Электронная библиотека » Роман Тименчик » » онлайн чтение - страница 12

Текст книги "Что вдруг"


  • Текст добавлен: 28 апреля 2014, 00:24


Автор книги: Роман Тименчик


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

О нем см. также мемуарную запись в дневнике художницы Л.В. Яковлевой-Шапориной: «На углу Литейной и Симеоновской встретила Н.К. Цыбульского и А.А. Бернардацци. Последний был в восторженном состоянии: «Я счастлив, говорил он, что мой отец (может быть, дед) принял русское подданство. Я горд, что я русский. Какая удивительно бескровная революция!» (Яковлева Л.В. Дневник 1917 г.; приписка от 21 октября 1949 г. (ОР РНБ. Ф. 1086. Ед. хр. 1).

71.

Вера Александровна Лишневская (1894?-1929?) – дочь архитектора А.Л. Лишневского, в первом браке – за архитектором Владимиром Наумовичем Кашницким. См. о ней воспоминания Елены Тагер: «Мы встретили новый, 1917 г. в “Привале комедиантов” <…> На столиках вместо скатертей лежали деревенские цветные платки. Электрические лампочки загадочно струили свет сквозь глазные отверстия черных масок. Столики обслуживали арапчата в цветных шароварах. Подобно гению этого места, улыбалась гостям хозяйка – молодая брюнетка восточного типа, в эффектнейшем платье, сочетавшем белое, красное и золотое. Ее муж, директор подвала Б.К.Пронин, ходил между столиками, а за ним брела какая-то беспородная шавка, изображая или символизируя “Бродячую собаку”, предшественницу “Привала комедиантов”» (ПК. С. 133). См. также рассказ о встрече с ней в 1915 г., когда только планировался «Привал комедиантов»:

«Мастерская – большая высокая комната. На заднем плане комнаты – второй этаж – балкон, превращенный в альков. На переднем – стена с застекленной верхней половиной. Внизу пусто, и только один угол занят круглым столом, стоящим на прекрасном персидском ковре. Рядом чугунная печь. Вокруг стола – павловские красного дерева кресла, обитые старинной русской парчой. За столом женщина лет тридцати. Пронин показывает Мейерхольду свое хозяйство: несколько хороших эскизов Судейкина. «Сейчас будем пить кофе», – говорит Пронин мне. «Это Саломея», – указывая глазами на женщину, шепчет он Мейерхольду. Женщина действительно похожа на один из рисунков Бердслея к «Саломее». Это жена Б.К.Пронина и, как оказывается, главное действующее лицо и пружина всего предприятия. Она добывает деньги и решает большинство всех вопросов, она хозяйка дела»» (Рыков А.В. Мои встречи с Мейерхольдом // Художник и зрелище. М., 1990. С. 321).

В 1921 г. Кузмин, крестный отец ее дочери Евдокии, которой он посвятил стихотворение «Девочке-душеньке», вошедшее в его книжку «Двум» (Кузмин М. Стихотворения. СПб., 1996. С. 339), записывал в дневник: «Были у кумы. <…> Вертится Федорович, на посылках. Что это: новый роман? Одобряю более, чем эту балалайку – Луначарского» (Минувшее. [Вып.] 12. С. 453). В.А. Лишневской отвел раздел в своих «Петербургских зимах» Георгий Иванов (Иванов Г. Соч. в 3-х тт. Т. З. М., 1994. С. 45–54). См., например:

«Портрет «Веры Александровны», «Верочки» из «Привала» должен был бы нарисовать Сомов, никто другой.

Сомов – как бы холодно ни улыбнулись, читая это, строгие блюстители художественных мод, – Сомов удивительнейший портретист своей эпохи: трагически-упоительного заката «Императорского Петербурга».

Я так представляю это ненарисованное полотно: черные волосы, полчаса назад тщательно завитые у Делькроа, – уже слегка растрепаны. Сильно декольтированный лиф сползает с одного плеча – только что не видна грудь. Лиф черный, глубоким мысом врезающийся в пунцовый бархат юбки. Пухлые руки, странно белые, точно набеленные, беспомощно и неловко прижаты к груди, со стороны сердца. Во всей позе тоже какая-то беспомощность, какая-то растерянная пышность. И старомодное что-то: складки парижского платья ложатся как кринолин, крупная завивка напоминает парик.

Прищуренные серые глаза, маленький улыбающийся рот. И в улыбке этой какое-то коварство…».

По этому поводу Ахматова отзывалась в своем рабочем блокноте: «Недаром он выбрал, или, вернее, выдумал себе под стать и героиню Веру Александровну (жену Пронина), наделил ее красотой, умом и т. д., хотя в самом деле это была накрашенная, как лиговская девка, мошенница, мелкая спекулянтка, от которой даже Луначарский отказывался в газетах (что-то о векселях или о детях…)» (Ахматова А. Записные книжки. С. 263).

По-видимому, В.А. Лишневскую как «хозяйку салона <…> в пышном пунцовом платье кринолином», у которой Луначарский читает свою пьесу и обещает денежное покровительство ее театру, Г.Иванов изобразил еще в одном из своих очерков (Иванов Г. Соч. Т. З. С. 297–298). Ср. запись о ней 30 августа 1919 г.: «У Луначарского, в бытность его в Петербурге, уже была местная “цыпочка“, какая-то актриска из кафе-шантана. И вдруг (рассказывает Х) – является теперь, в Москву – с ребеночком. Но министр искусств не потерялся, тотчас откупился, ассигновал ей из народных сумм полтора миллиона (по-царски, знай наших!) – “на детский театр“» (Гиппиус З. Петербургские дневники. 1914–1919. Нью-Йорк, 1982. С. 49).

Ср. фразу из письма О.А. Глебовой-Судейкиной лета 1917 г. (периода ее работы в «Привале комедиантов») к Ан. Н. Чеботаревской: «Что за фурия эта Вера Алекс<андровна>, наша хозяйка» (ИРЛИ); ср. свидетельство мемуаристки, вообще говоря, не очень надежной в смысле хронологии: «Вера Александровна Лишневская – страшная дока, еврейка, с таким, знаете, большим… Представьте, ее бабка держала ямской пост – это какой нужно было быть бабой, чтоб держать ямской пост! <…> А Вера Александровна – невероятный жмот такой, коммерческая женщина… Она вышла замуж за графа Козельского и уехала с ним в Польшу, когда был уже “Привал комедиантов” на Кисловке» (Фигурнова О. Из беседы Е.Т. Барковой (Осмеркиной) с В.Д. Дувакиным (октябрь 1975 года) // Алфавит. 2000. № 16).

О В.А. Лишневской см. также: ПК (по указателю).

В воспоминаниях композитора Димитрия Темкина (Tiomkin, Dimitri and Buranelli, Prosper. Garden City. N. Y., 1959) мемуаристу кажется, что прозвище хозяйки «Собаки» было «Сова». Приходится сопоставить это сообщение с тем обстоятельством, что «Совой» назвал «Собаку» Кузмин в романе «Плавающие-путешествующие».

72.

Мария Эмильевна Пронина и ее дочь Марина Борисовна Пронина.

73.

По словам Пронина, «на проводах за границу художника К. Коровина Луначарский сказал: “Уезжает король Богемы, но остается принц Богемы – Борис Пронин”» (Лещенко-Сухомлина Т. Долгое будущее. СПб., 1993. С. 92).

74.

Здесь контаминирована история московских начинаний Пронина – «Странствующего энтузиаста» (1922–1923) и «Мансарды» (1924–1925). Ср. о них: БС. С. 164, 245–246. Они иногда в обиходе наследовали прозвание своей питерской прародительницы, отсюда и нередкие мемуарные анахронизмы и анатопизмы вроде такого: «Высоко вознеслись в то время Мариенгоф, Шершеневич, Бурлюк, Пастернак <…> Всех этих поэтов я знал лично, встречался в «Бродячей собаке», в «Стойле Пегаса» и в «Домино»» (Чижевский А. Я молнию у неба взял… Автобиографические очерки. Калуга, 1994. С. 37). Описания «Энтузиаста» несколько раз проникали в беллетристику 1920-х. Ср., например, в романе Рюрика Ивнева:

«Люстра была задрапирована зеленым газом, причем сделано это было так искусно, что самой люстры не было видно. Сбоку, на стене, у потолка, была прикреплена картонная луна, и таким образом получалось впечатление, будто зеленый лунный свет исходил от нее. Благодаря этому свету все здесь было как-то необычно – и столики, уставленные винами и фруктами, и цветы, и лица людей, вяло улыбавшихся друг другу. На стенах было развешено несколько недоконченных этюдов одного модного художника и несколько картин начинающих. Тут же, между картинами, развешены были дощечки с надписями: “вино и пиво”, “прейскурант”, “обеды из трех блюд – рубль”, а также плакаты, гласившие о предстоящем «вечере поэта Томича» и о вышедшей книге стихов поэта Ренца, которую “можно получить здесь”. Слово “здесь” было начерчено красными буквами, жирными, как руки мясника. В углу, как бы всеми отверженный, стоял столик, нагруженный тоненькими книжками, за которым сидела анемичная барышня, умудрявшаяся путаться в счетах даже тогда, когда покупатель давал деньги без сдачи. Впрочем, это случалось довольно редко, так как этот столик, оттиснутый в задний угол, почти никто не замечал, кроме официантов, которые, проходя на кухню, не могли его миновать, обливая соусами, проклиная, но молча терпя, так как он был все-таки символом привилегированного положения заведения и торговли, длившейся, не в пример прочим увеселительным местам, до трех часов ночи.

Это и был знаменитый “Зеленый Рог”, в который после театров и вечеров съезжалась неугомонная богема. <…> Зеленый газ, закрывавший люстру, делал похожей комнату на бассейн, наполненный зеленоватой морской водой, на дне которого пресытившиеся всем люди устроили праздник цветов и мяса. В этой зеленой полумгле было все причудливо и странно» (Ивнев Р. Открытый дом. Л., 1927. С. 106–107).

«Мансарда» описана Владимиром Лидиным в романе «Отступник», естественно, с присутствием беллетристических штампов:

«Лестница привела в длиннейший чердачный коридор, сквозь который нужно было идти, ощупывая балки ногой. И в конце коридора за незаметною дверью разом грянули голоса. В крохотной прихожей, отделенной фанерой, словно предбанник, лежали сугробы шуб, шапок, галош; рядом за занавеской сквозь щели видны были какие-то девицы в пестрых и фантастических костюмах, жирно гримировавшиеся перед зеркалом. Винный и солодовый дух туманно ударил в голову, на минутку выскочил хозяин чердака в расстегнутом френче, Игнатка Сургучев, крикнул на ходу: – Верка, здравствуй, – и нырнул под холщевую занавеску, за которой гримировались девицы.

На чердаке за длинными столами вдоль стен сидели молодые люди и женщины, все столы сплошь уставлены были бутылками, а посредине, между столов, на узком четырехугольнике, отведено было место для выступлений и танцев. <…>

В огромных чашах, словно в амфорах, на столе стояла закуска – маслянисто-желтая капуста-провансаль, расшитая клюквой, капусту натыкали прямо на вилки и несли в рот через стол. <…> тут было множество по-мальчишески остриженных девушек с начесами на щеки, с мечтательно стекленеющими глазами <…> Все это гудело ревом плотины, хотя никто не мог ничего разобрать, и внезапно опять вынырнул из-под занавески Игнатка Сургучев, уже без френча, запросто скинутого из-за невозможной жары. Вытирая платком лицо, он завопил:

– Внимание! Артистки школы гротеска и буффонады исполнят последнюю новинку Парижа…. Чарльстон!» (Лидин В. Собрание сочинений. Т. 3. М.; Л., 1928. С. 102–104).

Ср. также: «Помню, как втроем мы отправились к «Пронину», был такой ресторан на Молчановке, где собиралась вечерами московская артистическая и художественная публика. Шумно, оживленно. Осмеркин и Есенин как дома. Масса знакомых – артисты, писатели, художники. Расходились заполночь» (Кончаловский М.П.. [Воспоминания] // Осмеркин. Размышления об искусстве. Письма. Критика. Воспоминания современников. М., 1981. С. 231).

«Мансарду» в одноименном стихотворении описал один из ее частых посетителей Б.М. Зубакин:

 
«Рояль был весь раскрыт», но струны не «дрожали»
(Да из чего б дрожать-то было им?)
Поэт читал о Пушкинском кинжале,
И на мансардном глупом карнавале
Два дурака, с кем не сравним налим,
В чей остов острый нож они пихали,
Поэта вдруг венком короновали,
Сплетенным из закрученных газет:
Мертвы сердца и мертвен глаз! Глазет.
«Мансарда» – мира Нотр-Дам —
Своею кровлей островерхой
И Мефистофеля и Гретхен
Мешает с пивом пополам.
«Мансарда» – это место там,
Где раз и два и три в неделю
Мы собирались, пили, ели,
От дел тоскуя и безделья:
И «академик», и «герой»,
И «мореплаватель», и «плотник»
Весьма паскудною ордой
На свой стекалися «субботник»
(Зане толпа родит героя,
Готов вам, критик, уступить
Я место первое – и пить
Со мной вы можете и кушать,
За столик сев, стихов не слушать, —
Что пользы портить аппетит? —
Зато вы, критик, как в Европе,
Свободно сядете на… стуле.)
И как всегда, простор раздвинув шалью,
Толстая пела бешеный романс,
И напоил отравною печалью
Табачный этот резонанс:
А-а-твари, паскарей калитку,
И в-а-а-йди в эту душную сень…
Вот какую рождает пытку
Параструнная дребедень…
 

(Зубакин Б. Медведь на бульваре. М., 1929. С. 14–15; Анна Ильинична Толстая-Попова (в первом браке Хольмберг; 1888–1954) – внучка Л.Н.Толстого). Стихотворение это Б. Зубакиным посвящено тоже, надо полагать, завсегдатаю «Мансарды» – «Николаю Леонхарду – другу». О музыканте Николае Николаевиче Леонхарде как агенте-провокаторе см.: Немировский А.И., Уколова В.И. Свет звезд, или Последний русский розенкрейцер. М., 1994. С. 407; Эзотерическое масонство в Советской России: Документы 1923–1941 гг. / Публ., вст. статьи, комм., указатель А.Л. Никитина. М., 2005 (Мистические общества и ордена в Советской России, Вып. 3). С. 302.

О наводненности «Странствующего энтузиаста» агентами ГПУ со слов артиста и писателя Бориса Глубоковского сообщал его сосиделец по Соловкам: «В то время, в первые годы НЭПа, в Москве имел большой успех ночной артистический кабачок “Бродячая собака”, открытый широко известным в богемных кругах ловким предпринимателем Борисом Прониным. В этом подвале на Кисловке после двух часов ночи можно было видеть многих известных артистов и литераторов, там шумел Есенин, всегда сопутствуемый более чем сомнительной компанией, порою маячила одутловатая маска только что вернувшегося из эмиграции и еще нащупывавшего почву А.Н.Толстого. Забредал туда и Луначарский в окружении своих “цыпочек” с Н.И.Сац в роли дуэньи. Артисты мешались с коммунистами и нэпачами, не обходилось, конечно, и без агентов ОГПУ, получавших в “Бродячей собаке” широкие возможности подслушать вольные спьяну разговоры.<…> В уборной открыто торговали кокаином, на полу валялись окурки толстых “Посольских” папирос, густо измазанные кармином губной помады; приехавший из Парижа поэтик Борис Парнок танцевал тогдашнюю новинку монмартрских кабачков – фокстрот и формировал в театре Мейерхольда первый в Москве джаз…» (Ширяев Б. Неугасимая лампада. Нью-Йорк, 1954. С. 75; «Борис Парнок» – Валентин Яковлевич Парнах). Позднее сам Б.К. Пронин был осужден Особым совещанием (ОСО) при коллегии ОГПУ по статье 58-5 и выслан из Москвы в Йошкар-Олу.

75.

О Николае Карловиче Цыбульском нам достоверно известно только начало его биографии: родился в 1879 г., учился на математическом отделении в Киевском университете (Державний архiв м. Киева). В приглашении на пронинский юбилей, посланном друзьями Пронина Б.М. Зубакиным, В. Пястом и А.А. Радаковым Владимиру Шилейко в 1925 г., речь о нем идет – если текст разобран правильно – как будто как о живущем в Ленинграде (Мец А., Кравцова И. Предисловие // Шилейко В. Пометки на полях. Стихи. СПб, 1999. С. 8).

Ср. очерк В. Пяста «Богема»: «Гениальный пьяница, часа через три уже клевавший красным своим носом, около бутылки красного вина, в не просыхавший от алкоголя, впитавшегося в каждую пору дерева, деревянный стол, – Н.Цыбульский, прозванный “Граф О'Контрер” на французско-ирландском наречии – этот неизменный друг “Хунд-директора”, Бориса К. Пронина – около полуночи Цыбульский часто еще бывал в ударе и исполнял никогда не записывавшиеся им композиции, по отзывам знатоков, чрезвычайно значительные в музыкальном отношении» (Красная газета. 1926. 18 ноября. Веч. вып.).

Ср. запись в дневнике В.А.Стравинской (в ту пору жены С.Ю. Судейкина) от 5 января 1917 г.: «Цыбульский все болтал, рассказывал разные сплетни, талантливо характеризуя людей, нюхал кокаин и заставил нас выпросить у [С.А.] Сорина последнюю бутылку красного вина, которую он и выпил почти один. Сережа [Судейкин] очень не любит пьяниц, и его возмущает постоянное опьяненное состояние Цыбульского. За последнее время он и кокаин нюхает, и опий курит, вообще опьяняет себя всеми всевозможными способами. Благодаря такому состоянию он становится очень талантливым рассказчиком и собеседником, но теряет даровитость музыканта, т. к. мало сочиняет и иногда даже с трудом играет. Сам он говорит, что за последнее время совсем бросил работать и сочиняет только ерунду, которая, кстати сказать, очаровательна, как например, его французская шансонетка на старинный текст <…>, мы заставили его играть ее несколько раз подряд, что он делал неохотно, с большой охотой он читает вслух свои стихи – его последний spleen, – которые записаны у него на длинном блокноте. Стихи злободневные, иногда любовные. Когда он был у нас на Рождестве, он оставил нам довольно нелепое четверостишие:

 
Быть может, потому, что не имею друга,
Мне радостно приходить в дома, где любят друг друга,
Пусть на «друга» плохая рифма «друга»,
Я заповедую вам: «любите друг друга!»
 

Внешний вид у него все еще великолепный, несмотря на болезненную одутловатость. Грузное тело с крупной головой великого человека. Сорин хочет сделать с него рисунок. Сережа тоже» (Судейкина В.А. Дневник. 1917–1919: Петроград – Крым – Тифлис. М., 2006. С. 25).

Ср. о нем: «Сияющий и в то же время озабоченный Пронин носится по “Собаке”, что-то переставляя, шумя. Большой пестрый галстук бантом летает на его груди от порывистых движений. Его ближайший помощник, композитор Н.Цыбульский, по прозвищу граф О’Контрэр, крупный, обрюзгший человек, неряшливо одетый, вяло помогает своему другу. Граф трезв и поэтому мрачен. Пронин и Цыбульский, такие разные и по характеру, и по внешности, дополняя друг друга, сообща ведут маленькое, но сложное хозяйство “Собаки”. Вечный скептицизм “графа” охлаждает не знающий никаких пределов размах “доктора эстетики”. И напротив, энергия Пронина оживляет Обломова – Цыбульского» (Иванов Г. Соч. в 3 тт. Т. 3. М., 1993. С. 340).

А также: «В самом деле, это был исступленный бродяга и изумительно верный себе, до конца дней своих, человек.

Цибульский жил где-то на Васильевском острове, в какой-то малюсенькой, поражающей убогостью, комнатушке, всю меблировку которой составляли железная кровать без матраца, ломанный, грязный деревянный табурет и такой же поломанный грязный деревянный стол; ко всему еще – жена с вечно плачущим и страдающим от холода и голода ребенком…

Но в этой же комнатушке было несколько листов нотной бумаги, на которых руками Цибульского запечатлены были замечательные по своей красоте и композиции, причудливые и фантастические вальсы.

Не думайте, что под эти вальсы можно было с приятностью кружиться в опьяняющем легкомыслии; нет, они были полны такой неизбывной и грустной тоски, что их нельзя было слушать без слез. Когда нелепый Цибульский, вечно нетрезвый, очкастый, огромный и высокий, грязный и ободранный, перебирал клавиши своими тоже грязными руками, самые утонченные, красивые и избалованные женщины оказывались у его ног. В одинаковой степени благоговели перед Цибульским и все другие; сам Илья Сац с большим восторгом слушал его. Но вальсы Цибульского почти потерялись во времени, ибо Цибульский был бродягой с головы до ног, ничего не хотел и не умел сохранять и ничего не старался извлекать из своего несомненно большого дарования. С утра до поздней ночи среди ли друзей в богеме, или от поздней ночи до раннего утра в каких-то далеких, заброшенных чайных и трактирах по окраинам, – он оставался самим собою. Цибульский умел быть философом; он умел спокойно проживать свой вечный поистине замечательный рубль. Какая бы ни была компания (кстати – во всякой компании Цибульский держался трезвее, спокойнее и выдержаннее всех), после того, когда уже все уставали и торопились по домам, он один никуда не спешил и добродушно, методически, постоянно напоминал о рубле, т. е. просил его у кого-нибудь взаймы, разумеется, никогда его не отдавая; во всякой компании находился кто-нибудь, кто охотно давал ему этот рубль, и тогда Цибульский, принимая его как должное, с философским спокойствием, один и одинокий, уходил в свои загадочные пространства.

О Цибульском рассказывали, что он бросал когда-то какие-то бомбы, был непримиримым бунтарем и анархистом, но чем бы он ни был, все видели в нем благороднейшего, прекраснейшего человека, для всех он был неутомимым энтузиастом и совершенно исключительным музыкантом, к сожалению, в силу своей странной натуры не оставившим после себя никакого следа, не закрепившим тех импровизаций, которыми он увлекал всех без исключения» (Мгебров А. Жизнь в театре. Т. 2. М.; Л., 1932. С. 178–180).

И наконец: «Зимой шестнадцатого года в частном доме Маяковский читал нам только что написанную им поэму «Война и мир». <…> После чтения за легким ужином, очень тихим и очень чинным, несмотря на присутствие композитора Цибульского <…> полусонный Цибульский счел нужным вступиться за человека, носившего желтую кофту, и Маяковский в конце стола в благодарность гаркнул ему:

– Люблю трезвые речи пьяного Цибульского!

Вскоре Цибульский уже не мог говорить.

Покидая дом, мы наткнулись в гостиной на человека в черном пальто, крестообразно и неподвижно распростертого на полу.

Это был Цибульский, которого я видел в первый и последний раз в моей жизни.

В доме этом он тоже был в первый раз» (Масаинов А. Маяковский – поэт и человек // Новое русское слово (Нью-Йорк). 1930. 2 ноября). См. о нем также: БС. С. 172, 238; ПК. С. 121–122.

Авель Александрович Мгебров (1884–1966) оставил несколько страниц о Б. Пронине и «Собаке»: «Кто не знает в артистически-художественных кругах Бориса Пронина! С именем его связана целая особая эпоха.

Пронин – это до сих пор еще не состарившийся страстный энтузиаст и мечтатель… В сущности, он ровно ничего не создал как художник, но он долгое время был центром всей художественной жизни Москвы и Петербурга. Он сумел сгруппировать вокруг себя все, что только было в те годы значительного и интересного, особенно вначале… Ему принадлежит и инициатива создания так называемой “Бродячей Собаки” в 1912 году в Петербурге, переорганизовавшейся в дальнейшем в “Привал Комедиантов”.

В те годы Пронин только начал проявлять себя, и его замыслы и первые осуществления этих замыслов были действительно замечательно интересны… В дальнейшем же – они выродились, и все его начинания превратились в характер увеселительного заведения для снобирующей публики.

Тогда же, в первые годы, он был создателем настоящего русского Монмартра, в лучшем смысле этого слова… Немало больших художников, поэтов, писателей, музыкантов и артистов были отысканы им, им выдвинуты и благодаря ему получили широкую известность и популярность.

В то время Пронин был абсолютный санкюлот, мечтатель, энтузиаст, отличавшийся неимоверной фантастикой, бескорыстностью, неутомимой энергией и страстной влюбленностью в мир и людей. Он обладал исключительным обаянием, исключительным умением сплачивать всех и из ничего, в буквальном смысле этого слова, создавать многое прекрасное.

К сожалению, в дальнейшем жизнь испортила этого, по существу своему, прекрасного человека.

Самое замечательное в Борисе Пронине – его неувядаемая молодость, почти юношеская экзальтированность, которая сохранилась в нем, несмотря ни на что, даже до сегодняшних дней…

Тогда же, когда я впервые встретился с ним, Пронину было больше тридцати лет, но он производил впечатление восемнадцатилетнего юноши: среднего роста, необыкновенно пропорциональный, изящный, с маленькими красивыми руками, с тонким, почти женственным лицом, с никогда не сходящей с этого лица жизнерадостной улыбкой, с глазами, которые вдохновенно и приветливо зажигались ко всем, кто сколько-нибудь был способен гореть и быть влюбленным в кого-нибудь или во что-нибудь, со своей вечной стремительностью, порывистостью и неизбывной восторженностью – Пронин очаровывал всех.

В этом человеке роились мечты, как пчелы в ульях: бесчисленные проекты, планы, дерзания кружились в нем потрясающим ритмом. Этот ритм захватывал всех и каждого, и раз встретившись с Прониным, раз получивши от него дружескую улыбку и признание, расстаться с ним уже было невозможно. Он влек вас за собою… Через него вы знакомились с десятками каких то замечательных людей… тотчас же создавался круговорот каких то встреч, впечатлений, переживаний, рождалась какая-то особая жизнь, в которой, как в сказке, вырастали цветы на длинных стеблях, совершенно не похожие ни на какие другие цветы в мире. Вокруг этих цветов словно из голубых туманов выплывали такие же красивые девушки и юноши, и вы попадали во власть чарующих переживаний, создаваемых мгновенно, вот тут же, мановением руки Пронина, восторгом его горящих голубых глаз, потоком его бессмысленных, но колдующих слов и речей. В тумане этих сказок кружились музыканты, поэты, художники, артисты, писатели, кружились в священном братании, наподобие гофмановских Серапионовых братьев… С Прониным вместе все устремлялись в неведомые миры, создавали непонятные организации: – сегодня одну, завтра другую, всегда непостоянные, но именно прекрасные в этом непостоянстве… Часто, словно по мановению волшебного жезла, вдруг возникали какие-то, свалившиеся откуда-то, призрачные театры, в совершенно призрачных помещениях, с массою таких же призрачных денег… Помостами для таких театров часто служили лишь воображаемые площадки, пустые совершенно, но на которых позолоченный канделябр с пятью свечами значил больше, чем все роскошные порталы Гваренги, вместе взятые.

Художники приходили к Пронину и писали бесплатно на голых стенах какого-нибудь подвала, вдруг разысканного им, свои изумительные подчас фрески и орнаменты. Так, например, впоследствии, уже в Петербурге, заброшенный пыльный погреб на Михайловской площади, превращенный Прониным в дворец “Бродячей Собаки”, был расписан такими замечательными художниками, как Судейкин, Сапунов Яковлев, Борис Григорьев и другие…» (Мгебров А.А. Жизнь в театре. Л.; 1929. Т. 1. С. 263–266); «Еще задолго до открытия в 1912 году подвала “Бродячая собака”, Пронин носился с этой идеей и непрерывно разыскивал подходящий подвал. Наконец он присмотрел на Михайловской площади заброшенное подвальное помещение, служившее некогда винным погребком, и был счастлив необыкновенно, словно, по меньшей мере, выиграл двести тысяч. В подвал он водил всех своих друзей, и мы все, несмотря на весь неуютный ужас этого подвала, увлеченные Прониным: верили, что он поистине волшебен и никаким дворцам мира с ним не сравниться.

Вседвижущий дух Мейерхольда, силою борисовского энтузиазма, полновластно воцарился в пыльном, сыром и холодном подвальном погребке. Со сказочной быстротой начали счищать со стен погребка столетнюю пыль, одновременно изгоняя сырость, холод и жуткую тьму. В маленьких сводчатых помещениях его быстро воздвигнулись фантастические высокие камины, словно непосредственно перенесенные из фаустовских кабачков, которые так ярко отобразил Гете. С столь же удивительной быстротой голые стены украсились замечательными росписями, выполненными такими художниками, как Сапунов, Судейкин, Яковлев, Борис Григорьев и другие.

Девизом “Бродячей собаки”, еще официально себя не утвердившей, было по мысли Пронина: “бей буржуа”, разумеется, не в прямом смысле слова, но в переносном. Пронин носился тогда с мечтой о нашем собственном журнале, который выходил бы на серой оберточной бумаге, чтобы как можно сильнее ошарашивать буржуа. Но больше всего он мечтал о театре масок и Коломбин, где вокруг главного мастера, доктора Дапертутто, сгруппировались бы изысканные артисты и художники, писатели, поэты, певцы и музыканты. Тогда идея Пронина увлекла и зажгла всех, особенно потому, что сам Пронин в ту пору был очень увлекателен и ласков со всеми. <…> Официальная “Бродячая собака”, кроме весны 1912 года, во многом потеряла для меня свою прелесть. Когда же началась иная эра, не столько романтического подполья, сколько коммерческого предприятия, я почти совсем порвал с Прониным.

Самыми прелестными днями были дни 1909–1911 гг., когда “Бродячая собака” жила еще в мечтах Бориса и в немногих действительных энтузиастах, окружавших его. Из них самыми милыми мне были: прежде всего, жена Бориса Пронина – Вера Михайловна Уварова (Мишка),<…> затем Николай Николаевич Сапунов, Цибульский, Илья Сац, Даниил Кранц и, наконец, сам Мейерхольд. Собственно говоря, эта небольшая группа людей и была вдохновителями и энтузиастами тогда еще глубоко романтической идеи. Наиболее близкие этой группе, например Судейкин с Глебовой, Борис Григорьев, Яковлев, отчасти Евреинов и другие, были уже как бы аристократами для этой идеи, снисходившими до нее, иные же просто принадлежали к группе меценатов, без которых, разумеется, не мог обходиться Пронин; это – оба Владыкины, Сидамон-Эристов и другие, кого я не помню. В дальнейшем к первоначальной группе энтузиастов присоединились еще несколько лиц, сумевших внести не только аристократический энтузиазм; таковыми были Николай Иванович Кульбин, Сюннерберг, отчасти Маяковский и целый ряд других артистов, художников, поэтов и музыкантов. Сюда же надо отнести некоторых зажженных этой идеей очаровательных женщин, среди которых, например, была Верочка Королева, упоминаемая мною в главе о Старинном театре, художница Бебутова и две сестры Семеновы. <…> Борис Пронин при всех своих достоинствах обладал очень крупным недостатком, а именно – слишком большим примиренчеством с тем самым буржуа, против которого именно он провозгласил в то время свое знаменитое “эпате ле буржуа”. Если вчера Борис клялся своим друзьям, что под своды его энтузиазма не проникнет ни один мещанин от искусства, ни один филистер, вообще ни один “фармацевт”, как в шутку назывались тогда буржуа, то сегодня этот же Борис раскрывал широко двери для всех и даже для “фармацевтов”. Последние, разумеется, тотчас же оттесняли бунтарей и бродяг на задний план, потому что они приходили сюда лишь искать развлечений; они точно английские туристы, вечно путешествующие с Бедекером и с тугим кошельком в кармане, самодовольные, самовлюбленные, приходили сюда с карманными часами, ожидая, когда бродяги вынырнут из темных углов и начнут забавлять их, щекотать их пресыщенные нервы и нервы их чувственных и изысканных дам, для которых, разумеется, и Гете, и Данте, и тот же Гофман, и безумец Крейслер, и сам Дапертутто, – все, в конечном счете, были лишь пустыми звуками… Не в древних фолиантах седой старины стремились черпать они свои настроения, но исключительно в остроте впечатлений, в необычности обстановки, и даже не в ней ища забвения, но лишь в вине и шампанском, в утонченной эротике от пресыщения, во власти которой большинство из них всецело находилось.

Все это никак не вязалось с обычным представлением о Пронине и возбуждало во мне бурный протест, так что в те дни, когда все эти господа заполняли наш подвал, я вступал с ними в непримиримый бой, пугая их бешеным темпераментом. С огромным подъемом я читал тогда “Восстание” Верхарна или произносил страстные монологи, от которых они разбегались. Смущенный Борис, вечно примирявший всех и вся, как ни злился потом на меня, все же сам с восторгом отдавался настроениям, наступавшим после моего бунта, когда подлинные бродяги полновластно объединялись в подвале, едва только все случайные и ненужные, привлеченные сюда широтой пронинского добродушия, исчезали… Оставались только самые непримиримые – Илья Сац, Николай Цибульский, Кульбин, иногда Мейерхольд, почти всегда Сапунов, Судейкин и некоторые другие. Все мы снимали пиджаки, закуривали трубки, весело варили жженку, в эти мгновения тихо влетал к нам дух Гете и Данте, Гоцци, Гофмана, и мы по-настоящему сближались между собою наподобие гофмановских “Серапионовых братьев”» (Мгебров А.А. Жизнь в театре. Т. 2. М.; Л., 1932. С. 57–161, 171–173).


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации