве ее субъекта…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?