Текст книги "Что вдруг"
Автор книги: Роман Тименчик
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 38 страниц)
1.
Лозинский Г. Элегии Феогнида из Мегары. Перевел Адриан Пиотровский. Пг., 1922 // Звено. 1923. 22 октября.
2.
Тименчик Р. «Медный всадник» в литературном сознании начала XX века // Проблемы пушкиноведения. Сб. науч. трудов. Рига, 1983. С. 82–101; Тименчик Р. «Поэтика Санкт-Петербурга» эпохи символизма/постсимволизма // Труды по знаковым системам 18. Тарту 1984. С. 117–124.
3.
Чуковская Л. Записки об Анне Ахматовой. 1952–1962. Т. 2. М., 1997. С. 392; Саша Черный. Стихотворения. Вст. ст. и общая ред. К. Чуковского. Критико-биографич. очерк, подгот. текста и примечания Л.А. Евстигнеевой. Л., 1960. С. 19.
4.
См.: Тименчик Р. Петр Петрович Потемкин // Родник (Рига). 1989. № 7. С. 13.
Библиография поэзии и поэзия библиографии
Поэзию и библиографию сближает эпизод их сравнительных жизнеописаний, когда александрийский поэт Каллимах, возможно, сотрудник тамошней Публички, составил списки сочинений всех греческих авторов, что и позволило считать его в европейской традиции отцом библиографии. От многих сочинений остались только выведенные Каллимахом их имена, поскольку фонды местных библиотек были изведены невесть кем. Писавший стихи всеми метрами, как характеризует его византийская энциклопедия, Каллимах – не просто поэт, а «поэт-поэтыч» (если есть «актер-актерычи»), изыски которого впору популярить и сегодня, – проверял атрибуции переписчиков, разводил многочисленных тезок-греков, Александров и Аполлониев, Деметриосов и Гераклидов (напомним, что в V в. до н. э. в Аттике было, например, три трагика Еврипида), отделял соименных сыновей от отцов, опознавал анонимов, надо полагать, с тем же наслаждением, с которым он сочинял свои изобретательные композиции. Ведь списки малодоступных публике обложек в известном смысле подобны стихам – и те и другие состоят из соизмеримых, сходно устроенных и торжественно звучащих отрезков.
Каталог русских поэтов прошлого века похож на отменно сложенный верлибр, напоминающий о перечислениях Уолта Уитмена или Михаила Кузмина (сказавшего, что «всякий перечень гипнотизирует и уносит воображение в необъятное»). Это – парад номинативов, порой перебиваемый вторжением комичных родительных падежей («твоих глаз», «моих тысячелетий») или хулиганствующих инфинитивов («Родить мужчинам»). Это поля кириллицы, на которых нет-нет и всходят латинские литеры (недавние обязательные галуны, как заметил в начале 1930-х Владимир Набоков). Списки заголовков книг – это ведь собрание микротекстов, каждый из которых устроен так же, как и пространный художественный текст: в нем содержится возможность двуплановости и разнотолкования. Иногда эта двусмысленность доведена до предела, как в омонимах, представляющих вне контекста языковую загадку. Так, читатели 1922 года гадали, что за «Град» на обложке у Николая Оцупа, вид осадков или славянизированный «город»1. Работа над заглавием по тщательности не уступала отделке стихов – поэт Валентин Анненский-Кривич, только отвергнув «Дымы», «Кольцо обручальное», «Дымные песни», нашел свое окончательное «Цветотравы»2. Загадка названия охранялась так же неукоснительно, как и тайные смыслы стихов: «Я спросил его наивно, почему книжка называется «Трюм». Майзельс удивленно промолчал»3. Как список кораблей, списки стихов хорошо читать перед сном, роняя их, как ветхого Данте…
Когда бы грек увидел сегодняшние книгоописания, он бы удивился совпадению: и мы тоже в иных случаях знаем только названия. Списки Тарасенкова-Турчинского призваны исчислить те памятники, сохранность которых никем не обещана. В книгохранилищах чужих городов эти остатки скарба метеков могут стать изгоями депозитариев. В иных столицах, выйдя из-под спасительной сени спецхранов, они стали неприоритетной частью комплектования. Какие-то из поименованных томиков рискуют остаться только строчками в desiderata, библиографическими улыбками чеширских котов.
Книги Тарасенкова и Турчинского – праздник для всех, вкусивших наркотика книжной пыли, запойных читателей карточных каталогов, былых посетителей палаток утильсырья, тех рассеянных гостей, которые сразу замечают в кабинете хозяина многообещающий своей невзрачностью корешок. Они не столько библиография, сколько география той сумеречной библиографической зоны, которая знала своих первопроходцев, проводников, контрабандистов и, наконец, дождалась землеописателей. Труд библиографа, как известно (или недостаточно известно?), не самый легкий. Но не станем их жалеть. Им зато дано едва ли не магическое переживание того общего дела, которое некогда померещилось дежурному по каталогу Румянцевского музея.
Как писала поэтесса Татьяна Бек, «чтобы победоносно завершить подобную работу, надо быть и буквоедом, и безумцем, и педантом, и маньяком, и – главное – талантливым читателем. Надо быть Дон Кихотом русской поэзии и библиографии!»4 Все так, но о завершении приходится говорить с оговорками, ибо – повторим это в 1001-й раз: полных библиографий не бывает. И не может быть. И, кажется, в силу некоторых таинственных законов культуры, не должно быть. Всегда должна оставаться надежда на позицию номер эн плюс один к самому завершенному перечислению.
Есть фраза Каллимаха, донесенная до нас: «Большая книга – большое зло». Современная профессура полагает, что эта mega biblon – ни под коим видом не библиографический справочник, а какая-нибудь мегаломанская поэма и что это вздох обреченного читать всю литпродукцию подряд библиотекаря. Во всяком случае, про книги Тарасенкова и Турчинского можно с уверенностью сказать – «большое добро».
Входя в предлагаемый этими книгами каталожный зал, при всей готовности к тому обстоятельству, что русских стихов больше, чем кажется, и что в преизбытке поэтических книг первой половины минувшего столетия найдутся два «Подорожника», две «Свирели», два «Эха», четыре «Костра» и четыре «Жар-птицы», все же ловишь себя на том, что невольно уподобляешься одному мимолетному персонажу гумилевской эссеистики, который, «заходя в библиотеку», «вздыхает о том, сколько написали люди»5. Гипертрофия рифмы (говоря и чуть-чуть более красиво, чем полагалось бы при обсуждении сухого библиографического перечня, и не совсем строго – вспомним о десятке книг «стихотворений в прозе») в двадцатом столетии удручала и самих поэтов. «Стихи можно отныне мерить фунтами и пудами. Стихи отныне подвозятся к столицам на подводах, наравне со всякой прочей живностью», – сетовал Александр Блок6. Несмотря на стихотворную убедительность лозунга «Чтоб больше поэтов хороших и разных», в этих справочниках наберется не так уж много «разных» и не так легко отыскиваются «хорошие». Но библиография – великий уравнитель. Андрей Белый в том же году, когда Блок жаловался на перегруженные подводы, тоже протестовал против уплотнения Парнаса: «Если поэт А. Блок, то чем не поэты, напр., Стражев и Новиков? В детстве я читывал Авлина. О, и Авлин, и Авлин поэт тоже!»7 Однако даже начинающий историк литературы знает то, о чем когда-то написал один талантливый литератор: «И мы, плохие поэты – тоже нужны. По нашим следам, по нашим неудачам проходит великий к победе. Нужны сотни Василиев Гиппиусов, Поярковых и Стражевых для одного только Блока»8.
Поэтами с точки зрения библиографии именуются решительно все, говорившие в рифму. Как написал Лев Лосев в инскрипте одному литературоведу, —
Таланты есть и поогромнее,
Но ведь Роман conservat omnia.
Поэтому, помимо прочего, этот справочник дает и первоначальное представление об окружающем читателя XX века русском рифмованном космосе – рекламы, инструкции, памятки вендиспансера, мнемотехнические шпаргалки, какие-нибудь куплеты о сугубой химии —
Бор встречается в природе
В виде борной кислоты
И, сгорая в кислороде,
Дает бурые пары.
Поименованные, например, в надлежащем месте алфавитного списка «Унтер-офицерские беседы с солдатами в стихах» А.В. Скрипицына (Скрина) надолго запомнились современникам:
«Не знаю точно, что должны были делать унтер-офицеры с вверенными им стихами – петь их перед новобранцами, мелодекламировать в ротных швальнях или пластически передавать их на гимнастике, но все случаи солдатского обихода были предвосхищены в казенных стихах.
Обязанности конвойного
Кажется, много не надо таланта,
Чтоб под конвоем вести арестанта.
Но и для этого дела зараз
Нужны и уши, и разум, и глаз.
Помни: с того, кто поручен конвою,
Глаз не спускай – не удрал бы порою,
Если ж на грех он задаст стрекача,
Не натвори чепухи сгоряча… и т. д.»9.
Что уж говорить о вошедшем в поговорку Дяде Михее (Сергее Аполлоновиче Коротком), певце табачных изделий:
Папиросы «Ада», «Ада» —
Поощрять их надо, надо!
Приключилось с тобой горе,
Папиросы «Трезвон» купи,
И в дыму его, как в море,
Свое горе утопи.
Весна! Разносят свежесть травы
И дышат нежные цветы,
«Зефир», «Ю-ю», «Фру-фру» и «Ява».
О милый друг, закуришь ты!
Как резонно заметил один критик полвека спустя, «если бы дядя Михей дожил до сегодня, он, пожалуй, называл бы себя поэтом Серебряного века»10.
Или – о плодовитом гусарском метромане Посажном:
Не говорильня, а Диктатор
Судьбу России порешит.
Даже если пока оставить до лучших времен сопредельные версифицированнные территории, прикладную поэзию, а также ждущую своего историографа лирику и эпику российского графоманства, следует признать, что и история «настоящей» поэзии прошлого века известна нам не очень хорошо.
Можно было бы составить пространный протокол причин этого недознанья, но назовем здесь только самую показательную примету неблагополучия: у нас долго не было даже надежной библиографии поэтических книг, не говоря уже о росписи журнальных и газетных публикаций.
В 1966 году в этой без малейшего преувеличения неизведанной области произошло нечто вроде прорыва – вышла книга А. Тарасенкова «Русские поэты XX века». Она стала путеводителем по воистину необъятным просторам раскидистого российского книгопечатания – от Либавы до Владивостока, от Крыжополя до Тяньцзиня, от Луги до Сан-Пауло, меморандумом для комплектаторов лучших славистических библиотек мира, импульсом для многих начинавших тогда филологов.
Анатолий Тарасенков, критик и редактор (не тем будь помянут), собрал внушительную коллекцию стихотворных книг, заслужив прозвище «Иоанна Калиты русской поэзии», и составил по печатным источникам не менее внушительный перечень своих дезидерат. Но, разумеется, как и всякая – напомним еще раз! – библиография, его картотека не была свободна от ошибок, усугубленных при издании отсутствием научной редактуры.
Библиографическая ошибка – мина замедленного действия. Она срабатывает через полвека, век и более. Из многочисленных примеров подорвавшихся по причине когдатошней утраты редакторской бдительности приведу только один: в сравнительно недавнее издание «Неизданного и несобранного» московского поэта-символиста Эллиса (Л.Л. Кобылинского) включены экзерсисы из ревельской книги 1916 года, автор которой то ли взял тот же псевдоним, то ли обладал такой паспортной фамилией. А в издании Тарасенкова 1966 года оба стихотворца были объединены.
Неполнота книжки 1966 года исторически легко объяснима (так же, как, обнаружив недосмотры в обсуждаемых изданиях, будущий историк должен будет вспомнить о заштабелированных и депонированных книжных фондах, об утраченных или «заставленных» в крупнейших библиотеках экземплярах раритетов, т. е. о физической невозможности изучить книжку de visu). База данных для того издания подбиралась в 1950-х, когда сведения о печати русской диаспоры проникали в метрополию по капле. При публикации срабатывали еще и цензурные и автоцензурные запреты на упоминание изданий русского зарубежья, оккупированных немцами и румынами территорий, переведенных на спецхранение книг осужденных литераторов. Да и просто, как помнят имевшие дело с издательствами в ту эпоху, спокойней для судьбы библиографического указателя было вычеркнуть, скажем, заглавие «Сволочь Москва».
За истекшие полвека в этой узкой обсуждаемой здесь области произошли, как и следовало ожидать, кардинальные перемены. В 1960-1970-х в краеведческом литературоведении появлялись сообщения о многих стихотворных книжках, выходивших в провинции в годы лихолетья, в очерках и заметках о книжных коллекционерах замелькали позиции, не учтенные в книге 1966 года, какие-то оставшиеся неизвестными издания были описаны в печатном каталоге коллекции другого видного собирателя по этой теме И.Н. Розанова, а затем и в каталоге собрания М.С. Лесмана, появились пионерские обзоры рукописных книг эпохи военного коммунизма и НЭПа, стала выходить добротная библиографическая серия «Русские советские писатели. Поэты», а в 1980-1990-х пришло в библиотеки России несколько крупных потоков старых эмигрантских изданий, появились не только любительские, но также и вполне профессиональные каталоги поэзии русского рассеяния (А. Д.Алексеева) и публикации о собраниях россики в западных библиотеках, были обнародованы библиографии русской книги в Финляндии, Латвии, Эстонии, открылись (ранее практически недоступные) собрания книг, изданных под эгидой ГУЛАГа, восстановилась (если не впервые создалась в России) культура аннотированных каталогов книжных аукционов, началось многотомное энциклопедическое предприятие «Русские писатели. 1800–1917», в ходе подготовки которого было обезврежено немало библиографических фантомов, восходящих к нереализованным издательским обещаниям и прямым мистификациям, и многое, многое другое, взывавшее к составлению итоговой описи русских стихотворных книг предпоследнего полувека.
Наконец, не столь маловажно и то, что за это время собралась личная коллекция русской поэзии XX века Льва Михайловича Турчинского, ориентированного в своем собирательском рвении не в последнюю очередь на конкуренцию с тарасенковскими богатствами и потому нацеленного на отыскивание книг, отсутствовавших у прославленного предшественника.
Профессиональный глаз филолога отметит незаурядные достоинства «проекта Турчинского», делающие его перепись образчиком не просто библиотечной регистрации, а скорее литературоведческой библиографии. Для того чтобы скомпоновать такой каталог, надо помимо тщательного пересмотра книжной летописи, фиксирующей типографскую продукцию в стабильные эпохи на библиографически контролируемой территории, передержать в руках много сотен переплетов, проанализировать легенды обложек и хотя бы бегло ознакомиться с содержанием описываемой книги – и иногда совпавшее в двух книгах одно стихотворение откроет тайну псевдонима, посвящения подскажут город, где книга издана, хоть он и отсутствует на титуле, эпиграфы дадут хронологическую привязку брошюрке с необозначенным годом и т. п. И не просто ознакомиться с изданием, а проверить все доступные экземпляры – загадки авторства, времени и места могут раскрыться в дарственном инскрипте автора или в маргиналиях былых владельцев. И хотя речь идет в основном об эпохе стандартизации и крепчавшего госучета, все же еще остаются мимеографические, гектографические, литографические, машинописные и рукописные тиражи (от одного экземпляра и выше) – ведь они тоже были фактом литературного процесса: на машинописный сборник могла появиться рецензия в журнале «Книга и революция», а рукописные копии книги «Сестра моя жизнь» за несколько лет до своего типографского воплощения ходили по рукам московских поэтов, успев создать небольшую школу подражателей. В реальном культурном процессе фигурировали не фиксируемые официальными книжными ведомостями оттиски и переплетенные выдирки из альманахов на правах книжной единицы. Таким образом, нужно не только перешерстить библиотечные фонды и доступные частные собрания – в центре и на периферии, но и следить за движением букинистического и антикварного рынка – в центре и на периферии, нужно быть одновременно странствующим энтузиастом, искателем жемчуга, буквоедом и крохобором и – что весьма и весьма существенно – испытанным читателем, способным по качеству стихов заподозрить в синтезированной в предыдущих библиографиях одной персоне двух однофамильцев.
Понятно, что исчерпывающая библиографическая экспертиза многих книг, то есть установление авторства, еще впереди. Конечно, нельзя не заметить, что курский Вомерфе скорее всего простой Ефремов, московский Воморг – Громов, а петербургский Носказин, небось, Изаксон, что парижский Эварист Лин взял себе литературной маской имена двух римских пап – впрочем, некоторый содержательный анализ и недолгие архивные поиски тут же обнаруживают подлинного автора – Марка Лещинского. Но будут и более сложные случаи. Под каким псевдонимом скрыт, например, актер Камерного театра Герман Воскресенский, который, по словам некролога11, в 1913 году выпустил талантливый сборник стихотворений? И как за иными титулами для сегодняшнего историка литературы не стоит (и, может быть, никогда уже не обнаружится) никакого авторского лица, так же верно будет сказать, что несколько десятков стихотворцев еще не обрели своих библиографических надгробий.
Новые находки будут. Вот из кишиневской газеты 1921 года можно узнать о еще одной эфемерной бессарабской поэтессе – Екатерине Эмманолиди, писавшей:
Награждена от Бога рифмой
Чтобы для всех стихи слагать
Моею золоченой лирой
Я буду вас всех услаждать12,
из нью-йоркской13 – об издании – Сэви Три. Наташенька. Гамбург, 1949 (лирическая поэма), а из варшавской – о брюссельской книге 1931 года («Клуб четырех») корнета Дмитрия Любищева, сообщавшего:
Я безусловно эксцентричен,
Как бездна адская глубок,
Мечтой узорной экзотичен,
На Гумилева есть намек14.
И – вне всякого сомнения – так далее. Как любое – не устану повторяться! – новое достижение в источниковедении, списки Тарасенкова – Турчинского не могут претендовать на титул всеисчерпывающих, но цена любого дополнения к ним отныне заведомо высока.
Печаталось как предисловия в двух изданиях: Русские поэты XX века. Материалы для библиографии / Сост. Л.М. Турчинский. М., 2007; Тарасенков А., Турчинский Л. Русские поэты XX века: 1900–1955. Материалы для библиографии. М., 2004. («Studia poetica”).
Комментарии1.
Альмединген Г. [Рец. на кн.]: Оцуп Н. Град. П., 1922 // Книга и революция. 1923. № 11–12 (23–24). С. 61.
2.
РГАЛИ. Ф. 5. Оп. 1. Ед. хр. 31.
3.
Дмитренко А.Л. О воспоминаниях С.Е. Нельдихена // De visu. 1994. № 3–4. С. 70. См. о поэтике названий стихотворных книг: Тименчик Р. Bibliotheca promissa. Теневой портрет русской поэзии начала века // Studies in Modern Russian and Polish Culture and Bibliography. Essays in Honor of Wojciech Zalewski. Ed. by L.Fleishman. Stanford. 1999 (Stanford Slavic Studies. Vol. 20). С. 119–144 (подгот. совм. с Ю.М. Гельпериным).
4.
Бек Т. Галера, груженная стихами: Перепись поэтического населения России первой половины XX века // НГ – Exlibris. 2004. 3 июня.
5.
Гумилев Н. Письма о русской поэзии. М., 1990. С. 201.
6.
Блок А. Собрание сочинений в восьми томах. Т. 5. М.-Л., 1962. С. 646.
7.
Белый А. На перевале. Вольноотпущенники // Весы. 1908. № 2. С. 69.
8.
Райс Э. Под глухими небесами. Из дневников 1938–1941. Нью-Йорк, 1987. С. 83.
9.
Аркадский Л. [А.С. Бухов]. Недавнее. // Петроградское эхо. 1918. 2(19) мая.
10.
Большухин Ю. Незабвенный дядя Михей // Новое русское слово (Нью-Йорк). 1965. 19 февраля.
11.
Биржевые ведомости. 1917. 30 мая.
12.
Мушкатер. Фильма дня // Бессарабия (Кишинев). 1921. 14 августа.
13.
Александрова В. Лирика в рассеянии сущих // Новое русское слово (Нью-Йорк). 1949. 3 июля.
14.
Рецензия Юрия Мандельштама (Молва (Варшава). 1933. 20 августа). Из очерка В. Ходасевича «Ниже нуля» (Возрождение. 1936. 23 января) известно, что у Д. Любищева был еще один сборник «Колье Сандрильоны» (Брюссель, 1931). А из рецензии Г. Адамовича – о книжках И. Дублинского и Ник. Ярцева (Адамович Г. Молодые поэты // Последние новости (Париж). 1930. 9 января). И т. д., и т. д.
Разметанные листы
История прошлого века, опрокинувшая привычную закономерность бытия, которая словами Иосифа Бродского формулировалась как «в каких рождались, в тех и умирали гнездах»), мела людей из края в край и из града в град. Турбулентности людских потоков вторила судьба вещей. Осип Мандельштам писал: «Центробежная сила времени разметала наши венские стулья и голландские тарелки с синими цветочками». Стулья, тарелки, личные архивы…
Среди случайных бумаг, занесенных недобрыми вихрями века в рукописный отдел Национальной библиотеки Израиля, есть остатки архива Павла Бархана. Уроженец Гродно, по рождению – Хаим, жил в Германии, подписывался то Пауль, то Павел, переводил русскую литературу на немецкий, писал о русском балете и русской живописи. В ноябре 1942 года кончил свою жизнь в Освенциме в возрасте 66 лет.
Павел Бархан принадлежал к той интересной культурной поросли, которая ждет подробного и поименного описания, – евреи, выходцы из российской империи, ставшие в разных странах мира переводчиками русской литературы.
Бархан до революции бывал в Петербурге. В его романе «Петербургские ночи», вышедшем в Берлине в 1910 году, легко узнаются его друзья из столичной богемы, в первую очередь – Аким Волынский. Волынский, видимо, обратил внимание Бархана на Алексея Ремизова как на писателя, чьи драматургические опыты могут оказаться созвучными поискам немецкого модернистского театра (в свою очередь, А. Волынский был, наверное, инициатором ремизовского перевода пьесы немецкого писателя-натуралиста Йоханнеса Шлафа «Вейганд» и постановке ее в Александринском театре в октябре 1907 года). Этими обстоятельствами, вероятно, вызвано письмо Ремизова, входящее в состав небольшой подборки из бархановского архива в Национальной библиотеке.
1/14 XI 1907
СПБ. Малый Казачий пер. 9 кв. 34
А.М. Ремизов
Простите, что не знаю, как величать Вас: ни имени, ни отчества Вашего не знаю, и напишите мне, а то по русскому обычаю по фамилии называть нескладно.
Письмо Ваше только вчера до меня добралось. Посылаю вместе с этим письмом заказн <ой> бандер<олью> пьесу. Она неаккуратна, но это единственный экземп<ляр>, кроме моей рукописи, который у меня в распоряжении. На нем делали вычерки для цензуры, а потому прошу все зачеркнутое, под чем поставлены ………. (точки) принимать, как нужное.
В рус<ском> цензур <ном> экзем<яре> пьеса названа несколько иначе
Бесовское действо над неким мужем
а также прение живота со Смертию
и т. д.
Анонсироваться же она будет совсем коротко:
Бесовское действо
На днях начнутся репетиции. Пойдет она, по всей вероятности, числа 15–28 этого месяца.
Печатать скоро я ее не думаю, пускай пройдет на театре. Если она Вам понравится, попытайте счастье. Буду Вам весьма благодарен.
«Вейганд» шел 4 раза при почти пустом зале и его сняли, вот незадача с Акимом Львовичем. Ругали вовсю.
В скором времени выйдут «Примечания» к «Посолони», разъясняю слово за слово почти. Я их Вам пришлю. Потом еще три моих книги выйдут.
Сцена в «Бесовском действе» делится на два этажа, верхний – земля, нижний – ад.
Прение живота со Смертию можно думать немецкого происхождения. В ряду старин<ных> немец <ких> масляничных представлений «Fastnachtspiele» сохранился один памятник: «Ein Vasterlavendes spil van dem dode unde van dem levende» напечатан в 1576. Он помещен в изд. Келлера
Keller. Fastnachtspiele aus dem XV Jahr. 2 T. S.1065-1074
Bibliothek des litterarischen Vereins in Stuttgart, T.XXVIII–XXX Общее заглавие издания.
Выписываю эту справку, как образец скитаний сюжетов в случае удачи устроить пьесу на немецкой сцене.
Все бранные слова следует переводить самыми бранными немецкими и притом уличными.
Танец в первом акте играется на гармонье. Пение «Плача Адама», иермосов и Христос воскресе – напевы церковные, если понадобится, буду просить Кузмина разрешить мне прислать Вам ноты.
Турица – маска – бык, буйвол, зубр.
Прощеное воскресенье – последнее воскресенье на масленице, когда по рус<скому> обычаю все [каждый] друг у друга просит прощенья.
На стр. 285 стр. сверху
Тимелих (угрюмо) «Послал —
(здесь должна быть игра, так как слова, которые должен был бы произносить актер, опущены:
Послал кобыле под хвост).
На стр. 30 в конце слов Грешной девы:
Тебе говорю – Помяни мя…
(не докончено. Это последние слова разбойника на кресте:
Помяни мя (меня), Господи, егда (когда) приидеши (придешь) в царствие (царство) Твое.
на стр. 182 стр. снизу
«Дрова сухие – горные»
У нас на дровяном складе продают дрова горные (хор<о>шие) и сплавные (мокрые). Не знаю, как у немцев.
Иермосы, если надо, пришлю по-русски. Они поются в великую субботу, когда выходят, ч<то> б<ы> плащеницу убрать. Напев удивительный.
У Коммиссаржевск<ой> будут исполнять без слов.
«Страсти» – часов так в 9 в 10-м вечера в монастырях читают о страданиях Христовых (в велик<ую> субботу).
Стояние Марии Египетской – читают канон Андрея Критского.
Если понадобятся выяснения, напишите.
Серафима Павловна Вам кланяется.
А. Ремизов
Письмо это относится к одному из значительных событий в истории петербургского модернизма – постановке пьесы Ремизова в театре В.Ф. Коммиссаржевской. Композитор – Михаил Кузмин, художник – Мстислав Добужинский, режиссерская концепция Всеволода Мейерхольда, после ухода которого из театра спектакль доводил до постановки Ф.Ф. Комиссаржевский.
На премьере публика свистела и аплодировала, кому-то запомнился скандал, кому-то успех. Одна из зрительниц, поэтесса Аделаида Герцык, писала на следующий день:
Лучше всего было, когда после второго акта стали вызывать Ремизова, и он вышел на сцену (в аду) и стоял в длинном шевиотовом сюртуке, странно сложив руки на груди, с торчащими волосами, а у его ног легли все 40 чертей, участвовавших в этом акте, – ужасные хари, хвостатая нечисть окружила его, но он казался самым настоящим из всех чертей. Черные глаза его горели, и он стоял неподвижно, не кланяясь, а театр гудел, стонал от восторга, и ему поднесли огромный венок. <…> Весь литерат<урный> мир был налицо <…> красивый холодный Блок ходил молча и недоступно.
Блок находил, что в этой пьесе Ремизов озарил предвесенним сиянием темную стихию диких, исстрадавшихся и испуганных душ.
Добужинский вспоминал:
Пьеса вызвала скандал. Публика проглядела все, что в пьесе было существенно, ее мистику и слезы сквозь смех, публика возмутилась “издевательством над ней и балаганом”, но мы с Ремизовым храбро выходили на аплодисменты части зрителей среди шума, свиста и негодующих выкриков. Нам было только забавно это первое театральное крещение. В газетах затем появились ругательные статьи и карикатуры.
Письмо Ремизова написано за месяц до премьеры, экземпляр, им посланный, носил следы предцензурной «подсушки», «выжимался в две руки жгутом», как потом объяснял Ремизов. В рискованных смысловых перевертышах пьесы обыгрывались элементы православного богослужения, их надо было утаить от цензурного ведомства, их же автор старался разъяснить переводчику-еврею.
Ремизовское «действо» воссоздавало небывалый древний русский театр, каким он должен был бы явиться, сложись русская история иначе, и пользовалось для реконструкции элементами европейской народной драмы. По мысли Ремизова, общность конструкции должна была помочь проторить дорогу пьесе на немецкую сцену. Этого не случилось, Павел Бархан переводить «Бесовское действо» не стал.
Другое письмо, хранящееся в Центральном архиве сионизма в Иерусалиме, тоже относится к несостоявшейся акции, которую в известном смысле можно было бы назвать культурной. Письмо это было адресовано Лео (Арье) Моцкину (1867–1933), одному из вождей сионизма, носившему неофициальный титул защитника евреев в диаспоре и живущему в сегодняшней памяти Израиля названием города к северу от Хайфы. Он родился под Киевом, в молодости изучал философию в Берлине. К сионистскому движению он присоединился на 1-м Сионистском конгрессе (1897), а на 2-м конгрессе он представил отчет о еврейских поселениях в Палестине с критикой методов заселения, применявшихся бароном де Ротшильдом. С тех пор, по-видимому, он и был знаком с другим уроженцем Киева, своим ровесником философом Львом Шестовым, Львом Исааковичем Шварцманом (1866–1938).
Письмо Шестова к Моцкину относится к июню 1923 года:
Многоуважаемый Лев Ефимович!
Пишу Вам по тому же делу, по которому мы с Вами в январе беседовали в Париже. Вы, верно, еще не забыли, что я Вам о Гершензоне рассказывал. Одно время – всего четыре недели тому назад – ему показалось, что он настолько поправился, что уже может больше не лечиться и вернуться в Москву. Он покинул Баденвейлер и уехал с семьей в Берлин, чтоб там приготовиться к отъезду. Но через две недели он вновь заболел, и врачи строжайшим образом запретили ему даже и думать об отъезде, т. к. поехать в Россию для него равнозначаще тому, чтоб попасть на верную гибель. Нужно во что бы то ни стало остаться за границей, и нужно лечиться.
Но средств, как Вы видите, нет. Литературные заработки ничтожны. А жизнь и в Германии стала очень дорогой. Чтоб иметь возможность прожить с семьей год и хоть сколько-нибудь прилично лечиться – нужно много денег, и в Париже их не достать. В Америке это еще возможно. И вот я обращаюсь к Вам с просьбой похлопотать для Гершензона в Америке. Необходимо достать для него на год тысячу долларов. Только таким образом можно спасти его жизнь. Мне, конечно, нечего говорить о том, кто такой Гершензон: Вы знаете это так же хорошо, как и я. Но нужно объяснить это нашим американским соплеменникам – и тут я надеюсь на Вас. Если Вы им объясните, кого они спасут, пожертвовав всего одной тысячей долларов, я думаю, что Вы не встретите отказа.
Очень прошу Вас ответить мне по возможности скорее, т. к., как Вы понимаете сами, каждая минута дорога.
С совершенным уважением
Л. Шестов
Михаил Осипович (Мейлих Иосифович) Гершензон (1869–1925), историк, философ, толкователь русской литературы, приехал из Москвы в Германию на лечение в октябре 1922 года. О ситуации московской и о своем видении советской России и послевоенной Европы он писал Шестову из Баденвейлера в Париж:
…Для того, чтобы мои слова сколько-нибудь подействовали на тебя, надо тебе знать: 1) что я и моя семья испили за эти годы всю чашу бедствий и утеснения, и ни в чем не были облегчены <…>, – так что и бессознательно я ничем не мог быть подкуплен; и 2) что я все время старался честно думать и теперь говорю с тобою так искренно, как только может быть искренен человек. Я страдал лично, страдал за бесчисленные чужие страдания, которые были кругом, – и думал про себя молча. Притом ты знаешь, что я все время стоял в стороне от всей власти и от всякой публичности; сидел сплошь дома, помогая в хозяйстве, болея, писал «Ключ веры» и «Гольфстрем». Я думаю, что я очень беспристрастный свидетель. – И вот я говорю: не только прежний русский строй, но и общий европейский строй жизни кажутся мне столь безбожными, бесчеловечными, бессмысленными, полными злодейства и лжи, что самое разрушение их я уже считаю прогрессом. Весь физический ужас нашей революции я чувствую наверное не меньше тебя, уже потому, что я его видел в большем количестве, – я разумею кровь, всяческое насилие и пр.; и все же <…> духовно в России теперь легче жить, чем в благопристойных заграничных пансионах, читая Temps или Vossische Zeitung. Здесь пока длится и повторяется старая бессмысленная жизнь, там в крови и судорогах чувствуется горячее сердце и смелая мысль. Самое трудное в России для меня было теперь, т. е. в последнее время, кроме личных трудностей и лишений, – две вещи: во-первых, воспоминание о предыдущих 4 годах, воспоминание о том, как ужасно я и моя семья жили, и воспоминание о многих чужих ужасающих страданиях, которое за эти годы легло на мою душу тяжелой ношей на всю жизнь; во-вторых, – что власть, всякая, делает свое дело всегда с кровью, – но раньше (и в Европе) она работала за ширмами, теперь она у нас вся на виду, – колоссальная разница! – Жизнь почти невыносима, когда изо дня в день видишь, как она стряпает свою стряпню. А нынешняя русская власть к тому еще – из властей власть: сущность власти, как закона беспощадного, отрицающего личность, – и неизменный во все века спутник – вырождение закона в произвол отдельных персонажей власти, – в ней выражены ярче, чем где-либо. И все это у тебя постоянно на глазах; вот что очень страшно. – А политика и экономика? Не знаю, только вижу, что вся Европа разорена и не может излечиться после пятилетней войны. В Германии теперь делается то же, что было у нас в 1919-м г., в городах средний класс, служащие и люди свободных профессий форменно голодают. А русское крестьянство, в средней полосе по крайней мере, еще никогда не было так хорошо, как теперь, это я слышал от многих местных людей, и часто от таких, которые ненавидят большевиков».
О гершензоновском быте эпохи военного коммунизма вспоминал Владислав Ходасевич:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.