Текст книги "Что вдруг"
Автор книги: Роман Тименчик
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 38 страниц)
Дело прошлое: знаю наверное, что Гершензон с женой, Марией Борисовной, тайком от детей, иногда целыми сутками ничего не ели, питаясь пустым чаем и оставляя для детей все, что было в доме. И вот, голодая, простаивая на морозе в очередях, коля дрова и таская их по лестнице, – не притворялся он, будто все это ему нипочем, но и не разыгрывал мученика: был прост, серьезен, но – ясен. Скинет вязанку с плеч, отряхнется, отдышится, а потом вдруг – так весело поглядит – и сразу заговорит о важном, нужном, большом, что надумал, тащась куда-нибудь в Кремль, хлопотать за арестованного писателя.
В тех же воспоминаниях находим и еще одну важную деталь, без которой не понять позиции и оценок Гершензона:
Летом 1923 г., в Берлине, в очень жаркое утро, пришлось ему много бегать по разным полицейским учреждениям. Он вернулся, задыхаясь и обливаясь потом:
– Вы знаете, до чего дошло? До того дошло, что я, было, вздумал зайти в какое-нибудь ихнее кафе, выпить стакан кофе. Но после одумался: ведь отец семейства!..
Это было сказано без малейшей иронии, совершенно серьезно.
Минуя анекдоты, я думаю, что в его самоограничении был подлинный аскетизм.
Лев Шестов взял на себя заботы по денежной помощи Гершензону. С самого начала гершензоновского заграничного пребывания он обратился к заокеанскому еврейству. Эта попытка была безуспешной. 17 ноября 1922 года Гершензон писал ему из Баденвейлера: «Никакие американские евреи ко мне не приходили, а за присылку их я тебя очень благодарю». После этого Л. Шестов и говорил с Л. Моцкиным о помощи русско-еврейскому философу. В эти же месяцы он предлагал Гершензону сотрудничать с еврейской периодикой. Гершензон отвечал: «Я здесь не написал, разумеется, ни одной строки; даже не представляю себе, как люди пишут литературное. Значит, еще не так поправился, потому что когда здоров, меня тотчас начинает тревожить какая-нибудь тема, и хочется писать. Это очень жаль: я в Москву ничего не привезу для продажи. <…> А в «Еврейскую неделю» непременно постараюсь прислать тебе статейку; у меня мысль есть».
В июне 1923 года, когда было написано письмо Л. Моцкину, Шестов пытался организовать финансовую помощь Гершензону с разных сторон. Гершензон находился тогда в колебаниях – он писал Шестову:
Мы в Берлине уже почти две недели. Не писал тебе, потому что трудно было: мучились опять вопросом, ехать или не ехать в Россию. <…> Итак, опять решили ехать. А на другой день я узнал, что в России еще до лета будет отменен академический паек; это значит – голод, как в 1919-20 гг., до пайка. При этих условиях как ехать? Чистое мученье. В этих думах и разговорах мы потеряли добрую часть Баденвейлерской поправки. Мне трудно оставаться здесь – жить на такие деньги, и дети рвутся в Москву ради нормального ученья и друзей. Так замучились, что решили остаться здесь еще на неделю и несколько дней не разговаривать об этом предмете.
В Берлине Гершензон посмотрел на жизнь «наших»: «…не многим легче московской (я говорю только о внешнем), – писал он Шестову, – и притом призрачно, пустынно, одиноко. И странно: после всех жалоб, все без исключения настойчиво советовали мне не ехать в Россию, особенно Ремизов, – и притом аргументировали все только от внешнего».
О реакции Моцкина на просьбу нам ничего не известно, но Гершензоны в начале августа, несмотря на все уговоры Шестова, отправились в Москву.
Есть некое соответствие между тем, что оба эти документа повествуют нам о событиях несостоявшихся, и топологией русского архивного пространства в Израиле. Филолог-русист здесь все время (за редчайшими исключениями) сталкивается с оторванными от цельного архивного комплекса документами (как это бывает на аукционе), с обрубленными концами линий межкультурной связи.
Впервые: Лехаим. Июнь 2006 / Сиван 5766. № 6 (170). С. 55–59.
Треугольник Гаспарова
Каждая старая книга с кириллицей, оказавшаяся под израильским небом, ставит перед взявшим ее в руки вопрос – почему? Почему здесь? Ответа мы можем и не дождаться никогда, строя только догадки о чьей-то персональной истории. Расскажу об одной книжке из моей небольшой коллекции.
Началось это четверть века назад. Занимаясь русской поэзией начала XX века, я, как и некоторые другие представители моего филологического поколения, любил бродить по закоулкам былого литературного процесса, без видимой цели листая журналы, газеты, альманахи с причудливыми названиями, ускользнувшие от внимания библиографов. Иногда я натыкался в них на стихотворческие курьезы и раритеты и сообщал Гаспарову. И как-то Михаил Леонович отдарился не виданным и не слыханным мной до того сборником – «Тетрадь первая кружка “Адская мостовая”», Москва, издательство «Мост», 1922 год. 56 страниц. В указателе Н.П. Рогожина «Литературно-художественные альманахи и сборники. 1918–1927 годы» он не числился, а указателя дополнений1 тогда еще не существовало.
Подарок был с подтекстом – что может историк литературы сказать о сборнике стихотворений, подписанных ничего не говорящими даже завзятым книгочеям именами (возможно, псевдонимами) – Наталия Ли, К. Никольский, Ц. Крон, Т. Шовен? И что знает историк акмеизма о сонете некого Н. Бржевского, обращенном к Н. Гумилеву:
Жилец каких-то непонятных стран
С далекими чужими именами,
Где бродят звери с детскими глазами
И ночью поднимается туман.
Там жил когда-то страшный великан —
Его колдун заворожил стихами.
Он стал ручным и поселился с нами,
Поверив в недосказанный обман.
Я слышу аромат твоих Цветов,
Взращенных в келье сказочного мага,
Где светятся глаза антропофага,
И близок мне твой непостижный зов,
Искатель непонятных жемчугов
Неведомого нам архипелага.
Сборник открывался анонимными декларациями с нержавеющей стилистикой домашнего литературничанья, вроде сегодняшнего живого журнала:
…Отравленные значительной дозою скепсиса, мы называем себя «Адской Мостовой». Ибо все это только попытка, попытка, рожденная теми «благими намерениями», которыми какой-то талантливый мечтатель вымостил ад.
…Организационное собрание «Адской Мостовой» состоялось в январе 1921 года. Первое собрание не было последним.
…В число членов «Адской Мостовой» избраны, но ни разу не присутствовали на собраниях: Монна Ванна, Клеопатра, Леонардо да Винчи, Сирано де Бержерак и князь Мышкин. Изъявили желание вступить, но забаллотированы: Мартин Иден, Художник с Невского проспекта, Леди Лигейа, Мистрисс Пирибинкль и др.
…«Адская Мостовая» не любит темных пятен. Во время «Круглого стола» по вопросу «любите ли вы больше радостно-солнечное начало в жизни или грустно-меланхолический мотив» большинством всех голосов против трех – одержало победу солнечное начало. При этом был похоронен Бальмонт с его
…гимн соловья лишь тем и хорош, что похож на рыдание,
…гор снеговых вековое молчание
прекрасней, чем лепет ручья…
похоронена была Клеопатра из «Египетских ночей» с ее черной страстью, темные боги Греции и граф Монте-Кристо.
…Новейшая поэзия, как это, может быть, еще не всем известно, разделяется на два основных вида: стихи, которые читать невозможно – и стихи, которые можно и не читать. Авторы настоящей тетради не стремятся создать самостоятельный вид поэзии. В бесцельной сутолоке ежедневной работы, утомленные и скучно злые, мы только украдкою смеем радоваться новому белому снегу, вчера выпавшему и уже гладко покрывшему грязные выбоины ломаных переулков Москвы. Мы только украдкою пишем свои стихи и исподтишка печатаем их в под псевдонимом издаваемой книжке.
Каждый отвечает только за себя. Так как каждый волен с ума сходить по-своему и делать глупости, как ему хочется; и как-то неприятно делать глупости сообща.
Вино налито – надо его пить. И вот мы, забросив портфели и груды бумаг и лекций, дружно взявшись за руки, выступаем глубокомысленными авторами этих стихов. Впрочем, читатель сам разберется в стихах людей, слишком занятых для того, чтобы писать длинное предисловие.
За этой тоскливой чепухой, способной развлечь только писавшего ее, следовали стихи. Нет, никаких жемчужных зерен, разве что могущие пригодиться преподавателям истории литературных вкусов запыленные и топорные наглядные пособия, как, например, это сочинение того же Н. Бржевского:
Вчера я зачитался Саломеей,
И долго грезил, думая о ней…
Мы по ночам становимся пьяней
Над томиком с рисунками Бердслея.
Изгибы рук, как золотые змеи,
Переплелись с тенями тополей.
Как жуток был задумчивый Бердслей
Перед лицом раскрашенной камеи.
На площади тушили желтый газ,
И в сумраке вставали чьи-то лица.
Я пробегал знакомые страницы.
Где выткан странный роковой рассказ,
И видел прорезь неподвижных глаз
И вогнутые острые ресницы.
К этой же теме – эпиграфы из Альфреда де Мюссе и Оскара Уайльда у Наталии Ли и неистовая любовь к Рабиндранату Тагору у последнего из представленных в сборнике, у Т. Шовена:
…За Трубной в переулке
Вон там, где бьется дым из лавки мясника,
Я в комнате живу. Есть чай, есть сыр, есть булки.
O, je vous prie. Пойдем! Вот вам моя рука.
…Я буду день и ночь – до раннего рассвета,
Пока мне новый день не бросит свой укор,
Шептать созвучия красивого сонета
И все тебя читать, божественный Тагор.
…Молюсь – кому хочу. Зову – кого мне надо.
Горю, как зарево, сгораю, как свеча.
И строчки четкие – почти Рабиндраната —
Слагаю в честь любви и Бога сгоряча.
Стихи безнадежно любительские, и глаз в таких случаях цепляется хоть за имена собственные, за прописные буквы. В этой книжке читателя советской поры останавливала подпись «1921 г., Бутырки» под стихами о тюрьме Ц. Крона:
Свет электрический злобный
В камере нашей горит.
Коек ряд – серый и скорбный —
В горе безмолвном грустит.
В дверь постучит коридорный:
«Староста! За кипятком!»
Щелкает ключ вдруг задорно,
Вновь все смолкает кругом.
Книга при этом не только была помечена «Р.В.Ц. Москва № 1410», то есть разрешена военной цензурой, но и отпечатана в типографии Г.П.У., Большая Лубянка, д. 18.
Перед тем, как расстаться с книжкой, Гаспаров кое-что из нее выписал. В его «Записи и выписки» попала лихая фраза «Новейшая поэзия разделяется на два вида: стихи, которые читать невозможно, и стихи, которые можно и не читать» и четверостишие Н. Бржевского, образцовое для уже умилительного кича мурлыкающих двадцатых: «Вечерами в маленькой кофейне / Матовые светятся огни. / Перелистывая томик Гейне, / Тонкую страницу поверни».
Я попытался узнать что-нибудь об именах авторов. Нашелся из них в библиотечных каталогах только Цезарь Маркович Крон, автор книжки 1926 года «Частная торговля в СССР. По материалам Сов. Съездов биржевой торговли». (Это уже потом из материалов «Мемориала» мне стало известно, что Крон Ц.М., 1896 года рождения, беспартийный, арестовывался по делу социал-демократов, а в 1937 году расстрелян в Дальстрое, то есть на Колыме). Значит, по крайней мере, не все имена в сборнике – псевдонимы.
Прошло немало лет, и в Пушкинский Дом поступил архив Павла Лукницкого, собиравшего в 1920-е все о Гумилеве. Среди этой коллекции была и машинопись недопечатанной (недописанной?) статьи «Странный паладин», – некролога Гумилеву, назначение которого не очевидно – то ли он предназначался для домашнего распространения, то ли автор наивно готовил его для официальной печати:
1921 год поистине трагический для русской поэзии. – Только что сошел в могилу поэт исключительного дарования Ал. Блок, как весть о трагической гибели Гумилева больно ударила по сердцам всех истинных любителей поэзии.
Гумилев почти ровесник Блока по вступлению на литературное поприще. Дебютировал он в 1905 году, выпустив сборник стихов «Путь конквистадоров». Годы общественного подъема 1905-6 характеризуются сильным охлаждением к эстетизму и вычурный стих Гумилева, насквозь – особенно в первых опытах проникнутый экзотикой, не мог прийтись по душе широким массам читающей публики, прислушивавшейся тогда скорее к гражданской «музе» мелких злободневных сатириков. Более широкая известность Гумилева, так впрочем и оставшегося поэтом для немногих, начинается даже не с «Романтических Цветов» его, вышедших в 1908 году в Париже, а «Жемчугов», – сборника, который выпустил в 1910 году в Москве поляковский «Скорпион» – патентованный поставщик русских и иностранных эстетов и экзотиков…
На машинописи П. Лукницкий пометил: «1921? 1922? Кто писал?» Но на обороте последней страницы есть помета «Н.Д. Бржевский. 1921». Лукницкому это имя ничего не сказало, а обладателю книжки «Тетрадь первая кружка “Адская мостовая”» оно уже было сообщительно.
В конце 1990-х Гаспаров приехал в Иерусалим на конференцию. Выдающийся филолог XX века вел себя на Святой земле, как и на любой другой. Смотреть достопримечательности не стремился. «План Старого города, как и план древних Афин, – у меня в голове», – объяснял он пристававшим. Оживлялся, когда доходило до профессиональных разговоров. Я рассказал ему уж не помню о какой не весьма значительной историко-литературной проблеме, сказал, что есть у меня два свидетельства, но, может быть, мало этого для выступления в печати.
– Да, – жестко сказал он, – должны быть три точки.
Третья точка в истории московской книжки пришла спустя еще несколько лет с лотка на блошином рынке в Яффо. На лотке лежали книжки на разных языках. Русская была среди них одна – стихи:
Т. Шовен. Повесть. Петроград, 1921.
32 страницы. Тоже «Р.В.Ц.». Типография с не менее эффектным названием, чем Главное Политическое Управление, – типография «Кадима», Птгр., Вас. остр., 5 лин., 28. Книги, печатавшиеся в этой типографии, не обязательно были сионистскими, как выпущенные издательством «Кадима» в 1917–1923 годах (С. Дубнов, Т. Герцль, Б. Борохов и многие другие), – любители русской поэзии помнят, что в этой типографии напечатаны и «Соты» Анны Радловой.
В книжке Т. Шовена содержались опоздавшие на пятнадцать лет дерзания, отчисленные из литературы вскоре после того, как двадцатилетний Гумилев подражал Валерию Брюсову.
Прихоть
Царь Лесной, седобровый проказник,
Повелитель и ведьм и зверей,
Нам устроил торжественный праздник
В честь своих молодых дочерей.
И русалки, и черти, и люди
Веселились, как каждый горазд.
Подавались на крашеном блюде
Много тонких, изысканных яств:
Черный соус из лап крокодила,
В горьком луке большой нетопырь,
И котлеты из бурого ила,
И поджаренный свежий упырь.
Высоко подымая бокалы,
Подымали в честь праздника мы
Двух цветов – серебристый и алый —
Пьяный снег позапрошлой зимы.
Потихоньку из розовой вазы
Я стащил и запрятал в карман
Корень сладкого зелья проказы,
Приворотный пьянящий дурман.
Дома гордой холодной принцессе
Подмешал я три капли в бокал.
…Если счастье в безудержной мессе —
Это пьяное счастье я знал.
А сегодня вновь скучно и тихо.
Звезды смотрят, зевая, на нас.
Счастье только минутная прихоть
Пары карих насмешливых глаз.
Судя по переплету и по семизначной цифре на титуле, книга хранилась в одной из общественных библиотек, откуда списана, или украдена, или зачитана.
Книга не числится в указателе «Русских поэтов» А.К. Тарасенкова. Ее нет в Российской национальной библиотеке (в прошлом – Публичке).
На яффском экземпляре (а есть ли другие – пока не очевидно) под эпиграф из Рабиндраната Тагора («Рука в руке и очи в очи: так наша повесть началась») вклеена фотография – видимо, автора, в студенческой форме. То ли сам «Т. Шовен», поклонник Рабиндраната, достиг Земли Израиля, то ли кто-то из близких ему читателей (читательниц)? Какой-то возможный толчок к разгадке появился буквально на днях: среди книг из собрания покойного академика Хаима Тадмора (харбинца по происхождению, замечательного знатока русской культуры), только что поступивших в Национальную библиотеку Израиля, нашлась почему-то та самая «Адская мостовая»…
Бывает, что вопрос интересней ответа. Не знаю, согласился ли бы с этим Михаил Леонович. В книжечку свою записать мог бы.
Впервые: Лехаим. Сентябрь 2006 / Элул 5766. № 9 (173). С. 65–67.
Комментарии1.
Богомолов Н.А. Материалы к библиографии русских литературно-художественных альманахов и сборников. 1900–1937. М., 1994.
Часть III
Эпоха «Бродячей собаки»
«Бродячая собака»: Воспоминания Бэлы Прилежаевой-Барской
За последнюю четверть века опубликованы и отчасти систематизированы немалочисленные мемуарные свидетельства о легендарной «Бродячей собаке», художественном кабаре, ведомом Борисом Прониным в Петербурге в 1912–1915 годах1. Публикуемые ниже записки Б.М. Прилежаевой-Барской расставляют некоторые акценты в уже сложившемся коллективном мемуарном тексте. Следует напомнить, что, разумеется, и описание петербургского подвала, и, надо думать, само восприятие его были предопределены топосом «богемы», как он сложился в европейской культуре, начиная со знаменитого романа Мюрже. Чтоб взять первый попавшийся пример – описание сцены в первом утреннем трамвае после ночи в «Собаке» у Бенедикта Лившица2, видимо, навеяно популярной тогда картиной бельгийского художника Шарля Эрманса «На рассвете» (1875), изображавшей выход раскрашенных гуляк наутро из ночного заведения под осуждающие взоры простолюдинов.
Помянутый в завершении этюда Б.М. Прилежаевой-Барской роман Михаила Кузмина «Плавающие-путешествующие» стоял у истоков3 этого коллективного мемората:
Светлое, насторожившееся небо, пустынную торжественность петербургских улиц им заменяли пестро расписанные стены, тусклый свет фонарей и душный воздух двух небольших комнат, из которых, не считая крошечной буфетной, состояла «Сова». <…> Несмотря на характер импровизации, который хотели придать этому кабачку устроители, там образовалась, как во всех повторяющихся явлениях, известная последовательность настроений и времяпрепровождения. Когда же последовательность нарушалась действительными импровизациями, это всегда бывало не особенно приятной неожиданностью, неминуемо походя на самый обыкновенный скандал. Импровизации, которые производились случайными посетителями, сводились к тому, что или кто-нибудь из гостей, всегда сняв ботинок, бросит его на сцену, или спросит у дамы, сидящей с мужем, сколько она возьмет за то, чтоб с ним поехать куда-нибудь, или толстый пристав под гитару запоет:
Я угасаю с каждым днем,
Но не виню тебя ни в чем…
Или выползет никому не известная полная дама и с сильным армянским акцентом, под звуки арфы, начнет декламировать: «Расцветают цветы. – Ах, не надо! не надо!» – или артисты одного театра, всегда ходившие стадом, затеют драку с артистами другого театра на почве артистического патриотизма. Импровизация вообще вещь опасная, и потому устроители кабачка, хотя и не переставали говорить о свободном творчестве, были отчасти рады, что известная последовательность установилась сама собою. А последовательность была такова. Сперва приезжали посторонние личности и кое-кто из своих, кто были свободны. Тут косились, говорили вполголоса, бесцельно бродили, скучали, зевали, ждали. Потом имела место, так сказать, официальная часть вечера, иногда состоявшая из одного, двух номеров, а иногда ни из чего не состоявшая. Тут не только импровизация, но даже простейшая непредвиденность была устранена, и все настоящие приверженцы «Совы» смотрели на этот второй период как на подготовление к третьему, самому интересному для них. Когда от выпитого вина, тесноты, душного воздуха, предвзятого намерения и подлинного впечатления, что тут, в «Сове», стесняться нечего, – у всех глаза открывались, души, языки и руки освобождались, – тогда и начиналось самое настоящее. Артистические счеты, внезапно вспыхивающие флирты, семейные истории, измены, ревности, восторги, слезы, поцелуи, – все выходило наружу, распространялось и заражало. Это была повальная лирика, то печальная, то радостная, то злобная, но всегда полупьяная, если не от вина, то от самое себя. Три четверти того, что говорилось, конечно, не доживало в памяти и до утра, но и одной четверти бывало достаточно, чтобы расшатать воображение или сделаться источником бесчисленных сведений и сплетен. После этого наступал четвертый период, когда и флирты, и измены, и неприязни приходили к какой-то развязке, по крайней мере, на сегодняшнюю ночь. Кто-нибудь уезжал в очень странных комбинациях, кто-то требовал удовлетворения, а кто-нибудь ревел во весь голос, сидя на возвышении и ничего не понимая. Наконец, наступал последний период, когда человека два-три храпело по углам, несколько посетителей, всегда случайных, иногда еле знакомых, сообщали друг другу гениальные планы, через пять минут забываемые, а откуда-то вылезшая черная кошка или делала верблюда при виде спящих гостей, или ловила луч солнца сквозь ставни, который тщетно старался зажечь уже потухший камин4.
Можно сказать, что воспоминания Б.М. Прилежаевой-Барской приближают нас к некоторым общим выводам о смысловой структуре пронинского кабаре, которая отличается прежде всего разнообразной и ревностно культивируемой программной пограничностью, а не просто богемными замашками, вызывавшими недоумение у людей буржуазного воспитания5. В этих воспоминаниях завсегдатаи подвала стремятся – по поводу и без оного – публично заявить о своей маргинальности, в чем бы она ни выражалась: П.О. Богданова-Бельская – о том, что она бисексуальна6, А.Я. Гальперн – о том, что он еврей и при этом сын сановника. Продолжим: Пронин не делал секрета из своих продолжающихся контактов с большевиками7, Н.К. Цыбульский побуждал лансировать его наркоманию и алкоголизм8. Виктор Ховин вспоминал:
…Там не скрывалось то, что вообще принято было скрывать. Там были откровенные алкоголики, нескрывающиеся наркоманы. Любовные интриги завязывались у всех на глазах. Все знали, что одна поэтесса имеет очаровательную записную книжечку, куда тщательно заносит каждого своего любовника, общее число которых давно перевалило за 100. Там неудивительно было услышать от мужчины, что он «вчера был у своего любовника», и вообще вряд ли что-нибудь такое могло удивить или шокировать обитателей этого подвала9.
Эта пограничность оттеняется присутствием в «Собаке» представителей другого полюса образованного общества (как правило, буквально полярно противоположных подвалу10), персон из солидных общественных и академических кругов, которым подземелье обеспечивало реализацию их шутливых гипербол и домашних импровизаций. Показательно, что по времени пронинская затея наследует петербургскому слуху:
[А.А.] Корнилов очень интересно рассказывал, что [М.И.] Ростовцев, Нестор Котляревский, [А.В.] Пешехонов (?) и еще кто-то учредили «общество бродячей собаки». Собираются по ночам и ужинают, а вместо приветствия – лают11.
Но не надо думать, что снятие некоторых социальных запретов означало вседозволенность самовыражения. Нарушители норм поведения петербургской художественной интеллигенции подвергались администрацией остракизму, за что отплачивали моралистической филиппикой, как, например, А.И. Тиняков в письме к Б.А. Садовскому от 11 ноября 1913 года:
В «Собаку» я не хожу, и вовсе не потому, что меня оттуда выставили (в день Вашего отъезда из Питера)… Выставляли меня оттуда не раз и в прошлом сезоне, но не в этом дело. Откровенно скажу Вам, что даже мне эта «Собака» – мерзость. Это какой-то уголок ада, где гнилая и ожидовелая русская интеллигенция совершает службу сатаны. Ходить туда русскому человеку зазорно и совестно. И до шабашей я не охотник…12
Как целый ряд других петербургских культурных феноменов 1910-х, подвал Общества интимного театра стремится поставить себя под знак «столетнего возвращения», вводя точечные отсылки к золотому веку пушкинской эпохи. Один из примеров тому – перелицовка рылеевских куплетов «Ах, где те острова…» (впоследствии, в реальности 1930-х, продолженная ахматовским подпольным пастишем о Ягоде-злодее и Алешке Толстом13). Носителями хронологической метафоры были, например, В.П. Зубов и Н.Н. Врангель14. То же можно сказать об одном из частых посетителей первых сезонов актере Александринки Е.П. Студенцове15.
Конечно, «Ах, где те острова» изначально предрасполагают к травестии. Но и все бытие подвала зиждилось на нисхождении высокой поэзии и взлете низших жанров. Промерялись высшие и низшие границы поэтического слова. Можно сказать, что художественная мысль 1910-х вообще была озабочена поиском последних границ художественного текста. Поиском меры, веса и числа по части того, что необходимо для провозглашения себя искусством – поэзией, живописью, театром. Поиском критериев и сигналов самодостаточности16.
Искусство 1910-х рождалось из чувства опоздания, страха и стыда запыхавшегося кунктатора на шапочном разборе культуры:
Я опоздал на празднество Расина…
Театр, к которому опоздали петербургские богемцы и книгочеи, был, как известно, театром трех единств. Упущенная триада нашлась, как и полагается древнему кладу, под землей, в сырых подвалах Северной столицы. Единство пропахшего вином и табаком места, ночного истлевающего времени и развязанного, вероятно, даже развязного, действия. Из этого стечения трех единств в одной точке, на пятачке крохотной эстрады не могли не рождаться стихи,
Там всё начиналось и кончалось стихами. Начиналось (на чествовании Бальмонта в ноябре 1913 года вскоре после его возвращения из парижской ссылки):
Мы чаем, чаем, чаем.
Мы Бальмонта величаем,
Угощаем его чаем
И «Собаку» кажем раем.
Виновник торжества ответствовал в тон:
Сперва я думал, что собака
Это совсем не то, что кошка,
Теперь же я мыслю инако
И полюбил ее немножко17.
Затем последовал скандал, безобразие и рукоприкладство, но кончилось все равно стихами:
Грустней, чем Одиссей Итакой,
Отчизной встречен был пиит.
Сперва обласкан был Собакой,
Но, как собака, был избит18.
Салонное версификаторство последней эпиграммы, впрочем, для подвала не характерно, да и возникла она, видимо, вне его стен. Ибо соприродна богемскому кабачку была скорее нежно пестуемая корявость стиха, как бы изломанного актерской отсебятиной, и вызывающая натянутость составной рифмы, вроде тех, что в «свиную Собачью книгу» записывал Петр Потемкин:
И он сказал ему: «Пойдем, Кин19,
Нам нету места в той стране,
Где лавры вьет себе Потемкин».
Настреляет дроф она,
Угощает Гофмана.
Гофман кочевряжится,
Речь его не вяжется.
Каш из ячменев, манн,
Хочет милый Гофман.
Здесь, в подвале сочинилось Федором Сологубом (вообще, кажется, предпочитавшим тяжеловесные экспромты, как Владимир Соловьев особенно ценил неуклюжие шутки):
Юлия
Леонидовна!
Видел вас в июле я
В Мерекюле давно.
Бородою дяди, Юлия Леони —
довна, никогда не кляни —
тесь. Совета Вам
На это я не дам.
Бродячая Собака —
Веселенький подвал,
Но пусть бы забияка
Старух не задевал.
От страха
Раскраснелося дитя,
Скушай сахар,
Ножку ножкой колотя.
Я тебя не съем!
Сделаю с тобой совсем Я другое, —
Угадай-ка, что такое!
Влюбившись в Тиме,
Поэт завял
И только вымя
Ее сосал20.
Стихи в «Собаке» звучали постоянно. Вот описание глубокой ночи первой военной зимы, сделанное заезжим англичанином:
Маленькие подвальные комнаты сверху донизу задрапированы и разрисованы: здесь и просто орнаменты; и Пьеро с Пьереттой и Арлекином; и печальная судьба поэта; и Дон Кихот со своей клячей; и буржуа с граммофоном; и сюжеты из фантастических романов всех времен. В камине ярко горит огонь, кто-то играет на фортепьяно – играет рэгтайм. Поэтесса читает сентиментальные стихи перед возбужденной аудиторией, состоящей из офицеров и актрис. Ужасный юноша с напудренным лицом и в крахмальном отложном воротничке просит своих друзей, чтобы они не заставляли его читать стихи сию минуту; ладно, – говорят они, – тогда через двадцать минут; по прошествии двадцати минут наш поэт замечает, что у друзей пропал к нему интерес, и пробует их сызнова возбудить: еще десять минут, – говорит он, – коли уж вы так хотите; ему начинают нехотя, словно по обязанности, аплодировать; ну, ладно, – говорит он. Поднявшись на эстраду, он просит тишины и начинает пищать совершенно не мужским голосом: «Да, милый, я отдамся тебе этой ночью. Час настал, и я готов. Я сегодня интересен, как никогда». Кончив читать, он выслушивает аплодисменты и смешки, смотрится в зеркало. приглаживает волосы и брови и садится на свое место. Кухня очень скудная, вина не подают, – только чай, лимонад, омлеты и яблоки21.
Не в этих, однако, «серьезных», «станковых» стихах, не только в том, что, говоря словами пястовской «Богемы», «поэты, в том числе Маяковский, гулко “произвещали” свои сшибавшие с ног стихи»22, была сила «Бродячей собаки». Воздух кабаре составляли бутады и парадоксы23, сопровождаемые петербургскими точечными уколами и обычно останавливавшиеся перед гранью скандала24, хотя данный локус, или даже сказать, локаль почти автоматически предполагал ссору как основную сюжетную свою валентность25, которая не медлила реализоваться в измышленных мемуарах (например, в автобиографической повести Пимена Карпова живо-писан Маяковский, оскорбляющий в «Собаке» Ахматову26). В воспоминаниях же последней о Мандельштаме обессмерчена подвальная пикировка: «Как-то раз в «Собаке», когда все ужинали и гремели посудой, Маяковский вздумал читать стихи. О.Э. подошел к нему и сказал: «Маяковский, перестаньте читать стихи. Вы не румынский оркестр». Это было при мне. Остроумный Маяковский не нашелся, что ответить». Изящный образчик летучей репризы застыл на записке, сохраненной посетителем подвала Константином Сюннербергом:
Потанцуйте, Анночка!
Мы Вас любим.
К. СЮ <ннерберг>
Ф. СО <логуб>
Н. ТЭ <ффи >
Если мне потому танцевать, что Вы меня любите, потанцуйте, потому что я Вас также люблю! Честное слово27.
И слова, слетавшие с эстрадки, обретали полноту кабаретного бытия, когда их парировали из-за столика, как «Роза в Одессе живет!» в ответ на «Не тянися весною за розой…». В этом отклике из зала, в этом стиховом мини-диалоге тот же принцип, что в великих стихотворениях серебряного века, написанных вдогонку звучавшим под сводами погребка стихам, как в мандельштамовском «Мы напряженного молчанья не выносим…» – ответе на декламацию Владимира Пяста, оглашавшего стихи Эдгара По в пронинском заведении (и так великий американец становился незримым посетителем труднодоступного ночного кабаре, как, согласно любезной сердцу Пяста легенде, веком ранее он был анонимным клиентом санкт-петербургских кабачков28), или как в ахматовском «Косноязычно славивший меня…», подхватывающем стихотворные славословия Владимира Шилейко с «края эстрады» (где «косноязычие» не только высокое, Моисеево, но и почти обязательная, в известном смысле ритуальная стихотворная сумятица, вносимая «собачниками» в свои импровизации). И наоборот, прочитанное автором за столиком Мариэтте Шагинян гумилевское «Если встретишь меня, не узнаешь…» («В той пустыне, где горы вставали, как твои молодые груди») вызвало на собачьей эстраде бретёрское стихотворное послание талантливого завсегдатая Александра Конге («Разве эти нежные груди ты увидишь во сне бесцветном?»)29. Да и все бурлескное речетворчество «Собаки» целиком было ответом с подземного столика на голоса, изливавшиеся с башен (эту полемическую вертикаль обыгрывал в своем стихотворном тосте Сергей Городецкий —
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.