Текст книги "Что вдруг"
Автор книги: Роман Тименчик
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 38 страниц)
Финляндские письма Константина Вогака
История несостоявшейся научной судьбы персонажа нижеследующей публикации вторит до сих пор саднящей теме о прерванном деле работников русской культуры 1910-х, о загубленных жизнях и судьбах людей, в частности петербуржцев эпохи «серебряного века». Так что впору писать, подобно С.Т. Верховенскому, «диссертацию о возникавшем было… значении» деятелей этого недолгого «века». И коль скоро помянули мы незадачливую этикетку, к этой теме примыкает вопрос о географических и хронологических границах феномена «серебряного века».
Не вошедший в финскую академическую среду, хоть и измлада связанный с Финляндией1, Константин Андреевич Вогак (1887–1938), выпускник историко-филологического факультета Петербургского университета, зачисленный в 1913 году в первый Цех поэтов и тогда же ставший ближайшим сотрудником Вс. Мейерхольда, зарабатывавший на жизнь преподаванием латыни в коммерческом училище, впоследствии, задержавшись на своей даче, стал эмигрантом, но участие его в литературной жизни эмиграции было почти незаметно2 – пока зафиксирована только одна его стиховая публикация3, – и не удивительно, что он отсутствует, или, как говаривали в старину, блистает отсутствием, в новейшем «научно-информационном своде, представляющем на данный момент самую широкую панораму той части отечественной литературы, которая была вынуждена после 1917 года развиваться за рубежами своей Родины»4. Его биография не была ясна первому историографу русской литературы в изгнании, о чем он объявил печатно: «…моим учителем латыни был К.А.Вогак, связанный в те дни с театром В.Э.Мейерхольда и его журналом “Любовь к трем апельсинам”. О нем как об учителе я сохранил благодарную память. После революции он оказался в эмиграции и жил, кажется, одно время на юге Франции, но я не помню, чтобы он где-либо печатался, и вскоре он куда-то сгинул»5. Ранее Г.П.Струве писал Владимиру Вейдле: «Латинский язык не входил у нас в обязательную программу, но преподавался факультативно с 6-го класса. Преподавал его небезызвестный К.А.Вогак, сотрудник журнала “Любовь к трем апельсинам”. Вы, может быть, его знали? Он дал мне очень много в этих занятиях латынью (у нас была совсем небольшая группа – тех, кто хотел идти на историко-филологический факультет, чего я, правда, когда пришло время, по разным причинам не сделал). Вогак потом оказался в эмиграции (на Ривьере, кажется), но куда-то быстро пропал. Ничего о нем не знаю: преждевременно скончался? Вернулся в Сов. Россию? Сошел как-то на нет?»6
Спрашивал и я Глеба Петровича о Вогаке в письмах, передававшихся с оказией, но получал все те же неполные сведения о Ривьере.
В 1987 году, когда в СССР переехала Ирина Одоевцева, моя покойная приятельница, сотрудница Рукописного отдела Пушкинского Дома Лариса Иванова, вхожая к ней, предложила навестить вместе парижскую поэтессу на выделенной ей обкомом ленинградской квартире. Там, дожидаясь приема, я познакомился с сидящим в очереди князем Юрием Борисовичем Ласкиным-Ростовским из Ниццы. Он пообещал мне разузнать в своих краях и через некоторое время сообщил о дате смерти похороненного в Ницце Константина Вогака – 1938 – и о том, что у него осталась дочь Ирина, живущая в Калифорнии. Ирину Константиновну Вагин я впоследствии навещал в ее доме в Салинасе, и оказалось, что счет стихотворений ее отца, хранящихся у нее, идет на сотни, если не на тысячи. При этом в печати появилось, возможно, только одно из них. Это, таким образом, воплощение минимума присутствия в русской поэзии. Подобные примеры в биографиях людей «серебряного века» встречались7 – они в известном смысле являются выражением универсальной тенденции русского искусства начала прошлого века к опробованию всевозможных форм минимализма как в текстопорождении, так и в жизнестроительстве8.
Не реализовавшиеся в эмиграции научные планы К.Вогака были связаны, в частности, с его занятиями стиховедением, вытекшими из интереса к научной поэтологии9. В студии на Бородинской, наряду с историей театра10, он преподавал технику стихотворной и прозаической речи. Программа этого курса была обнародована:
Три системы стихосложения – метрическая, силлабическая и тоническая. Их взаимоотношения и основные единицы в них. Понятие о метрике и ритмике стиха. Отношение ритмики к метрике в метрической и тонической системах стихосложения. Стопа в стихосложении, такт в музыке. Ошибочность такой аналогии и вытекающая отсюда необходимость музыкального чтения как самостоятельного искусства. Определение стопы. Трехсложные стопы. Амфибрахий и область его применения. Дактиль и спондей. Доказательство существования спондея в русском стихосложении в связи с разбором схемы древнегреческого гекзаметра. Пентаметр и элегическое двустишие. Анапест. Вопрос об усечении восходящих метров. Молосс и его роль в анапестическом стихе. – Двусложные стопы. Хорей (трохей). Ритмическая сложность русского хореического стиха. Анапестический и реже пэонический характер ритмики хореического стиха. Влияние рифмы на общий тон хореического стиха. Общий закон о введении в нисходящий метр восходящего ритмического размера. Вопрос о количестве ритмических ударений в хореическом стихе.
Далее намечена следующая программа: Ямб и его ритмика. Пиррихий. Пэоны. Учение о цезурах. Цезура и пауза в связи с вопросом о метрике и ритмике. Понятие о строфе. Учение о гармонии стиха. Аллитерация, ассонанс и пр. Рифма, ее эволюция и видоизменение. Учение о сложных стихотворных формах. Градация формы от основной единицы через стопу и стих к строфе и более сложным формам. Примеры развитых стихотворных форм. Формы древнегреческой театральной лирики. Техника прозаической речи. Ритмические особенности современной прозы11
Спектакль, поставленный К.А. Вогаком в Выборге в 1922 году, – один из примеров раздвижения временных и пространственных рамок «серебряного века», продвижение на крайний север одного из талисманов этого века – комедии масок, подобно тому как продвижением на крайний юг был поставленный Сергеем Радловым в августе 1917 года в Алуште спектакль «на началах словесной импровизации»12. Константин Вогак, соавтор Мейерхольда и В.Н.Соловьева по сценической обработке либретто Карло Гоцци «Любовь к трем апельсинам»13, входил в число наиболее ревностных приверженцев итальянской комедии масок, о культе которой свидетельствовал на излете «серебряного века» внимательный и разборчивый очевидец:
Давно уже театр наш не был зачарован и потрясен наваждением столь магическим и подвижным, как восстание из мертвых итальянской импровизированной комедии. Внезапно хлынувший сонм оживших масок захлестнул наших режиссеров и теоретиков и так бойко завертел их в бесшабашном хороводе, что еще не видно, где они упадут и на что сядут. Самый термин commedia dell’arte обрел значение столь сенсационное, неясное и емкое, что стал применяться по самым нечаянным поводам. Это заповедное слово – желанный ключ ко всем театральным сезамам; им тщатся взломать замки утраченного творчества. То – панацея от сценического паралича, философский камень, годный для претворения в золото всяческой мишуры. Волшебством этим думали возродить на подмостках умершее движение, наладить в косном актере дар свободно творимой сценической речи. Мечта о театре масок все эти годы питала поиски подлинных искателей, восторженную экспансивность актеров, притязания дилетантов и предприимчивость театральных шарлатанов, ныряющих за добычей в этот ворох разноречивых суждений. Слово «commedia dell’arte» было захвачено раньше, чем раскрылся его смысл14.
Примкнув к движению театральных реформаторов (по конспективной записи В.Мейерхольдом его монолога 1915 года: «Почему современный театр скучен – потому что слишком торчит глубинность и не дано ничего от театра»15), К. Вогак пропагандировал точное понимание лозунга «маски», а именно в смысле «слияния сущности типа с внешностью маски, даже с именем маски, того слияния, совершенного в манере преувеличенной пародии, какое мы видим в ателланах и в commedia dell’arte. Только ателланы и commedia dell’arte, доведя самую маску до крайней степени гротеска, закрепили ее, выводя на сцену неизменные типы под неизменными традиционными масками. Как бы ни менялось содержание пьесы, обстановка, второстепенные лица, – маски и снаружи, и внутри оставались совершенно неподвижными. <…> Маска в том смысле, в каком употребляли это слово ателланы и commedia dell’arte, останется всегда могучим эстетическим фактором в театральном деле. <…> Нужно только уметь пользоваться этой маской в эстетическом плане, как умел пользоваться ею Гоцци, как сумел воспользоваться ею А. Блок в “Балаганчике”. Надо уметь ввести маску в общий ход пьесы и не мешать ей жить особой жизнью в том особом мире, для которого она родилась и в котором она выросла, – в мире гротеска»16. Выборгский спектакль был, вероятно, последним деянием К.Вогака на поприще аккультурации commedia dell’arte в странах гиперборейских.
Адресат финляндских писем К. Вогака, брат поэта и знаменитейшего в будущем переводчика Михаила Лозинского, житейского и литературного друга Вогака (они были соавторами по шуточному и игровому сочинительству17), Григорий Леонидович Лозинский (1889–1942) – филолог-романист, автор известного перевода «Дон Кихота», занимавшийся, впрочем, и славянской, и угро-финской18 филологией, появился в Финляндии в августе 1921 года. Обстоятельства, предшествовавшие переходу границы с помощью проводника-контрабандиста, описаны им в письме от 26 августа из Териоки к сестре, Елизавете Миллер, в Париж:
…В четверг по невыясненным еще причинам был арестован Н.С.Гумилев, проживавший с женой в общежитии Дома Искусств на Мойке. Весь день только и была речь, что о нем и о засаде, оставленной у него на квартире. Все об этом знали, знал и Миша <М.Л.Лозинский>, даже, по-видимому, предупреждавший о засаде кого-то из знакомых. Мы расстались с ним в четверг часов в 12 ночи, после того, как он помогал мне выклеивать марки из альбома. В пятницу утром ко мне незнакомый женский голос и спрашивает, когда можно застать меня дома. Говорю – в 12. Около 12 является молоденькая барышня, Мишина ученица по поэтич<еской> студии, и в волнении заявляет, что Миша утром попал в засаду в комнате Гумилева; она видела, как он шел туда, но не успела догнать, чтобы предупредить его. Понимаешь, какое эта новость произвела впечатление! Неизвестно, по какому делу попался Гумилев: согласно одному из слухов, в связи с какой-то организацией, переправлявшей людей в Ф<инлян>дию. У Миши накануне в бумажнике были адреса 2 посредников, знакомых Шапировых, которые он собирался уничтожить; у него могло быть письмо из Ф<инлян>дии от Лебедевых. Он мог попасть к тов. Матвееву, и конечно, тов. Матвеев не преминет произвести обыск у тех, кто у него на подозрении еще с февраля. Покамест стали оповещать власть имущих для выяснения положения Миши, готовить ему съестное и т. д., я стремительно принялся эвакуировать на Вас<ильевский> о<стро>в все компрометирующее: документы, письма, валюту. <…> В понедельник 8/VIII до меня дошли еще более удручающие слухи, заставившие даже усомниться в Мишиной нормальности. По словам первой вестницы, Миша вошел в комнату Г<умилева>, никого не замечая, подошел к сидевшей там (под дом<ашним> арестом жене Гум<илева> и спросил ее: “Дома Н<иколай> Ст<епанович>?”, затем увидел направленные револьверы, сказал: “Ах, Боже мой!” – и все.
За Мишу хлопотал все время комиссар П<убличной> Б<иблиоте>ки Андерсон, но ему обещали дать справку ко вторнику. В воскресение 7/VIII Таня ездила в Нов<ый> П<етерго>ф к сослуживице Соф<ье> Вас<ильевне> И., жене видного следователя Ч.К., и ей удалось добиться внимания этого важного лица, кот<орый> обещал на след<ующий> же день справиться. Если бы Т<аня> поехала днем позже, она не застала бы уже больше эту даму, кот<орая> в понед<ельник> должна была уехать из П<етер>бурга.
По-видимому, вмешательство чекиста произвело нужное действие, и, вернувшись часам к 5 в понедельник домой, я узнал, что Миша на свободе, а часам к 7 пришел и он сам, бледный, похудевший, и рассказал о своих злоключениях.
На него нашло какое-то помутнение рассудка; он забыл о засаде и вспомнил, когда уже было поздно. До вечера он сидел в комнате Г<умилева> вместе с его женой и другим попавшимся провинциалом. Благодаря интеллигентности “коммунаров” он мог проверить содержимое своего бумажника и оказать кой-какое ценное содействие жене Г<умиле>ва. Увели его на Гороховую 2, причем его успели предупредить, что я знаю о случившемся. Там он просидел три ночи и два дня и одно утро на стуле в комендатуре, куда приводят арестованных для дальнейшего распределения и направления. Так как он считался задержанным, а не арестованным по ордеру, то его имя не поступало все эти 3 дня в справочное бюро, ему нельзя было посылать “передачу”, и на него не отпускалось арестантского пайка. Первый день ему что-то дали, и потом он получал только чай – то, что ему давали сердобольные спекулянтки, арестованные на дому и привезшие с собою провизию. Следователь допрашивал его об его отношениях к Г<умилеву>, о взглядах Г<умиле>ва на политику, о собственных взглядах Миши (Миша определил себя как “филологический демократ”, т. е. как человек, относящийся с уважением к народу, носителю языка, который он изучает), о том, бывал ли Миша за границей. У Миши случайно оказалось письмо от неизвестного из провинции, адресованное в Библиологическое о<бщест>во, где автор спрашивает, имеется ли в России какое-нибудь периодическое издание по библиографии. “Это – письмо из-за границы”, – заявил следователь тов. Якобсон. “Не станет человек, живущий в России, спрашивать, “есть ли в России”.
– “Ваше счастье, – сказал он потом Мише, – что Вы напали на меня. Другой следователь посмотрел бы на это дело серьезнее. В будущем будьте осторожнее”. Мишу отправили обратно в комендатуру, где его, д<олжно> б<ыть>, забыли и, вероятно, отпустили только когда из П<етерго>фа вернулся тов. Озолин и позвонил по телефону.
После пребывания в карантине в Териоки Григорий Лозинский перебрался в Париж, где прожил до своей смерти. Изучение его филологического наследия только начинается19.
Письма К.Вогака хранятся в фонде Г.Л.Лозинского в Архиве Бременского университета (Hist. Archiv Forschungs Stelle, F. 45 / Lozinski, G.) и любезно предоставлены в наше распоряжение архивистом Габриэлем Суперфином.
Пользуюсь случаем также поблагодарить дружественного библиографа Славянской библиотеки Хельсинкского университета Ирину Лукка за предоставление газетного материала, а Татьяну Двинятину – за копии архивных документов.
[1]
Rantahovi
Hotakka
Äyräpää.
Finland
Чт 3/XI 21
Дорогой Григорий Леонидович,
Только что получил от Б.А.Лебедева Ваш адрес, и спешу черкнуть Вам пока хоть несколько слов. Сведения о Вашем появлении в Финляндии и предполагаемом отъезде во Францию я получил, как это ни странно, из Франции же, в частности, из Парижа, от своей тещи, которая, в свою очередь, получила их в Париже, если не ошибаюсь, от Вашей сестры20. Конечно, нет ничего удивительного, что пришедшие таким сложным путем новости оказались сильно запоздавшими, и спешно отправленное мною Б.А.Лебедеву письмо было получено им уже после Вашего отъезда во Францию. Должен сказать, что по полученным мною сведениям, дело шло не о Вас, а о Михаиле Леонидовиче21, почему я и отнесся к этим сведениям чрезвычайно скептически.
Теперь все разъяснилось, и я могу написать Вам.
Хочу Вас попросить, если это Вас не слишком затруднит, черкнуть мне несколько слов, о себе, о Михаиле Леонидовиче, о Татьяне Борисовне и их детях22, вообще о наших общих знакомых, если Вы о ком-нибудь имеете сведения. Я не знаю ничего ни о ком. Вот только читал статью Мочульского в «Русской мысли»23.
Несмотря на самые противоречивые сведения, полагаю, что составил себе довольно ясное представление если не о том, что такое теперь «Россия», то о том, что такое теперь Петроград. И потому могу только искренне поздравить Вас, что Вы оттуда выбрались.
Как-то Вам посчастливится устроиться во Франции? Трудно и там, но, кажется, все же легче, чем здесь: здесь, по-видимому, ни о каком устройстве в смысле занятия, заработка и т. п. не приходится и думать. Я не живу здесь, а прозябаю уже пятый год, и конца этому прозябанию не видно никакого. Особенно изводит даже не нужда и прочие житейские невзгоды, даже не болезнь (наша российская передряга наградила меня бронхиальной астмой), а полное отсутствие дела. Силы есть, энергия есть, а приложить их решительно некуда.
Надеюсь, что это письмо Вас найдет и что Вы не забудете моей просьбы и напишете мне хоть немного о себе и Михаиле Леонидовиче.
Адрес мой: Herra K. Wogak
Rantahovi
Hotakka
Äyräpää.
Finland.
Ваш
К.А. Вогак
[2]
Rantahovi
Hotakka. Äyräpää.
Finland.
Вс. 27 ноября 1921
Дорогой Григорий Леонидович,
так рад был получить Ваше письмо от 13 / XI, что Вы и представить себе не можете. Я до такой степени отрезан от всего, что раньше окружало меня и было так близко и дорого! Пятую зиму я здесь – это значит, пятую зиму, пятый год отрезан и предоставлен самому себе. Правда, создалось много нового. Я женился (horribile dictu!), завелись новые знакомства. Но ведь старое-то во мне живо и дорого по-прежнему.
Дико мне слышать, что Мих<аил> Леон<идович> служит в П<убличной> Б<иблиоте>ке, что он перевел «Эринний», в прошлой жизни я видел их в Михайловском театре в чьем-то неважном переводе24. Дико слышать, что Блох занят Gozzi…25 Люди живут, что-то делают, достают книги…
Книги, положим, есть и здесь, без чтения в буквальном смысле слова не сижу – и за то спасибо. Но подбор случайный, по специальности ничем не займешься систематически – нет источников. А жаль! Моя работа о Дигенисе26 сильно развилась, показала самые заманчивые горизонты, которые даже испугали меня своей значительностью. Неизвестно, конечно, вышло бы что-нибудь стоящее или нет, но поработать – ух, хотелось бы! Да и кроме Дигениса и связанных с ним работ об эпосе вообще и русском героическом эпосе в частности, у меня были начаты еще работы по истории и теории русского стихосложения, напр<имер>, где мне тоже удалось получить кое-какие не лишенные интереса новые результаты. О Дигенисе и говорить нечего – не только здесь в деревне, но и в Выборге, который еще доступен, и в Гельсинфорсе, который уже недоступен, нет нужных книг. Но и по стихосложению работать нельзя: тут я мог бы обойтись своими книгами (у меня было хорошее собрание по этому вопросу), но все мои книги погибли в России, а здесь ничего нет, нет даже текстов нужных мне поэтов.
Вот и пробавляешься кое-чем. «Ставлю заплатки», т. е. прочитываю по русской и иностранным литературам то, чего не удосужился прочесть или плохо прочел в прошлой жизни. Прочел всего Льва Толстого, всего Достоевского, всего Мельникова-Печерского, всего Карамзина, всего Бестужева-Марлинского, всего Н.И.Греча, наконец-то собрался прочесть всего Данте, всего Петрарку, всего Цезаря, всего Ксенофонта. Много прочел отдельных вещей, русских и иностранных… но Вы видите какой это все вздор, а ничего более основательного и нужного достать нельзя. За два последних года более 1200 названий – не так плохо по числу названий, но о качестве лучше не спрашивайте.
И мне очень, очень грустно. Идет пятый год в этой глуши, а ведь мои годы – лучшие для работы. А если еще принять во внимание, что я не работал систематически с весны 1915 года, когда я сдавал государственные экзамены по фил<ологическому> фак<ультету> и поступил на военную службу, то это даст еще худшую цифру – седьмой год.
Слышал что-то одним ухом про то, что Чехо-Словакия дала возможность работать русским ученым, и даже начинающим ученым27, но – «слышал звон», не знаю, кто там, что там и как там, не знаю даже, к кому обратиться за разъяснениями и справками. Печально и то, что все мои документы остались в России, пропали в кронштадтском совдепе, и я объявился здесь без всяких бумажек. Печально и то, что по патриотическим соображениям я отказался в свое время от предложения Ильи Ал. Шляпкина28 остаться в ун<иверсите>те и поступил на военную службу, так что представляю из себя всего лишь окончившего с дипломом первой степ<ени>. Печально и то, что лица, близко знавшие мои работы – И.А. Шляпкин и А.А. Шахматов29, – умерли. Мих<аил> Ив<анович> Ростовцев за тридевять земель – в Америке30. – Думаю однако, что я не один в таком положении, и что можно бы многое сделать, если бы разыскать людей, которые бы знали меня и знали то, что я делал.
Вам, Григорий Леонидович, в Париже виднее и слышнее, там хоть народ есть. Коли будет Ваша милость, черкните мне 1) что это за штука в Чехо-Словакии 2) кто и где из нашей петербургской историко-филологической профессуры обретается за границей, в Европе. Где, между прочим, Дон Деметрио (Петров)? Не знаете, где и что Фьельструп, Гвоздев, Гвоздинский?31
С.А. Венгеров ведь умер?
Где Сиповский? Сакулин? Граф Жан Жанчик Толстой?32
Не знаете ли чего о Влад<имире> Ник<олаевиче> Соловьеве33. Гумилев расстрелян, знаю.
Видел здесь Игоря Воинова34, знаю, что Ярослав Воинов в Ревеле35. Жены в России. Святослав расстрелян36.
Если будет время и охота – ответьте на мои вопросы – очень обяжете.
Большущее спасибо за адреса К.В. Мочульского и синьора Lorenzoni37. Напишу обоим. Синьору постараюсь накропать по-итальянски, хотя сильно забыл итальянский язык. У меня здесь (случайно) мой старенький Dante, есть еще Ariosto, Petrarca – и punto38. Да, еще знаменитый divin’39 Pietro Aretino (peccato!40). Так что по-итальянски и читать нечего. Итальянских книг ни у кого нет. Что-то Sr. Lorenzoni? Как-то он устроился? Ведь он давно сидел в России!
Эх, кабы работы, да еще умной работы… Масса энергии, а приложить некуда. Особенно умственной энергии. Физически-то я не очень хорош – астма одолевает и не позволяет заняться физическим трудом.
Еще раз большое спасибо и за письмо и за адреса.
Не осудите за почерк: пилил дрова, руки трясутся и замерзли, сегодня большой мороз.
Ваш К. Вогак
[3]
Rantahovi
Hotakka
Äyräpää.
Finland
Пн. 13 марта 1922
Mea culpa, mea maxima culpa, дорогой Григорий Леонидович. Получил Ваше милое письмо – страшно сказать! – 3 января, и вот когда отвечаю.
Большое спасибо Вам за доставленные сведения. Мне не пришлось даже сноситься с Ломшаковым41 или Ястребовым42 (которого, к слову сказать, совершенно не знаю – занимался у него польским языком, но и только). Не беспокоил я даже и Давида Давидовича Гримма43, так как все нужные сведения получил через Андрея Дмитриевича Руднева44 и прив<ат->доц<ента> Московского унив<ерситета> Лоллия Ив<ановича> Львова45.
Ничего утешительного для себя не узнал. Если бы я не окончил курса, или был бы оставлен при университете, дело мое было бы значительно лучше. А в моем положении я, что называется, сижу между двух стульев. Курс я окончил и государственные экзамены сдал, но от предложения И.А.Шляпкина остаться при университете отказался – по патриотическим причинам, как это ни дико звучит в настоящее время: пошел на военную службу. Вот и оказывается, что я ни Богу свечка, ни чорту кочерга. Пекутся либо об университетских недорослях, либо о лицах, уже ранее бывших причастными к ун<иверсите>там (хотя бы даже только оставленным). Так что мне и бранить некого, разве только самого себя: зачем не остался.
Попытаюсь еще кое-что сделать, но полагаю, что из этого ничего не выйдет.
Во всяком случае Вам большое спасибо.
Прозябаю по-прежнему. Работать по специальности – нечего и думать. Разве если бы переселиться в Гельсинфорс – там у меня есть кое-какие связи, и я не сомневаюсь, что мне удалось бы получить доступ в университетскую библиотеку, которая, к слову сказать, там очень хороша. Но, во-первых, жизнь там так дорога, что мне и думать о ней нечего, а во-вторых, русскому почти немыслимо получить право жительства в Гельсинфорсе. – Продолжаю читать, что можно. 1000 названий успели превратиться в 1½ тысячи, но проку мало – ведь ничего систематического.
Перечитал много изданного с 1918 по 1921 год в Совдепии – трудно было достать, но достал. Курьезное получилось впечатление. Конечно, напечатано было много старого, т. е. написанного до большевиков, и кое-что новое.
Читал я и «Записки мечтателей». Многое удивляет, как например, писания Андрея Белого, к которым по ряду причин не могу не относиться отрицательно. Написанное Блоком и Вячеславом Ивановым, а того больше Ремизовым, удивляет меня с другой точки зрения, как г.г. большевики это стерпели и допустили.
Изданное Ремизовым за границей уже («Шумы города» и «Огненная Россия») положительно привело меня в восторг. Многого просто не понял и не вместил, например, г.г. имажинистов. И читал, и перечитывал, и все же не понял в чем суть, например, у синьора Александра Кусикова. Последние книги Гумилева хороши. Боюсь, не иссякает ли Анна Ахматова46. А Сологуб – все Сологуб. Вот Анастасии Николаевны жаль47. Прочел всю «Русскую мысль» за 1921 год. Впечатление не слишком благоприятное.
Покаюсь еще. Показалось мне обидно, что везде за границей российская эмиграция с успехом подвизается на поприще театра, и решил попробовать здесь. Ставить что-нибудь уже знакомое не хотелось – вот и поставил трехактную комедию-пантомиму «Плутни Бригелла»48, сценарий которой был под моим наблюдением составлен приятелем моим В.П. Щепанским (художник)49 по принципам итальянской комедии масок XVII века. Костюмы (по эскизам того же В. Щепанского) и постановка были выполнены строго в стиле Commedia dell’arte.
Музыка была из произведений композиторов XVII в. – Kuhnau, Scarlatti, Pergolesi, Lully, Rameau, Pougnany, Couperin, Fischer’а50 и пр. Вышло удачно. Труппа (из актеров-профессионалов, полупрофессионалов и любителей) постояла за себя. «Новая русская жизнь»51 и финские газеты напечатали крайне хвалебные отзывы – но и только. Я, как режиссер, заработал массу комплиментов. А матерьяльная сторона не дала почти ничего. Sic transit gloria mundi.
Если найдете минутку поделиться сведениями о том, как живете, что делаете, кого видели и пр. – буду сердечно рад.
Ваш К. Вогак
Слегка измененная версия юбилейного подношения: Varietas et concordia. Essays in honour of Pekka Pesonen (=Slavica Helsingiensia 31) / Ed. by Ben Hellman, Tomi Huttunen, Gennady Obatnin. Helsinki. 2007. PP. 479–499.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.