Электронная библиотека » Саша Соколов » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 30 ноября 2022, 10:40


Автор книги: Саша Соколов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 47 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Глава четвертая
Скирлы

Теперь позволь мне откашляться, посмотреть тебе прямо в глаза и уточнить одну деталь из твоего сопроводительного письма. В нем сказано, будто бы сам Акатов тепло отзывался о нашей коллекции, но я не припомню, чтобы мы беседовали с ним на эту тему, – мы вообще ни разу не встречались с ним, мы видели его лишь издали, обычно через щели забора, но как мечтали мы пройти однажды по дорожке акатовского сада, постучать в двери дома и – когда старик откроет – поздороваться и представить себя: ученик вашей дочери – такой-то, начинающий энтомолог, хотелось бы обсудить с вами некоторые проблемы, etcetera. Но мы ни разу не осмелились постучать в двери дома его, поскольку – или по другой причине? – в саду жила большая собака. Послушай, я не люблю, когда ты называешь мою коллекцию – нашей коллекцией, тебе никто не давал такого права, я собирал свою коллекцию один, и если мы когда-нибудь сольемся в общем поступке, то поступок этот не будет иметь никакого отношения к бабочкам; ну вот, теперь насчет беседы с Акатовым: это правда, я не обманул Академию, я действительно говорил с ним. Однажды летом, на даче, в воскресенье, когда отец с утра засадил нас переписывать передовые статьи из газет, чтобы мы лучше разбирались в вопросах внешней и внутренней обстановки, я решил, что ты прекрасно справишься здесь и без меня. Я выждал момент: ты отложил ручку, отвернулся к окну и принялся рассматривать строение цветка сирени, – я неслышно вышел из-за стола, надел отцовскую шляпу – она висела на гвозде в прихожей, взял трость – это была трость одного из наших родственников, забытая им лет пять назад. На платформе станции пять лет назад, вечером. Наша мать – родственнику: я надеюсь, вы хорошо отдохнули у нас, не раздавите клубнику, помойте, передавайте привет Елене Михайловне и Витюше, приезжайте вместе, не обращайте внимания на мужа, у него это просто нервное, много работает, куча дел, устает, но вы же знаете, он, в общем, добрый, да, в душе мягкий и добрый, но может сорваться иногда, так что приезжайте, приезжайте, только не спорьте с ним, погодите, а где же трость, вы, кажется, были с тростью, вы оставили трость, ах, какая неприятность, что же делать. Расстроенно. Давайте вернемся, будет еще одна электричка. Родственник: помилуйте, не стоит, не беспокойтесь, если бы зонт – куда ни шло, как раз дождь собирается, спасибо за ягоды, признателен, а за тростью мы приедем, подумаешь – трость, чепуха, не в трости, как говорится, счастье, до встречи, уже подходит. Однако с тех пор родственник так и не приехал, и трость находилась на веранде до того самого дня, когда я взял ее и направился в соседний поселок в гости к естествоиспытателю Акатову: тук-тук (собака подбегает и обнюхивает меня, но сегодня я не боюсь ее), тук-тук. Но никто не открывает двери дома. И тогда еще раз: тук-тук. Но никто не отзывается. Ты обходишь особняк вокруг, по густой газонной траве, заглядываешь в окна, чтобы проверить, есть ли в доме большие настенные часы с боем, которые, по твоим расчетам, непременно должны быть, дабы с помощью маятника резать на куски дачное время, – но все окна занавешены. По углам дома врыты в землю пожарные бочки, в них – до половины – ржавая вода и живут какие-то неторопливые насекомые. Лишь одна бочка совершенно пуста, в ней нет ни воды, ни насекомых, и к тебе является счастливая мысль – наполнить ее криком своим. Долго стоишь ты, наклонившись над темной цилиндрической бездной, перебирая в своей избирательной памяти слова, которые лучше прочих звучат в пустоте пустых помещений. Таких слов немного, но они есть. Например, если – изгнанный с урока – бежишь ты по школьному коридору, когда в классах идут занятия, и внутри естества твоего родится желание кричать так, чтобы крик твой леденил кровь лживых и развратных учителей твоих и чтобы они, оборвав речь свою на полуслове, глотали бы языки и обращались на потеху идиотам-ученикам в меловые столбы и столбики (в зависимости от роста), то не придумаешь ничего восхитительнее вопля: бациллы! Как вы считаете, наставник Савл?


Дорогой ученик и товарищ такой-то, сидя ли на подоконнике в уборной, стоя ли у карты перед лицом класса с указкой в руке, играя ли в преферанс с некоторыми сотрудниками в учительской или в котельной, я нередко оказывался свидетелем того, в какой нездешний ужас приводил этот безумный ваш крик и педагогов, и учеников, и даже глухонемого истопника, ибо где-то и кем-то сказано: глухой, придет время – и услышит. Разве не видел я, как совковая лопата, которою неустанно швыряет он уголь в ненасытные адовы топки в течение холодных сезонов, разве – спрашиваю я – не видел я, как совковая лопата выпадала из дланей несчастного старца, когда наставало время вашего крика, время – глухому слышать, и он, обернув ко мне обуглившееся и страшное в танцующих бликах и отблесках пламени, изъязвленное и небритое лицо свое, обретал на минуту дар речи и следом за вами, мотая похмельной головой, кричал – нет, он рычал – то же слово: бациллы, бациллы, бациллы. И столь велик бывал гнев его, и так сильна страсть, что огонь в топках погасал от рыка его. И разве не видел я, как бледнели при вашем крике привычные ко многому учителя спецшколы, и карты, игральные карты, что держали они в руках, обращались в листочки лесного бредовника, имеющего свойство вытягивать гной, и они, педагоги, стонали от ужаса. А разве не видел я, как лица ваших соучеников, и без того бесконечно тупые, становились от вашего вопля еще тупее, и у всех, даже у самых приспособленных к учебе, и у тех, что казались почти здоровыми, вдруг в ответном, хотя и немом, крике отверзались рты – и все недоумки спецшколы орали чудовищным онемевшим хором, и больная желтая слюна текла из всех этих испуганных психопатических ртов. Так не спрашивайте меня понапрасну, что думаю я о неистовом и чарующем вашем крике. О, с какою упоительною надсадой и болью кричал бы и я, если бы дано мне было кричать лишь в половину вашего крика! Но не дано, не дано, как слаб я, ваш наставник, перед вашим данным свыше талантом. Так кричите же вы – способнейший из способных, кричите за себя и за меня, и за всех нас, обманутых, оболганных, обесчещенных и оглупленных, за нас, идиотов и юродивых, дефективных и шизоидов, за воспитателей и воспитанников, за всех, кому не дано и кому уже заткнули их слюнявые рты, и кому скоро заткнут их, за всех без вины онемевших, немеющих, обезъязыченных – кричите, пьяня и пьянея: бациллы, бациллы, бациллы!


В пустоте пустых помещений неплохо звучат и некоторые другие слова, но, перебрав их в памяти своей, ты понимаешь, что ни одно из них, известных тебе, в этой ситуации не подходит, ибо для того, чтобы наполнить пустую акатовскую бочку, необходимо совершенно особое, новое слово или несколько слов, поскольку ситуация представляется тебе исключительной. Да, говоришь ты себе, тут нужен крик нового типа. Проходит минут десять. В саду Акатовых – много кузнечиков, они скачут в теплых янтарных травах, и всякий раз прыжок любого – неожидан и быстр, подобно выстрелу из спецшкольной рогатки. Пожарная бочка манит тебя пустотой своей, и пустота эта, и тишина, живущая и в саду, и в доме, и в бочке, скоро становятся невыносимыми для тебя, человека энергического, решительного и делового. Вот почему ты не желаешь больше размышлять о том, что кричать в бочку, – ты кричишь первое, что является в голову: я – Нимфея, Нимфея! – кричишь ты. И бочка, переполнившись несравненным гласом твоим, выплевывает излишки его в красивое дачное небо, к вершинам сосен – и по дачным душным мансардам и чердакам, набитым всяческим барахлом, по волейбольным площадкам, где никто никогда не играет, по вольерам с тысячами ожиревших кроликов, по гаражам, провонявшим бензином, по верандам, где на полу разбросаны детские игрушки и чадят керосинки, по огородам и вересковым пустошам вкруг дачных поселков – несется эхо – излишки твоего крика: ея-ея-ея-ея-яяяяя-а-а! Отец твой, отдыхающий в гамаке у себя на участке, вздрагивает и просыпается: кто там кричал, будь он проклят, мать, мне послышалось, где-то на пруду орал твой ублюдок, разве я не приказал ему заниматься делом. Отец торопится в дом и заглядывает в комнату. Он видит, как ты сидишь за письменным столом и старательно – старание выражено в том, что ты склонил свою наголо стриженную голову набок и нелепо изогнул спину, будто тебя всего изломали, да, сбросили на камни с высокого обрыва, а затем подошли и еще больше изломали с помощью кузнечных щипцов, которыми держат раскаленные болванки, – пишешь. Но отец видит лишь то, что видит, он не знает, не догадывается, что за столом сидишь только один ты, а другой ты стоишь в тот момент возле акатовской бочки, радуясь своему летучему крику. Оглянувшись вокруг, замечаешь ты у сарая довольно пожилого человека в рваном, белом, похожем на медицинский, халате. Человек подпоясан веревкой, на голове у него – треуголка из пожелтевшей газеты, а на ногах – посмотри внимательно, что же у него на ногах, то есть как он обут, – а на ногах у него – я не могу хорошенько рассмотреть, он все-таки сравнительно далеко, – на ногах у него, кажется, боты. Пожалуй, ты ошибаешься, разве это боты, разве не кеды? Трава слишком высокая; если бы ее покосить, то я бы утверждал более определенно насчет обуви его, а так – не разберешь, впрочем, я уже понял: это галоши. А ну-ка, присмотрись, у человека, по-моему, нету брюк, я имею в виду, что не вообще нету, а в частности, в настоящий момент нету, иными словами – он без брюк. Ничего особенного, сейчас лето, а летом не довольно ли одного халата и галош; в брюках, если надеть халат, будет жарко, поскольку халат – это почти пальто, в какой-то степени пальто, пальто без подкладки, или, наоборот, подкладка без пальто, или просто – легкое пальто. И если халат белый, медицинский, то по-иному можно именовать его легким медицинским пальто, а если халат белый, но принадлежит не врачу, а, предположим, ученому, смело назови такой халат легким научным пыльником или – лабораторным пальто. Ты все правильно объясняешь, но мы еще не знаем, кому принадлежит халат, надетый на человека в галошах, проще говоря: кто там столь пожилой и тихий стоит у сарая – в газетной треуголке, в белом пыльнике и галошах на босу ногу, кто это? Неужели ты не узнал его, это сам Акатов, заявивший некогда всему миру, что странные вздутия на различных частях растений – галлы – вызываются тем-то и тем-то, что было весьма опрометчиво с его стороны, хотя, как видишь, справедливость победила, и после того-то и того-то, о чем давно не принято вспоминать, академик спокойно живет у себя на даче, а ты, явившийся к нему для беседы, наполняешь криком его пожарную бочку. И академик, в пристальной настороженности своей похожий на небольшое сутулое дерево, тонким и взволнованным человеческим голосом спрашивает тебя: кто вы, я опасаюсь вас, неужели вас много? Не страшитесь, сударь, – говоришь ты, стараясь быть как можно интеллигентней в манерах и речи, – я совершенно один, абсолютно, а если возникнет кто-то другой, то не верьте ему, будто он – это тоже я, это вовсе не так, и вы, очевидно, догадываетесь, в чем дело; когда он придет, я спрячусь в поленнице, а вы – вы солгите ему, солгите, умоляю вас, мол, ничего не знаю, здесь никого не было, он поищет и смоется, и мы не торопясь продолжим беседу. А зачем вы так кричали в бочку, – интересуется Акатов, – что вас понудило? Приладив ладонь к уху, добавляет: только говорите громче, я плоховато слышу. Сударь, позвольте, я пройду к вам сквозь эти высокие травы. Шагайте, мне кажется, я уже не боюсь вас. Здравствуйте. Здравствуйте. Дорогой Аркадий Аркадьевич, суть в том, что я ловлю бабочек. А-а, бабочек, и много поймали? Снежных или вообще? – отвечаешь ты вопросом на вопрос. Снежных, разумеется, говорит академик. Столько-то, говоришь ты, я коллекционирую коллекцию, в настоящий момент она вбирает в себя такие-то и такие-то виды. Ого, какая прелесть, удивляется Акатов, но отчего так громко, я не выношу крика, коллекционируйте тихо, ради бога. Лицо его, морщинистое и смуглое, бледнеет от раздражения. Впрочем, продолжает он, вы все равно будете кричать, что бы там ни было, я знаю, это судьба вашего поколения, ведь вы молоды, вам на вид не дашь и шестнадцати. О нет, сударь, вы ошибаетесь, мне давно за двадцать, мне тридцать, видите, ведь я ношу шляпу и трость. Так, ладно, послушайте, перебивает тебя Акатов, могу ли я обратиться к вам за консультацией? Оживленно. К вашим услугам, сударь, я весь – внимание. На днях, – академик оглядывается по сторонам и понижает голос почти до шепота, – я изобрел некоторое изобретение, следуйте за мной, оно в сарае, я нынче запер дом и живу в сарае, так удобнее, занимаешь меньше места. То был обыкновенный сарай, каких немало в нашей дачной местности: потолок – изнанка крыши, стенки из неструганых досок и такой же пол. Что же увидел ты внутри сарая, когда вошел туда, сняв у порога обувь твою и оставив трость, дабы не наследить там? Стол, стул, кровать и стопку книг на подоконнике увидел я там. А над всем этим, щурясь от белого зимнего солнца, – в енотовой шубке – на фоне сугроба и дачного заснеженного леса – сияла, летела, царила – твоя несравненная Вета – учительница по анатомии, ботанике, биологии, и на ее удивительном, захлестывающем, как удушливая петля, лице не было ничего, что помнило бы о тебе или говорило с тобой один на один, – о Нимфея, это лицо было лицом для всех, кто когда-либо смотрел на него, и было обещано многим, – но разве в том страшном, необратимом и неразличимом во тьме номеров и квартир множестве, разве в том числе – было место и для тебя, неуспевающего олуха специальной школы, от неистовой нежности и восторга обратившегося в сорванный тобою же цветок, разве и ты, желая того в неисчислимое число раз больше других, разве и ты был в том числе?! Господи сударь какая изумительная фотография она здесь как живая то есть нет я ошибся стилистическая ошибка я хотел сказать как настоящая как на уроке красивая и недоступная кто это снимал когда почему я ничего не знаю какой-нибудь подлец с фотоаппаратом кто он в каких они отношениях здесь или в другом месте легион вопросов. Так вот, я изобрел некое изобретение: видите, обыкновенная палочка, а? казалось бы. Да да казалось бы сударь казалось бы я тоже приезжаю сюда зимой довольно часто но приезжаю один без всяких там фотографов я не фотографируюсь на фоне сугробов у меня просто нет знакомых с фотоаппаратами она должна была казалось бы поставить меня в известность мол так и так так и так так и так ездила в Край Козодоя на машине с одним инженером кандидатом искусствоведом режиссером счетоводом черт побери фотографировалась на фоне сугроба на дачу мол даже не заходили чтобы не расчищать дорожки от снега – погуляли полчаса и вернулись в город ведь я бы поверил. Но это глубочайшее заблуждение, следите, юноша, я из одного вертикального положения перевожу ее в другое вертикальное положение, а иначе говоря – ставлю ее вверх ногами, и что же открывается нашему с вами изумленному взору? Ору сударь ору ибо обманутая Нимфея аз есмь лысая слабая плоскостопая с высоким как у настоящего кретина лбом и старым от сомнений лицом взгляните я совершенно ужасен мой нос весь в неприятных угрях а губы вытянуты вперед и расплющены словно я родился от утки и не имеет значения что когда-то в расцвете переломного возраста я учился играть на перламутровой три четверти Баркароле это не помогло мне все равно мучительно больно. Мы видим обыкновенный гвоздь, вбитый в торец нашей палочки, он вбит шляпкой, а острый конец его смотрит на нас подобно смертоносному стальному жалу, – но не робейте, юноша, я не направлю его в вашу сторону и не причиню вам колющей раны, но я направлю его на всякую бумажку, загрязняющую мой дачный участок, и я проткну ее моим уникальным изобретением, и когда их, бумажек, скопится на острие достаточно, я сниму их с гвоздя, как богатырь снимает с копья насаженных на него врагов, и кину в бездну отхожей ямы, что в углу моего сада, – таково мое изобретение, позволяющее мне, старику, не покидать ряды несгибаемых борцов: из-за болезней я не могу нагнуться и поднять бумажку, но благодаря обыкновенной палочке с гвоздиком я борюсь за чистоту не сгибаясь; так вот, поскольку вы кажетесь мне на редкость порядочным человеком, я позволю себе просить вашего совета, а именно: есть ли, на ваш взгляд, смысл взять патент, запатентовать эту палочку?


Сдерживая негодующий птичий клекот, который мечется в твоем ангинозном горле меж невырезанных гланд: уважаемый Аркадий Аркадьевич, я чрезвычайно ценю ваше изобретение, однако сейчас я сам нуждаюсь в вашем совете – и даже в большей степени, чем вы – в моем, у вас вопрос честолюбия, а у меня – извините, я говорю как в романе и оттого мне как-то неловко и смешно, – у меня к вам вопрос целой жизни. Подождите, подождите, я опять начинаю опасаться вашего присутствия, неужто вы действительно собираетесь спросить меня о чем-то важном, дайте я сяду, неужели вам что-либо нужно от немолодого полунезрячего дачника, да кто вы такой, в конце концов, чтобы задавать мне вопросы, и потом – перестаньте кричать в мою прекрасную бочку. Больше не стану, сударь, я готов объяснить все, я живу по соседству, на даче моих родителей, а здесь вокруг так красиво, что один раз со мной случилась неприятность, но об этом после, главное в том, что я ненавижу одну женщину, еврейку, Шейну Тинберген, она – ведьма, она работает завучем у нас в школе, поет про кота, ну вы, наверное, учили в детстве эту песенку: тра-та-та, тра-та-та, вышла кошка за кота, за Кота Котовича, – а, кстати, помните, как звали кота, сударь? Минутку, юноша, – Акатов трет голубые пульсирующие виски, напрягая память, – кота звали Трифон Петрович. Верно, впрочем, я опять не о том, к черту Трифона Петровича, он обыкновенный экскаваторщик, лучше побеседуем о самой Шейне. Представляете, когда она, эта хромая старуха, приплясывая, движется по огромному пустому коридору (лампы горят через одну, вторая смена убежала домой, и только меня оставили после уроков делать уроки на завтра), а я стою в конце его или иду ей навстречу, держа наготове почтительный наклон головы, мне становится так жутко, как не бывает даже во сне после уколов. Нет, она никогда не делала мне ничего дурного, и я говорил (говорю, буду говорить) с ней лишь о патефоне; и хотя он у меня сто лет не работает и не должен бы играть ни за какие деньги, когда Шейна уносит его в свою комнату и запирается, то он играет как новый. Точнее, он не играет, а рассказывает: старуха крутит на нем пластинку с голосом своего покойного мужа, который повесился, потому что она изменяла ему с Сорокиным в гараже, или нет, повесился Сорокин, а ее муж, Яков, он отравился. Бывает, бывает, отзывается Акатов, но какого рода текст записан там, на пластинке? А-а, вот-вот, это-то и есть самое главное, там, на пластинке, покойный Яков читает Скирлы. Помилуйте, юноша, впервые слышу. Кошмарная штука, сударь, я даже не решаюсь, но вкратце так: упомянутое Скирлы – это название сказки, страшная детская сказка про медведя, я не сумею в точности, в общем, в лесу проживает медведь, казалось бы, ничего особенного, казалось бы! но беда состоит в том, что медведь тот – инвалид, калека, у него нету одной ноги, причем непонятно, как это вышло, только известно, что ноги нету, по-моему, задней ноги, и вместо нее у медведя деревянный протез. Он, медведь, выточил его из ствола липы – топором, и когда медведь идет по лесу, далеко слышен скрип протеза, он скрипит так, как называется сказка: скирлы, скирлы. Яков хорошо подражает этому звуку, у него был скрипучий голос, он служил провизором. В сказке участвует еще и девочка, по-видимому меловая, она боится медведя и не отлучается из дому, но однажды – черт его знает, как так получилось, – медведь все же подстерегает ее и уносит в специальном – лубяном, что ли, – коробе к себе в берлогу и что-то там с ней делает, не известно, что именно, в сказке не объяснено, на том все и кончается, ужасно, право, не знаешь, что и думать. Когда я вспоминаю Скирлы – хотя я стараюсь не вспоминать, потому что лучше не вспоминать, – мне мерещится, будто девочка та – не девочка, а одна моя знакомая женщина, с которой у меня близкие отношения, вы понимаете, конечно, что я имею в виду, и хотелось бы верить, что понимаете правильно, мы ведь с вами давно не дети, и мне мерещится, что медведь – тоже, в общем-то, не медведь, а какой-то неизвестный мне человек, мужчина, и я прямо вижу, как он что-то делает там, в номере гостиницы, с моей знакомой, и проклятое скирлы слышится многократно, и меня тошнит от ненависти к этому звуку, и я полагаю, что оскорбил бы того человека, если бы знал его. Мне тяжело думать про сказку Скирлы, сударь, но, поскольку я редко делаю домашнее задание, меня часто оставляют после уроков делать уроки на завтра и на вчера, и, оставшись один в классе, я обычно выхожу пройтись в коридор, а выйдя, встречаюсь там с Тинберген, а когда я вижу ее, грядущую искалеченной, но вместе и какой-то почти веселой, танцующей походкой, и слышу тоскливый – как крик одинокого козодоя – скрип ее протеза, то – увольте, сударь, – не могу не думать о сказке Скирлы, потому что звук именно тот самый, как в гостинице, и она сама, седобородая ведьма с заспанным лицом старухи, которая уже умерла, но которую насильно разбудили и заставили жить, она, в сумеречном свете безлюдного коридора, где бликующий паркетный пол, она сама и есть Скирлы, воплотившая в себе все самое печальное из этой истории с девочкой, хотя я до сего дня не разберусь, в чем тут дело и отчего все это так, а не по-другому.


Да, юноша, да, я без труда понимаю вас. Задумчиво. Когда-то что-то похожее было и у меня, что-то такое случалось, происходило и в моей юности, я, разумеется, не помню, что конкретно, однако все в той или иной мере походит на ваш случай. Но, спрашивает вдруг Акатов, в какой школе вы обучаетесь, я несколько не соображаю, ведь вам уж за двадцать, вам тридцать, в какой же школе? В специальной, сударь. Ах вот как, – говорит академик (вы покидаете сарай, и ты в последний раз оглядываешься на ее фотографию), – и на чем же специализируется ваша школа? Впрочем, если вам трудно или неудобно или если это секрет, – не отвечайте, я не вынуждаю, в вашем ответе нет почти никакой надобности, как и в моем вопросе, мы беседуем с вами по-свойски, мы ведь не на экзаменах в Оксфорде, поймите меня правильно, я поинтересовался просто так, спросил – чтобы спросить, так сказать, в порядке бреда, любой из нас вправе задать любой вопрос и любой вправе не отвечать на любой вопрос, но, к сожалению, здесь – здесь и там, повсюду, еще не многие усвоили эту истину, они заставляли меня отвечать на каждый их вопрос, они – в заснеженных. Но я же – не они, – продолжал Акатов, распахивая и запахивая белый научный пыльник, – и не отвечайте мне, если нет охоты, лучше посидим молча, оглянемся вокруг, послушаем, как поет лето – и прочее, нет-нет, не отвечайте, я ничего не желаю знать о вас, вы и так стали мне симпатичны, вам удивительно к лицу эти трость и шляпа, только шляпа чуть велика, вы, верно, приобрели на вырост. Вот именно, на вырост; но я хотел бы ответить, тут нет ничего неудобного: школа, где я занимаюсь, специализируется на дефективных, это школа для дураков, мы все, которым выпало там учиться, слегка ненормальные, каждый по-своему. Позвольте, я что-то слышал об одном подобном заведении, там сотрудничает кто-то из моих знакомых, но вот кто именно? Вы, возможно, говорите о Вете Аркадьевне, она работает у нас в школе, ведет то-то и то-то. Ну конечно же! Вета, Вета, Вета, разута и раздета, – без всякого мотива пропел, в рассеянности пощелкивая пальцами, Акатов. Что за чудная песенка, сударь! Ерунда, юноша, семейная частушка-пустушка, из прежних лет, лишена смысла и мелодии, забудьте ее, боюсь, она развратит вас. Никогда, никогда, – взволнованно. Что? Я сказал, я никогда не забуду ее, она страшно нравится мне, я ничего не могу поделать; да, у нас с ней некоторая разница в возрасте, но, как бы лучше определить, сформулировать, нас объединяет большее, нежели разъединяет, вы говорите, о чем это я, а я, по-моему, выражаюсь предельно ясно, Аркадий Аркадьевич. То общее, о котором я только что упомянул, – привязанность ко всему, что мы с вами, являясь людьми науки, зовем живою природой, все растущее и летающее, цветущее и плавающее – это то самое и есть, и цель моего визита к вам – не только бабочки, хотя я – честное слово – ловил их с самого детства и не перестану ловить, пока у меня не отсохнет правая рука, подобно руке художника Репина, и я пришел к вам не для того, чтобы кричать в бочку, хотя и в этом занятии я склонен видеть высокий смысл, и я никогда не брошу кричать в бочки и буду заполнять криком своим пустоту пустых помещений, покуда не заполню их все, чтобы не было мучительно больно, однако я снова отклоняюсь, короче: я люблю вашу дочь, сударь, и готов сделать все для ее счастья. Больше того, я намерен жениться на Вете Аркадьевне, как только позволят обстоятельства. Торжественно, с достоинством и легким поклоном.


Бедный Акатов, это было так неожиданно для него, боюсь, ты немного огорчил старика, наверное, тебе следовало лучше подготовить его к подобному разговору, например, написать два-три предупредительных письма, известить о своем приходе заранее, позвонить или что-нибудь в таком роде, боюсь, ты поступил бестактно, а потом – так делать нечестно: ты не имел права просить руки Веты Аркадьевны один, без меня, я тоже никогда не забуду ее, и все растущее и летающее необъяснимо сближает с ней и меня, растущее и летающее является общим и для нас, для меня и для нее, ты сам знаешь, но ты, конечно, ничего не сообщил Акатову обо мне, о том, кто гораздо лучше и достойнее, нежели ты, и за это я ненавижу тебя и расскажу тебе о том, как некто, неразличимый в сумраке гостиничного коридора, ведет нашу Вету в номер, и там, прямо там. Нет погоди я совершенно не виноват ты загляделся на лепестки сирени ты переписывал статью я покинул нашу обитель случайно я не предполагал что мне удастся могло ничего не получиться я хотел видеть Акатова только насчет бабочек я бы все обязательно сказал ему и о тебе о твоем огромном нечеловеческом чувстве которое ты же знаешь которое я так уважаю я бы сказал что не один что нас двое я и говорил ему про это сначала я сказал бы сударь да я люблю вашу дочь но есть человек который будучи несравненно достойнее и лучше меня любит ее в сто раз горячей. И хотя я благодарен вам за положительное решение вопроса, следовало бы, очевидно, пригласить и того человека, он, без сомнения, понравится вам больше, хотите, я позову его, он тут, недалеко, в соседнем селеньи, он собирался прийти, но был несколько занят, у него дела, срочная переписка (он что – переписчик? нет-нет, что вы, просто есть люди, вернее – один человек, который заставляет его кое-что переписывать из газет, так нужно, без этого ему было бы нелегко в той обители), а кроме того, он загляделся на лепестки сирени, а я не решился отвлечь, давайте же я позову его, – сказал бы я академику, если бы решение вопроса оказалось положительным. А разве Акатов отказал тебе? Только скажи мне всю правду, не лги, или я еще больше возненавижу тебя и пожалуюсь наставнику Савлу: мертвый или живой – он никогда не терпел лицеприятия и лукавства. Клянусь тебе этим пламенеющим в наших сердцах именем, что отныне и впредь я, ученик специальной школы – такой-то по прозвищу Нимфея Альба, человек высоких стремлений и помыслов, борец за вечную людскую радость, ненавистник черствости, эгоизма и грусти, в чем бы они ни проявлялись, я, наследник лучших традиций и высказываний нашего педагога Савла, клянусь тебе, что ни разу уста мои не осквернит ни единое слово неправды, и я буду чист, подобно капле росы, родившейся на берегах нашей восхитительной Леты ранним утром – родившейся и летящей, чтобы оросить чело меловой девочки Веты, которая спит в саду столько-то лет вперед. О, говори! как я люблю эти высказывания твои, исполненные силы и красноречия, вдохновения и страсти, мужества и ума. Говори, торопясь и глотая слова, нам нужно обсудить еще много разных проблем, а времени так мало, наверное, не больше секунды, если я правильно понимаю смысл упомянутого реченья.


Тогда Акатов (нет-нет, я сам предполагал, что он станет смеяться, будет издеваться над моей, точнее, отцовской шляпой и над тем, что я не слишком красив, а подчас и уродлив, а между тем прошу руки такой несравненной женщины) просто посмотрел на меня, опустил голову и стоял, размышляя о чем-то, скорее всего – о нашем разговоре, о моем признании. Причем если до последних слов моих он походил на небольшое сутулое дерево, то тут – прямо на глазах – сделался похожим на небольшое сутулое дерево, которое высохло и перестало чувствовать даже прикосновения трав и ветра: Акатов размышлял. Тем временем я читал газетные заголовки на его треугольном шапо и рассматривал его научный пыльник – широкий, свободный, из которого, как язык из колокола, висели худые и венозные ноги Акатова, ноги мыслителя и честолюбца. Мне нравился пыльник, и я думал, что с удовольствием носил бы такой же, если бы имел возможность купить. Я носил бы его повсюду: во саду ли, в огороде, в школе и дома, за рекой в тени деревьев и в почтовом дилижансе дальнего следования, когда за окнами – дождь, и плывущие мимо деревни, крытые соломой, нахохлились, будто мокрые куры, и душа моя человеческими страданиями уязвлена есть. Но пока – пока я не стал инженером – у меня нет пыльника, я ношу обыкновенные брюки с манжетами, перешитые из старых прокурорских отца моего, о четырех пуговицах двубортный пиджак и ботинки с металлическими полузаклепками – в школе и дома. Сударь, отчего вы молчите, неужели я чем-то обидел вас, или вы сомневаетесь в искренности моих слов и чувств к Вете Аркадьевне? Поверьте, я никогда не смог бы солгать вам, человеку неповторимой чеканки, отцу обожаемой мною женщины, не сомневайтесь, пожалуйста, и не молчите, иначе я повернусь и уйду, дабы наполнить криком своим пустоту наших дачных поселков – криком о вашем отказе. О нет, юноша, не уходите, мне будет одиноко, знаете, я без колебаний принимаю на веру каждое ваше слово, и если Вета согласится, я не стану иметь ничего против. Поговорите с ней, поговорите, вы же еще не открылись ей самой, она, я догадываюсь, ничего пока не подозревает, и что же мы можем решить без ее согласия, понимаете? мы ничего не можем решить. Задумчиво с трудом слова подбирая слова подбирая глазами предварительно отыскивая их в траве где сухо скачут недовольные чем-то кузнечики причем у всякого зеленый выходной фрак зеленые дирижеры слова подбирая в траве. Не скрою, сударь, я, в самом деле, еще не объяснялся с Ветой Аркадьевной, просто не было времени; хотя мы встречаемся довольно часто, наши беседы обычно касаются другого, мы говорим больше о делах науки, у нас много общего, это закономерно: два молодых биолога, два естествоиспытателя, два ученых, подающих одежды. Но помимо того – с обеих сторон – зреет – уже назрело – нечто совсем особое, общность интересов дополняется какой-то иной общностью. Прекрасно понимаю вас, юноша, в ваши лета что-то похожее произошло и со мной, со мной и с одной женщиной, мы были наивны, хороши собой и потеряли головы. Дорогой Аркадий Аркадьевич, я намерен сделать вам заодно еще одно признание. Видите ли, я не вполне уверен, что нравлюсь Вете Аркадьевне как мужчина, возможно, та общность, о которой я упоминал, основана со стороны вашей дочери лишь на человеколюбии, я имею в виду, что она любит меня только как человека, я не утверждаю, но лишь предполагаю это из боязни показаться смешным, мне бы не хотелось очутиться в щекотливом положении. А поскольку вы – отец Веты Аркадьевны и знаете ее вкусы и характер куда лучше, чем я, осмеливаюсь спросить вас: достоин ли я, по вашему мнению, симпатии вашей дочери и как мужчина, я как-то смутно опасаюсь, что мнюсь ей несколько неинтересным. Посмотрите, вглядитесь внимательно, так ли это в действительности или не так. Неужто черты мои столь уродливы, что и самые возвышенные чувства из всех нам доступных не улучшили лица и стати моих? Но, ради бога, не покривите, прошу вас. Какая чепуха, отвечает Акатов, вы совершенно нормальны, совершенно, я предполагаю, многие молодые женщины согласились бы пройти с вами по жизни рука об руку – и никогда бы не пожалели. Единственно, что я посоветовал бы вам как ученый – чаще пользоваться носовым платком. Чистая условность – но как она облагораживает, возносит, приподнимает личность над толпой современников и обстоятельств. Правда, в ваши годы я тоже не знал этого, но зато знал многое прочее, я собирался защищать первую диссертацию и жениться на женщине, что стала позднее матерью Веты. К тому времени я уже работал, много работал и много зарабатывал – а вы? Да, кстати, как вы предполагаете строить вашу семейную жизнь, на каких основах, осознаете ли вы, какая ответственность ляжет на вас как на главу семьи? Это очень важно. Сударь, я не мог не догадываться, что вы зададите такой вопрос, и был готов к нему задолго до того, как навестил вас. Я хорошо понимаю, что вы имеете в виду, я уже все знаю, потому что не устаю читать. Кое о чем я узнал раньше, еще до разговора с нашим географом Норвеговым, но после того, как мы встретились с ним однажды в уборной и потолковали обо всем таком начистоту, мне сделалось понятным почти все. Кроме того, Савл Петрович дал почитать одну книгу, и когда я почитал ее, то понял все до конца. Что же вы поняли? – спрашивает Акатов, – поделитесь.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации