Электронная библиотека » Рюдигер Сафрански » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 6 сентября 2019, 11:41


Автор книги: Рюдигер Сафрански


Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Но какой бы спонтанной и сиюминутной ни была жизнь матери Гёте, сына она от себя не отпускала никогда, при этом, впрочем, стараясь не быть ему в тягость. Ей очень хотелось приехать к нему в гости в Веймар, но Гёте не приглашал ее, разве что однажды во время революционных войн, когда оставаться в осаждаемом со всех сторон Франкфурте было опасно. Тогда он посоветовал ей перебраться в Веймар и уже начал соответствующие приготовления, но мать решила остаться во Франкфурте: французы уже не раз квартировали в доме на Хиршграбен, так что эта напасть не была для нее новой, и она отлично с ней справилась.

Гёте никогда не высказывался напрямую о том, почему не хотел видеть мать подле себя. Возможно, боялся, что в благородном и чопорном Веймаре она со своей естественностью вызовет только раздражение, и хотел избавить ее и себя от возможных огорчений. С другой стороны, в его кругу ее ценили, и ему это было известно. Так, например, с Анной Амалией они писали друг другу очень душевные письма.

Но, так или иначе, покинув родительский дом, сын не хотел видеть мать рядом с собой. Ему уже не хотелось быть «баловнем», как его называла мама. За все время между 1775 и 1808 годом – годом ее смерти – он приезжал к ней всего четыре раза. Его самого она не упрекала, но близким друзьям говорила о своем разочаровании. Его приезд всегда был для нее праздником. Банкир Авраам Мендельсон, отец знаменитого композитора, однажды в 1797 году случайно встретил их возле театра: «Возвращаясь с комедии, он вел под руку свою мать, накрашенную претенциозную старуху»[31]31
  Gespräche, 1, 676.


[Закрыть]
.

Для матери сын и в детстве был любимчиком, и оставался им всю жизнь. Вслед за Гёте на свет один за другим появились еще пять братьев и сестер, но из них лишь Корнелия, которая была на полтора года младше Гёте, дожила до взрослого возраста. После смерти других детей они с Вольфгангом очень сблизились – это были непростые отношения, оставившие серьезный след в душе Гёте. Ребенком он стал свидетелем того, как один за другим умирали его братья и сестры. После смерти семилетнего Германа Якоба мать, как она сама потом рассказывала Беттине, удивлялась, что Вольфганг «не проронил ни слезинки», а был скорее рассержен. Он спросил, разве он недостаточно любил брата, и после этого убежал в свою комнату, вытащил из-под кровати стопку листов, исписанных уроками и заданиями, и рассказал, «что все это он делал для того, чтобы учить брата»[32]32
  BW mit einem Kinde, 420.


[Закрыть]
.

Брата он учить уже не мог, и весь его наставнический пыл обрушился на Корнелию. Что бы он ни выучил, ни прочитал или еще как-нибудь ни узнал, он должен был передать дальше. Учение через учительство. Эту особенность он сохранил и впоследствии. Корнелия была прилежной ученицей. Она восхищалась братом. Помимо уроков она с радостью участвовала в небольших спектаклях, которые Гёте устраивал вместе с соседскими детьми. Все переживания и волнения юных лет, пишет Гёте в «Поэзии и правде», «мы с сестрою претерпевали и переносили вместе»[33]33
  СС, 3, 192.


[Закрыть]
.

Там же Гёте рассказывает еще одну историю, которую уже не он сам, а более поздние интерпретаторы, и в первую очередь Зигмунд Фрейд, связывали с отношениями в семье. Однажды маленький Гёте сидел у окна, выходившего на улицу, и забавлялся с посудой: он бросал на мостовую глиняные миски, горшки и кувшины и радостно хлопал в ладоши, когда они с шумом разлетались на куски. Соседи подзадоривали его, и он перетаскал к окну всю посуду, до которой мог дотянуться, и швырял ее на улицу до тех пор, пока кто-то из родителей не вернулся домой и не пресек эти забавы. «Но беда уже стряслась, и взамен разбитых горшков осталась всего лишь веселая история»[34]34
  СС, 3, 13.


[Закрыть]
.

Родителям эта история веселой не показалась, впрочем, как и Зигмунду Фрейду, который увидел в этом подсознательную агрессию ребенка, не желающего делить внимание матери с братьями и сестрами. Разбитые вдребезги горшки он интерпретирует как заместительное действие, выражение фантазий об убийстве: надоедливые конкуренты за внимание матери должны исчезнуть. Этим объясняется и то, что Гёте не сильно огорчила смерть младшего брата. Рассказывая эту историю с посудой, Гёте, по мнению Фрейда, еще раз бессознательно торжествует свой триумф: он остался единственным любимчиком матери. «…люди, которые знают, что они являются предпочтительными для матери, получают в жизни самодостаточность и непоколебимый оптимизм, которые часто приносят реальный успех их обладателям»[35]35
  Freud X, 266.


[Закрыть]
. Гёте, безусловно, был у матери любимчиком, и это легло в основу его сильной уверенности в себе. Однако рассказанная им история явно не об этом. Он вспомнил о ней по другому поводу: здесь он рисует жизнь детей, которые не были заперты в четырех стенах, а росли «в непосредственном общении с внешним миром». Летом кухню от улицы отделяла только деревянная решетка. «Здесь <…> все чувствовали себя легко и непринужденно»[36]36
  СС, 3, 12.


[Закрыть]
. И эту коротенькую историю про расколоченную посуду Гёте, по всей видимости, привел в качестве примера того, к чему может привести эта чудесная свобода. Пожалуй, главные действующие лица в ней – это соседи, публика, ради потехи которой мальчик и побросал на мостовую миски и горшки. Позднее Гёте будет снова и снова предостерегать от опасности, угрожающей тому, кто в своем творчестве слишком сильно полагается на интересы публики и дает ей сбить себя с толку. Публика освобождает и вдохновляет, но в то же время она подчиняет творца своим нуждам. С этой точки зрения рассказанный анекдот можно воспринимать как своего рода первичную сцену, предвосхищающую лейтмотив всей его жизни: двоякая роль публики, в которой поэт нуждается, но от которой должен уметь и защищаться.

Вольфганг растет городским ребенком. Первые его впечатления – это не уединение и не тихая жизнь на природе, а людская толпа и суета: в таком крупном торговом городе, как Франкфурт с его 30 000 жителей, тремя тысячами домов, плотной сетью улиц и переулков, с его площадями, церквями, торговыми портами, мостами и городскими воротами, иначе и быть не могло. Гёте красочно описывает этот мир, казавшийся ему лабиринтом, затхлый дух лавочек, запахи пряностей, кожи, рыбы; звуки, доносившиеся из ткацких и других мастерских, удары молота о наковальню, крики рыночных зазывал; мясные ряды в облаке мух, от которых мальчик в ужасе шарахался. В городе царили суета и хаос; казалось, все здесь «возникло по произволу и по воле случая, без строго продуманного плана»[37]37
  СС, 3, 18.


[Закрыть]
. И все же была в этом и некая гармония. В хлопотах и делах настоящего проглядывалось таинственное, внушающее благоговейный трепет прошлое: церкви, монастыри, ратуша, башни, городские стены и рвы. Мальчик любил ходить вместе с отцом вдоль книжных рядов в поисках старинных гравюр, книг и рукописей. У старьевщиков дети находили истрепанные экземпляры своих любимых книг – столь ценимых впоследствии романтиками «Детей Эмона», «Тиля Уленшпигеля», «Народных книг»: «Прекрасную Магелону», «Мелюзину» и «Легенду о докторе Фаусте». Так в мальчике укоренялась «любовь к старине». Вместе с отцом он изучает старые хроники, а особенно его завораживают описания коронации императоров здесь же, во Франкфурте. Вскоре он уже так хорошо разбирается в происхождении и значении старых обычаев и церемоний, что может с гордостью объяснить их своим товарищам.

Это был мир большого города – сбивающий с толку своей каждодневной суетой, громкий, но в то же время таинственно нашептывающий о былом. Здесь человек был окружен людьми и их творениями, природа оставалась за городской стеной, к ней надо было специально «выезжать». Городскому ребенку приходилось самому искать общения с ней или же жадно вглядываться вдаль, например, из окна третьего этажа, где мальчик учил свои уроки и поверх крыш, садов и городских стен смотрел на «прекрасную плодоносную равнину, простиравшуюся до самого Гехста»[38]38
  СС, 3, 14.


[Закрыть]
. Когда солнце садилось за горизонт, он не мог вдоволь насмотреться на это зрелище.

Гёте был очень одаренным ребенком, но, в отличие от Моцарта, виртуозное выступление которого он однажды имел честь слушать, не был вундеркиндом. Вольфганг быстро схватывал, и особенно хорошо ему давались иностранные языки – еще мальчиком он довольно хорошо знал итальянский, французский, английский, латынь и греческий, а на иврите мог читать. Вместе с Корнелией, которая тоже имела склонность к изучению языков, он еще в самом нежном детском возрасте вынашивал план написания романа на шести языках. Этому плану не суждено было сбыться, однако в переписке во время учебы Гёте в Лейпциге брат и сестра без труда переходили на французский и английский. Библию в семье читали на латинском и греческом, и больше всего в ней мальчика восхищали ветхозаветные истории про патриархов. В «Поэзии и правде» он пересказывает историю Иосифа, как она запомнилась ему в детстве и как он еще тогда ее записал. При этом, как отмечает, оглядываясь назад, сам Гёте, ему удавалось сосредоточить ум и чувства и обрести внутренний покой «вопреки буйным и удивительным событиям во внешнем мире»[39]39
  СС, 3, 117.


[Закрыть]
.

Своими сочинениями он от корки до корки исписывал многочисленные тетради, и большим подспорьем для него было то, что под его диктовку писал доктор Клауэр – беспомощный, душевнобольной человек, взятый отцом Гёте под опеку и живший у них в доме. Клауэр любил писать под диктовку или переписывать уже написанное, это его успокаивало. Иногда у него случались приступы помешательства, и тогда из его комнаты доносились истошные крики. Безумие проживало по соседству.

Молодой Гёте жадно глотал всю доступную ему литературу – начиная с юридических фолиантов, стоявших в отцовской библиотеке, включая «Мессию» Клопштока и «Остров Фельзенбург» Шнабеля и заканчивая отчасти патетическими, а отчасти непристойными французскими пьесами Расина или Вольтера. Снова и снова он возвращался к Библии, в которой находил собрание чарующих историй – как впоследствии в «Тысяче и одной ночи». При этом он всегда старался сразу же заняться «переработкой этой поживы, повторением и воссозданием воспринятого»[40]40
  СС, 3, 32.


[Закрыть]
. В этот период им было написано множество коротких пьес, стихотворений, эпических фрагментов – набросков, в которых с изрядным мастерством перерабатывались расхожие формы и темы. Ему, очевидно, не доставляло труда вжиться в ту или иную стилистику, например, в пафос правоверного протестантизма. Так возникли «Поэтические размышления о сошествии Христа в ад» – вирши шестнадцатилетнего юноши, где он рисует пугающие картины «адова болота» и предается фантазиям о всевозможных наказаниях, прежде чем вознестись на небо с торжествующим Христом:

 
Пылают молнии. И гром
Отступников разит,
Свергая в преисподнюю,
Бог-человек закрыл врата,
Покинул страшные места,
Вознесся в небеса[41]41
  MA 1.1, 81.


[Закрыть]
.
 

Год спустя в Лейпциге ему уже было стыдно за это стихотворение, и он сожалел, что не уничтожил его, как многие другие ранние сочинения.

Первые пробы пера – незрелые и по большей части ученические, но встречаются среди них и довольно смелые, как, например, диалог с товарищем по имени Максимилиан, изначально написанный на латыни, а потом переведенный самим же Гёте на немецкий язык. Чем нам занять себя, пока мы ждем учителя, спрашивает Максимилиан, а Гёте отвечает: займемся грамматикой. Максимилиану грамматика кажется слишком скучной, он предлагает другое развлечение: с разбегу сталкиваться лбами и смотреть, кто дольше выдержит. «Мне сия забава чужда, – отвечает Вольфганг, – и голова моя к такому не пригодна. <…> Оставим это развлечение козлам». Но так они хотя бы смогут добиться до твердых лбов, не унимается Максимилиан, на что Вольфганг ему отвечает: «Но это-то как раз не сделает нам чести. Я лоб свой мягким сохранить хочу»[42]42
  MA 1.1, 23.


[Закрыть]
.

Такие «диалоги» попадают в разряд риторики, в которой тоже следовало упражняться молодому человеку. Столь же безусловной составляющей общего образования было стихосложение. Оно тоже давалось мальчику легко, и вскоре он проникся убеждением, что пишет стихи лучше всех. Он охотно декламировал свои сочинения – в кругу семьи или среди друзей. По воскресным дням друзья регулярно встречались, и каждый читал стихи собственного сочинения. К своему удивлению, мальчик заметил, что другие, «довольно-таки незадачливые стихоплеты», тоже считали свои вирши очень хорошими и гордились ими, причем даже в тех случаях, когда стихи за них писал гувернер. Эта явно безосновательная, глупая самоуверенность товарищей смутила Гёте. Быть может, и его собственная оценка своих стихов тоже лишена оснований? Действительно ли он так хорош, как считает сам? «Я долго из-за этого тревожился, ибо не мог отыскать внешней приметы истины, более того, перестал писать стихи, покуда легкомыслие, самомнение <…> меня не успокоили»[43]43
  СС, 3, 31.


[Закрыть]
. И снова его спасает непоколебимая вера в себя!

Из-за своей способности к стихосложению Гёте оказался втянут в весьма сомнительную историю и в свой первый роман с Гретхен. Быть может, на самом деле все было не так, как излагает сам Гёте, но других источников у нас нет. Как бы то ни было, это, безусловно, красивая история о силе слова.

Один молодой человек, прослышав от приятеля Гёте о его стихотворных талантах, предложил ему написать «любовное послание в стихах», в котором молодая застенчивая девушка признается юноше в любви. Гёте без промедления предоставил желаемое, после чего получал все новые и новые задания, а между тем его умением воспользовались в целях, о которых он и не подозревал. «Так я мистифицировал сам себя, думая, что строю козни другому, и отсюда для меня проистекло немало радости, но немало и горя»[44]44
  СС, 3, 141.


[Закрыть]
. Горе состояло в том, что кое-кто из этой компании попросил Гёте – внука городского старосты – замолвить за него словечко деду. Все закончилось тем, что Гёте – одаренный стихоплет и ничего не подозревающий пособник – оказался в центре истории с коррупцией, подделками и махинациями. Тогда, как многозначительно замечает Гёте, он впервые убедился, что писателя и публику разделяет бездонная пропасть.

Поначалу отрадным в том, что произошло, было знакомство с прелестной девушкой, которая, по всей видимости, прислуживала в трактире и была немного старше Гёте. Он влюбился в Гретхен. В пятой главе «Поэзии и правды» – вершине всего произведения – рассказываются две искусно переплетенные истории: одна – история весьма сомнительных мистификаций, в которую Гёте оказался втянут поневоле, и другая – история великолепных торжеств по поводу коронации императора, которую юноша воспринял как чудесный дар ему и его возлюбленной.

После того как сомнительные махинации были раскрыты, Гретхен пришлось уехать из Франкфурта. Как передали Гёте, уезжая, она сказала: «Не буду отрицать, что я часто и охотно его видела, но всегда смотрела на него как на ребенка и питала к нему сестринские чувства»[45]45
  СС, 3, 184.


[Закрыть]
. Влюбленного юношу это признание так обидело, что он слег. Он не мог ни есть, ни пить, его душили «слезы и приступы отчаяния». Но в то же время ему казалось унизительным «жертвовать сном, покоем и здоровьем ради девушки, которой было угодно смотреть на меня как на грудного младенца и воображать себя какой-то мамкой при мне»[46]46
  СС, 3, 186.


[Закрыть]
.

Он пытается вырваться из плена своих чувств. Гувернер советует ему заняться философией, однако здесь он обнаруживает понятия, связанные между собой таким образом, что они никак не укладываются у него в голове. Он же хотел сохранить чувство тайны и необъяснимости бытия. Религия и поэзия в большей мере отвечали этому стремлению, а философия с ее навязчивыми объяснениями ему скоро наскучила. Впрочем, он принял этот вызов, стараясь доказать, что «в состоянии вникать»[47]47
  СС, 3, 187.


[Закрыть]
в философские учения. В его нынешнем положении такие занятия были весьма полезны.

История с Гретхен вывела Гёте из равновесия, и ему пришлось расстаться с полудетской наивной верой в себя. В этих болезненных переживаниях он вдруг стал обращать внимание на мнение других людей. Отныне он всегда смотрел на себя не только изнутри, но и со стороны. Прежде он бродил «в людской толпе, не страшась никаких наблюдателей и критиканов», теперь же его терзала «ипохондрическая мнительность», «будто все взоры устремлены на меня для того, чтобы меня запомнить, испытать и осудить»[48]48
  Там же.


[Закрыть]
.

К этой теме утраты непосредственности и гнетущего ощущения того, что и ты сам, и другие непрерывно следят за тобой, относится еще одно характерное происшествие, о котором нет ни слова в «Поэзии и правде», но сохранились упоминания в письмах.

Гёте, которому на тот момент не было еще и пятнадцати лет, пишет письмо председателю Аркадийского союза добродетели – своеобразного тайного общества для молодых людей благородного происхождения. Гёте просит принять его в союз. Это письмо, адресованное семнадцатилетнему Людвигу Изенбургу фон Бури, – первое из дошедших до нас писем Гёте. В нем он признается в своих грехах и пороках. Ему известно: проверка собственной добродетельности – часть ритуала. Он называет три своих недостатка. Во-первых, это его «холерический темперамент» – он вспыльчив, но не злопамятен; во-вторых, он любит повелевать, «но там, где мои распоряжения неуместны, я умею себя сдерживать»; в-третьих, это его нескромность: он и с незнакомыми людьми говорит так, словно знает их уже «сто лет»[49]49
  WA IV, 1, 2 (23.5.1764).


[Закрыть]
.

Ему было отказано в просьбе: участники союза не захотели принимать в свои ряды этого молодого господина, столь самоуверенно напрашивающегося в товарищи. До нас дошло несколько их писем, написанных по этому поводу. «Упаси Вас бог заводить с ним дружбу»[50]50
  VB 1, 6 (29.5.1764).


[Закрыть]
, – пишет один. Другой: «Я узнал, что он предается распутству и многим другим порокам, о которых я предпочел бы не говорить»[51]51
  VB 1, 6 (16.7.1764).


[Закрыть]
. Еще один замечает: «…к тому же он человек неглубокий, а скорее болтун»[52]52
  VB 1, 7 (18.7.1764).


[Закрыть]
.

Союз добродетели привлекал пятнадцатилетнего Гёте потому, что его тянуло к старшим и, как ему казалось, более зрелым товарищам. Он ощущал свое превосходство над сверстниками, и их общество быстро ему надоедало. Во Франкфурте у него было несколько друзей: Людвиг Моорс – сын судебного заседателя и бургомистра; Адам Горн – сын мелкого чиновника городской канцелярии; и Иоганн Якоб Ризе – также из хорошей семьи. Эти трое часто собирались вместе, устраивали вылазки на природу, читали вслух, говорили и спорили. Гёте в этой компании был бесспорным лидером. «Мы всегда оставались лакеями»[53]53
  Цит. по: Bode 1, 174.


[Закрыть]
, – вспоминал впоследствии Моорс, а Горн, последовавший за своим другом в Лейпциг, писал оттуда в письме Моорсу, что и здесь на Гёте нет управы: «На чью бы сторону он ни встал, всегда побеждает, – ты же знаешь, какой вес он умеет придать даже самым иллюзорным основаниям»[54]54
  VB 1, 12 (3.10.1766).


[Закрыть]
.

Нетрудно заметить, что молодой Гёте вызывал не только восхищение, но и неприязнь. И легко себе представить, что далеко не все любили этого юношу, которому мать каждое утро должна была приготовлять три комплекта одежды: один для дома, один для повседневных выходов и визитов и еще один – парадный, включавший в себя сеточку для парика, шелковые чулки и изящную шпагу.

Среди друзей Гёте всегда оказывался в центре внимания. Обычно именно от него исходили идеи новых игр и развлечений. Впрочем, «игра в марьяж» была не его затеей: чтобы избежать спонтанного образования парочек и их поспешного обособления, решено было тянуть жребий и таким случайным образом определять пары на ближайшую неделю, чтобы этой полушутливой мерой сплотить всю компанию. Неудивительно, что любопытному и озорному Гёте эта затея пришлась по вкусу. Благодаря ей, после печальной истории с Гретхен он мог еще какое-то время упражняться в искусстве шутливого флирта и отодвинуть момент серьезных переживаний в любви и не только. Так он, по его словам, учился находить «поэтическую сторону в самых будничных предметах»[55]55
  СС, 3, 200.


[Закрыть]
.

Глава вторая

Лейпциг. Жизнь на широкую ногу. Великие мужи прошлого. История с Кетхен. Подготовка к написанию романа в письмах. Бериш. Лекарство против ревности: «Капризы влюбленного». Практические занятия искусством. Дрезден. Уход со сцены. Истощение сил

После постыдной истории с Гретхен и отказа, полученного от Союза добродетели, в шестнадцатилетнем Гёте зарождается неприязнь по отношению к родному Франкфурту. «Уличные странствия» уже не доставляли ему удовольствия, старые городские стены и башни опротивели, как и люди, особенно те, кому было известно о его злоключениях. Все теперь виделось ему в мрачном свете, даже отец. «И разве я не знал, что после стольких трудов, усилий, путешествий, при всей своей разносторонней образованности он в конце концов вынужден был вести одинокую жизнь в четырех стенах своего дома, жизнь, какой я никогда бы себе не пожелал?»[56]56
  СС, 3, 203.


[Закрыть]
Гёте хочет уехать, хочет учиться в университете. Отец тоже считает, что одаренному юноше, который уже многому научился играючи, пора приступать к серьезным занятиям. Сына влекло в Гёттинген, к лучшим учителям античной истории и филологии, Гейне и Михаэлису. Изучение «древних» должно было придать глубину и наполненность его легковесным стихам. Он стремился к строгости и дисциплине и хотел подготовиться к академической деятельности в сфере «изящных наук». Однако отец настаивал на том, чтобы сын, как когда-то он сам, изучал юриспруденцию в Лейпциге. У него сохранились кое-какие связи, которые он мог использовать в случае надобности. Часами рассказывал он сыну о его будущих занятиях; сын же слушал его разглагольствования, втайне продолжая лелеять свои литературно-филологические планы. Или, как он, напишет впоследствии, слушал «безо всякого пиетета»[57]57
  СС, 3, 204.


[Закрыть]
.

Осенью 1765 года Гёте прощался с друзьями своей юности. Им тоже не было позволено выбрать себе университет сообразно собственным желаниям. Иоганн Якоб Ризе отправился в Марбург, Людвиг Моорс – в Гёттинген, а Иоганн Адам Горн вынужден был еще на полгода задержаться во Франкфурте, ожидая начала учебы в Лейпциге. Поэтому именно ему – Горностайчику – было поручено устроить прощальный вечер в честь отбывающих друзей. Он тоже не чурался стихосложения, и поскольку ему было известно, что Гёте хотел избрать для себя иную, не юридическую стезю, в своих нескладных стихах он дал ему такое напутствие:

 
Отправься с легким сердцем, смотри, не унывай,
В Саксонию – известный поэтов дивный край.
<…>
Ты предан с колыбели поэзии, так вот
И докажи, что рифма, а не закон – твой бог!
<…>
Докажешь нам, что муза тебе благоволит,
Что в Лейпциге, как прежде, ты пламенный пиит![58]58
  Цит. по: Bode 1, 180.


[Закрыть]

 

Закутанный в одеяла и шубы, Гёте в карете книготорговца отправился в Лейпциг с тяжелым багажом: все любимые книги, собственные рукописи и обширный гардероб будущий студент взял с собой. Шесть дней он проводит в дороге. Под Ауэрштедтом карета застряла в грязи. Путники прилагали все усилия, чтобы ее вытащить: «Я усердствовал что было сил и, видимо, растянул грудные связки, так как позднее ощутил боль в груди, которая то исчезала, то возвращалась и лишь через много лет окончательно меня отпустила»[59]59
  СС, 3, 205.


[Закрыть]
.

Лейпциг в те времена по численности населения почти не уступал Франкфурту – здесь тоже проживало около тридцати тысяч человек. В отличие от Франкфурта, он не мог похвастаться лабиринтами старинных переулков, но зато носил на себе печать прогресса: широкие улицы, единообразные фасады, квартиры, выстроенные в соответствии с планировкой, знаменитые перестроенные дворы, по своим размерам напоминавшие настоящие площади, – ежедневно здесь шла оживленная торговля и кипела общественная жизнь. На один из таких дворов выходили окна квартиры новоиспеченного студента. Квартира была удобной, светлой, состояла из двух комнат и находилась всего в двух шагах от «Ауэрбаховского погребка», где молодой студент был частым посетителем. В Лейпциге, как и во Франкфурте, проходили ярмарки, на которые съезжалась разношерстная европейская публика, – мелькали необычные красочные национальные наряды, гудел разноязычный говор. Все здесь было еще ярче, еще разнообразнее, еще громче, чем во Франкфурте, как не без гордости писал Гёте Корнелии. Особенно ему понравились греки – потомки древнего народа, знакомого ему из книг. Во время ярмарки, когда город не мог вместить всех гостей, студентам приходилось уступать негоциантам свои квартиры и комнаты. Это правило коснулось и Гёте, который время от времени был вынужден довольствоваться чердачной комнатушкой в хозяйственной пристройке на окраине города. В открытом Лейпциге человек был хуже защищен от ветра, чем на извилистых улицах Франкфурта. Гёте здесь постоянно мучился простудами, и приятели подшучивали над ним из-за его красного носа.

Городской вал в начале века сравняли с землей и засадили липами. Это стало излюбленным местом прогулок, куда приходили других посмотреть и себя показать. Здесь полагалось вести себя галантно, и студенты, которые обычно отличались грубыми манерами, тоже, если им позволяли финансы, прогуливались в шелковых чулках, с напудренными волосами, со шляпой под мышкой и изящной шпагой на боку. Лейпциг был знаменит своей элегантностью, которую воспел в своих стихах местный поэт Юст Фридрих Цахариэ:

 
Стань житель Лейпцига, отбрось дурной наряд
Из тех, что в черта и красавца превратят.
Косицу спрячь и головной убор
Не водружай на щегольской пробор;
<…>
Укороти клинок и ленту привяжи
Как знак, что ты готов отчизне послужить.
Отбрось без жалости задиры грубый тон,
Любезен будь, галантен, утончён[60]60
  Цит. по: Bielschowsky 1, 43.


[Закрыть]
.
 

Молодой Гёте имел все возможности жить на широкую ногу. Отец посылал ему средства из расчета сто гульденов в месяц (примерно столько же трудолюбивый ремесленник зарабатывал за год). Питался студент дорого и разнообразно. В октябре 1765 года он пишет в письме другу детства Ризе: «Курятина, гусятина, индейки, утки, куропатки, вальдшнепы, форель, зайчатина, дичь, щука, фазаны, устрицы и тому подобное. Это каждый день бывает на столе»[61]61
  WA IV, 1, 15 (21.10.1765).


[Закрыть]
. Дорог и театр, если брать хорошие места и к тому же, как Гёте, приглашать своих сокурсников.

Он вообще был очень щедр, в том числе и на пирушках, устраиваемых на природе или в трактире. Для пошива одежды в доме Гёте использовались первосортные материалы, но на мастерах отец экономил, поручая крой и шитье домашнему портному. В итоге наряды выходили устарелые, нелепые и кичливые. Вольфганг выглядел в них смехотворно, и поэтому все до последнего костюмы, фраки, сорочки, жилетки и шейные платки он сменил на последний крик лейпцигской моды. Когда Горн снова встретил своего друга в Лейпциге, он его не узнал. В августе 1766 года Горн пишет общему другу Моорсу: «Если бы ты его увидел, ты бы или взвился от гнева, или лопнул от смеха. <…> При своей гордости он еще и франт, а все его наряды, какими бы прекрасными они ни были, выдают столь шутовской вкус, что он один такой во всей академии»[62]62
  VB 1, 9 (12.8.1766).


[Закрыть]
. Сам Гёте пишет Ризе – четвертому другу из этого дружеского союза: «Я здесь стал заметной фигурой». И добавляет: «Но пока еще не франт»[63]63
  WA IV, 1, 14 (20.10.1765).


[Закрыть]
.

Очевидно, он все же стал таковым, во всяком случае, в глазах маленького робкого Горна. Ему был важен внешний эффект, он держался щеголем, потому что здесь, в великосветском Лейпциге, ему самому приходилось бороться с запугивающим его окружением. На каждом шагу ему давали понять, что ему не хватает элегантности, светского лоска и легкости в общении. Его произношение вызывало раздражение у саксонцев, которые, как это ни смешно звучит, свой диалект почитали за образец лингвистического совершенства. Из-за того что он питал отвращение к игре в карты, его считали занудой, который к тому же нарочно восстанавливал против себя окружающих. «У меня побольше вкуса и понимания прекрасного, чем у наших галантных кавалеров, и зачастую в их компании я не могу удержаться от того, чтобы не указать им на убожество их суждений»[64]64
  WA IV, 1, 81 (18.10. 766).


[Закрыть]
, – пишет он своей сестре Корнелии. И после первых успехов в обществе чинные, добропорядочные семьи постепенно перестают его приглашать. Впрочем, среди студентов он завоевал себе славу чудака-интеллектуала, а пока еще неуклюжее юношеское обаяние сделало его любимцем молодых и более зрелых женщин. Первые с ним флиртовали, вторые опекали его. Особенно благоволила ему супруга надворного советника Бёме, профессора истории и государственного права, которому рекомендовали Гёте еще из Франкфурта. Она пыталась привить ему хороший вкус и хорошие манеры и умерить его пылкую натуру. Он читал ей свои стихи, а она осторожно их критиковала. Очень бережно, стараясь не обидеть, она то и дело давала ему совет, который ему уже приходилось слышать от некоторых профессоров в менее любезной формулировке: он должен вести себя скромнее и усердно заниматься. Но на него эти советы только нагоняли тоску. «Вот уже полгода, как пандекты терзают мою память, а я, по правде сказать, ничего толком не запомнил», – пишет он Корнелии. Вроде бы его заинтересовала история права, но профессор застрял на Пунических войнах. Исчерпывающих знаний ему получить не удается. «Я распустился и ничего не знаю»[65]65
  WA IV, 1, 117 (14.10.1767).


[Закрыть]
. Себя он не считает виноватым в том, что совсем не продвигается в учебе. Это скорее камень в огород отца, навязавшего ему Лейпцигский университет.

Впрочем, несмотря на общую подавленность и неуверенность на чужбине, уже в первые недели в Лейпциге Гёте переживает моменты радости и даже эйфории. Однажды он посылает Ризе вместе с письмом одно из тех стихотворений, которые так легко сходили с его пера. Написаны они были как бы между прочим, без каких-либо амбиций и именно поэтому выходили особенно удачными:

 
Подобно птице, что качает ветвь,
Вдыхая волю в лучшем из лесов,
И в мягком воздухе, не зная бед,
На крыльях весело с куста на куст,
С ольхи на дуб, песнь щебеча, порхает[66]66
  WA IV, 1, 13 (21.8.1765). Перевод Н. Берновской.


[Закрыть]
.
 

Полгода спустя он изливает тому же другу свою измученную душу: он «одинок, одинок, совершенно одинок»[67]67
  WA IV, 1, 44 (28.4.1766).


[Закрыть]
. И снова его настроение находит отражение в стихах:

 
Одна осталась радость мне:
Вдали от всех под шум ручья,
С самим собой наедине
Вас вспоминать, мои друзья.
 

Дальше, уже в прозе, он описывает, что его гнетет и заставляет искать уединения, но уже через несколько строк снова переходит к повествованию в стихах:

 
Ты знаешь, друг, как музу я любил,
Как сердце билось в гневе справедливом
На тех, кто в жизни только лишь закон
Или святыни храмовые чтил.
<…>
Как верил я (и как я ошибался!),
Что муза мне близка и часто шлет
Мне песню.
<…>
Но по прибытьи в Лейпциг пелена
Исчезла с глаз моих, когда мужей
Великих лицезрел и понял я,
Какой к вершинам славы путь тяжелый.
Увидел я, что мой большой полет
На деле был лишь жалким трепыханьем
Червя в пыли, который вдруг орла
Заметил и за ним стремится ввысь.
 

Прежде чем эти стенания успевают надоесть, автор находит остроумное решение: червя, с завистью смотрящего на полет орла, вдруг подхватывает вихрь и вместе с пылью поднимает вверх! И тогда он тоже чувствует себя равным орлу – на один миг, пока не стихнул вихрь.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации