Электронная библиотека » Сборник статей » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 22 апреля 2016, 18:21


Автор книги: Сборник статей


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Любая удавшаяся инновация представляет собой иерархию действий, предпринятых в разных перформативных контекстах и на разных условиях. Один из уровней этой иерархии задает сугубо континджентные практики дискуссий или иного рода поединков между «архаистами» и «новаторами», отнюдь не предполагающие какие-то правила, категорически выходящие за рамки этологии крупных приматов, другой – конститутивные практики социального признания достижений, предполагающие их тестирование посредством безличных, специализированных и заранее известных процедур (защита диссертаций, экспертиза рукописей, представленных к публикации), архетипом которых является экзамен[28]28
  См.: Игнатьев А.А., Яблонский А.И. Аналитические структуры научной коммуникации // Системные исследования: Ежегодник. 1975. М.: Наука, 1976. С. 64–81; такую же (примерно) модель процесса, но опирающуюся на детальное case study, предлагают H.M. Соllins и T.J. Pinch в статье, на которую я уже ссылался.


[Закрыть]
. Такая декомпозиция феномена позволяет не только рассматривать удавшиеся инновации, будь то заимствование чужого или «внедрение» своего, как рациональный проект, но и вернуться к дихотомии «природного / цивильного» состояний общества у Гоббса, рассматривая их, однако, уже не как стадии развития, диахронически сменяющие друг друга на манер «цивилизации» и «варварства», но как синхроническую иерархию процессов и действий[29]29
  Такую иерархию, в частности, предполагают «теории заговора», которые вполне могут рассматриваться как двухуровневая нелинейная модель инноваций в политике: в этом случае «цивильный» образ действий репрезентирует правительство (номинально, по крайней мере, защищая цивилизацию), а «природный» – инициаторы заговора с их апелляцией к «естественному праву», превосходству в «живой силе» или другим подобным императивам. C м.: Биберштайн Й.Р. фон. Миф о заговоре. СПб.: Изд-во Н.И. Новикова, 2010.


[Закрыть]
, т. е. разные структурные уровни социального порядка. С этой точки зрения «война всех против всех» – реальность, которая всегда с нами и только на какое-то время бывает вытеснена за институциональный фасад.

В своем исходном пункте любая инновация предполагает высказывание о будущем, которое заведомо не может быть верифицировано[30]30
  Агамбен Дж. Что такое повелевать? М.: GRUNDRISSE, 2013.


[Закрыть]
. Это значит, что ее необходимым условием является так называемая «конверсия», т. е. формирование «предметов веры», которые, в свою очередь, становятся источниками мотивации к насилию или переменам, стратегий, превращающих трансгрессию в рациональное действие («проект»), наконец, оснований легитимации, позволяющих наделить субъектов этого действия правотой или обеспечить им алиби. В наши дни «предметы веры» совсем не обязательно предполагают религию, контекстом их формирования и циркуляции вполне могут быть сообщества, складывающиеся вокруг какой-нибудь «культовой» персоны, например «звезды» шоу-бизнеса, спорта или политики, вокруг «культового» же литературного текста или видеонарратива (кинофильма или телесериала), а также в сфере потребления вокруг так называемых брендов – товаров или услуг, с которыми сопряжены устойчивые трансгрессивные ожидания[31]31
  Кунде Й. Корпоративная религия. СПб.: Стокгольмская школа экономики, 2002; Надьярных М.Ф., Уракова А.П. (ред.). Культ как феномен литературного процесса: Автор, текст, читатель. М.: ИМЛИ РАН, 2011; Manuel F.E., Manuel F.P. Utopian Thought in the Western World. Harvard, Mass.: BelknapPress, 1982.


[Закрыть]
. Во всех этих случаях конверсия сопряжена с аутентичными и достаточно сильными аффектами, что исключает ее объяснение чисто из институционального хабитуса. В то же время конкретные «предметы веры» имеют интерсубъективный характер, устойчивы к попыткам их разрушения и вполне могут рассматриваться как реальность sui generis. Иначе говоря, их возникновение или распространение должно рассматриваться как следствие какого-то безличного социального порядка, а не иллюзий или намерений субъекта.

Проблема, которую очень быстро вынуждает поставить любая сколько-нибудь последовательная стратегия реконструкции этого социального порядка, состоит в том, что вера во что бы то ни было исключает рефлексию: «предметы веры» не являются артефактами рационального действия, они возникают как бы «сами собой», помимо нашей воли или желания, оттого-то их так часто рассматривают как следствие аддикции, результат насильственной «промывки мозгов» или даже симптоматику психического расстройства. Какого-то исчерпывающего и окончательного решения этой проблемы, скорее всего, не существует, однако мы можем приблизиться к объяснению конверсии как целесообразного и понятного изменения в сценариях повседневного действия, апеллируя к непосредственному личному опыту «веры на слово», который есть у каждого взрослого человека, выделяя таким образом ее специфические контексты, «области наблюдения» и даже образцы текстов, которые на нее рассчитаны, наконец, сравнивая практики трансляции «предметов веры» и знания.

Прежде всего производство знания, трактуемого как совокупность публичных высказываний о реальности, давно принято рассматривать как рациональное действие, которое не исключает или даже предписывает рефлексию о «глубинных структурах» дискурса – стратегиях, которым надо следовать, диспозитивах, которые надо использовать, или критериях, которым должны отвечать результаты (теории, гипотезы или модели). Высказывание будет идентифицировано как знание, если оно отвечает праксеологическим стандартам конкретной научной дисциплины, и как феномен иной природы, если и когда эти стандарты нарушены[32]32
  Такая практика, превращающая истину в чисто юридическую категорию, не противоречит, однако, традиции, которая сложилась в эпистемологии и социологии науки: в сущности, именно идентификация «глубинной структуры» дискурса, порождающего данное конкретное высказывание, составляет общее место любой общепринятой стратегии его обоснования – от «формального доказательства» в смысле А. Тарского до «нормальной науки» в смысле Т. Куна.


[Закрыть]
. В таком контексте, очевидно, заслуживают внимания тексты PR, религиозные догматы, мифы и народные сказки, дезинформация, литературная фантастика и утопия, а также популярные анекдоты, сплетни и слухи: высказывания данного типа не предполагают доказательства или опровержения, их восприятие – классический образец эффекта, который мы в быту определяем как «верить на слово». Более того, существует давняя и авторитетная традиция рассматривать «знание» как альтернативу подобного рода высказываниям, вследствие чего их вполне можно рассматривать как эмпирические референты термина «предметы веры», который ранее был введен явочным порядком.

Если предположить, что у высказываний подобного типа есть универсальная «глубинная структура», которая, собственно, и обусловливает эффект «веры на слово», то прежде всего надо заметить, что идентификация знания представляет собой конститутивную практику: высказывание рассматривается как знание, если оно имеет один и тот же смысл в любой потенциально осуществимой интерактивной ситуации. Отсюда, например, общее требование неограниченной воспроизводимости эксперимента (наблюдения) или его (требования) различные специальные формы, предполагающие, что любая мыслимая интерактивная ситуация идентична актуальной[33]33
  «Единственной реальностью, – констатирует Г. Рейхенбах, – является настоящее»; см.: Рейхенбах Г. Направление времени. М.: ИЛ, 1962. С. 12.


[Закрыть]
, т. е. является следствием безличного нормативного хабитуса. Напротив, высказывания, которые репрезентируют «предметы веры» в дискурсе, как правило, предполагают ситуации, несовместимые с таким хабитусом, – например, их референты вынесены за границы, внутри которых традиции или правовые институты сохраняют валидность[34]34
  Отсюда, не исключаю, пресловутое «Царство Мое не от мира сего». На практике трансцендирование «предметов веры» чаще всего достигается посредством инверсии, т. е. зеркального отображения, тех структур дискурса, которые обеспечивают формирование и трансляцию знания, отсюда, скорее всего, хорошо известная роль зеркала как границы между «профаническим» и «сакральным» пространством или повседневной социальной реальностью и пространствами «иного мира». Примеры можно приводить ad infinitum, что вполне понятно: инверсия «глубинной структуры» дискурса – это единственная комплементарная ей стратегия, которая сохраняет универсальный характер в смысле «выражения всего того, что может быть выражено вообще в каком бы то ни было языке». См.: Тарский А. Истина и доказательство // Вопросы философии. 1972. № 6. С. 139.


[Закрыть]
, и размещены в ситуациях, свидетельства о которых отсутствуют, могут быть фальсифицированы или, по крайней мере, недостаточны и сомнительны. Этим можно объяснить характерные отклонения высказываний, репрезентирующих «предметы веры», от всякого рода нормативных речевых конвенций, в частности их оформление как распечаток подслушанного разговора, фрагментов украденной интимной переписки, сведений, имеющих конфиденциальный характер и не подлежащих разглашению, черновика или незаверенной копии официального документа, наконец, широкое использование диалекта, корпоративного сленга и обсценной лексики. Индивид[35]35
  См., например: Хоффер Э. Истинноверующий. Личность, власть и массовые общественные движения. М.: Альпина ББ, 2004.


[Закрыть]
, транслирующий «предметы веры», действует в континджентном режиме: либо учреждает какие-то образцы поведения, понятия и ценности, обязательные для всех, кто становится его партнером по интеракции («культурный герой», миссионер, суверен), либо пренебрегает ими («партизан», трикстер), но никогда не выступает как подзаконное лицо, субъект легитимного социального действия.

«Глубинные структуры» дискурса, которые обеспечивают трансляцию знания, не возникают сами собой, в силу какого-нибудь природного императива (как способность дышать, ходить или говорить, используя lingua materna). Подобно мертвым языкам средневековой науки, они предполагают какие-то институциональные практики социализации (обучение в университете, например), а также эффективный надзор и социальный контроль. Трансляция знания предполагает сплоченные, устойчивые и в значительной степени автономные сообщества («профессии», частным случаем которых являются научные дисциплины). Напротив, «предметы веры» или высказывания, которые их транслируют, обычно конституируют «публику», т. е. изменчивые и достаточно рыхлые скопления индивидов[36]36
  См. аналитику массы как социального феномена: Schramm W. L. The Process and Effects of Mass Communication. Chcgo: Univ. Illinois Press, 1971.


[Закрыть]
, в границах которых отсутствует так называемый «ценз» – профессионально-сословные, этнические и половозрастные запреты на участие в интеракции. В таких контекстах дифференциация «своих» и «чужих» осуществляется, как говорится, «по факту», в чисто континджентном режиме, а границы сообщества устанавливают задним числом, вследствие чего личные симпатии или антипатии здесь заведомо важнее правил – примерно как в Интернете. Отсюда особый статус студенчества, монашества, чиновничества, армии и люмпен-пролетариата или вот теперь «креативного класса» как носителей утопического сознания, а также исключительный по значимости и объему вклад «медиасообщества» в становление массовых практик дезинформации. Трансляция «предметов веры» предполагает неразвитость или даже отсутствие авторства как социального амплуа (сказка, утопия и дезинформация непременно анонимны, как, впрочем, и анекдоты, слухи или сплетни). Но если верно, что там, где нет адреса-имени, невозможны институциональные хабитусы[37]37
  Петров М.К. Язык и категориальные структуры // Науковедение и история культуры. Ростов н/Д.: Изд-во Ростовского ун-та, 1973. С. 65.


[Закрыть]
, то перед нами стохастический ряд независимых актов конверсии, приобретающий видимость традиции только в ретроспективе; этим объясняются спонтанность и аффективная напряженность, отличающие трансляцию «предметов веры» от эмоционально нейтральной трансляции знания.

Подводя итоги попытке реконструировать социальный порядок, объясняющий возникновение и распространение «предметов веры», можно предположить, что конверсия является следствием интерференции двух разных конститутивных структур дискурса, каждой из которых может быть сопоставлено какое-то знание. Об этом, в частности, свидетельствуют оценка инокультурной технологии как сверхъестественной, устойчивая контаминация экзотики и утопических представлений, а также включение явных мифологем в средневековые исторические хроники или географические и этнографические отчеты о «неведомых землях». Во всяком случае, «веру на слово» как особый континджентный режим интеракции выделяют главным образом в контекстах, предполагающих какой-либо институциональный хабитус (судебный процесс, например, или экспертиза), тогда как при исследовании менее обязывающих практик дискурса разграничение знания и «предметов веры», как правило, оказывается чрезмерным или даже неуместным.

* * *

Понятно, что отождествление концептов, сложившихся в разных интеллектуальных контекстах и обладающих разной прагматикой, – рискованный шаг, однако есть убедительный и авторитетный прецедент такого рода отождествлений, аналитика отношений между «фирмой» и «рынком» у Стэнли Коуза, очевидным образом повторяющая Гоббса, только в проекции на экономику[38]38
  Коуз Р. Фирма, рынок и право. Нью-Йорк: Телекс, 1991.


[Закрыть]
. Кроме того, на допустимость такого отождествления косвенно указывают некоторые популярные идиомы, характеризующие субъектов разного типа и уровня, например – оппозиция «hip/square», которая долгое время сохраняет актуальность как раз в подобных прагматических контекстах[39]39
  Zurcher L.A. The Poorand the Hip: Some Manifestations of Cultural Lead // Social Science Quarterly. 1972. Vol. 53. № 2. Р. 357–376. Дихотомия «hip/square» или ее дериваты – заимствование из сленга американских «черных гетто», где первоначально это была классификация женщин как сексуальных партнеров, потом ее стали широко использовать джазовые музыканты, у которых слово «hip» обозначало человека, посвященного в искусство «живой» импровизации, а «square», соответственно, – законопослушного профана, способного только «играть по нотам», позднее эту дихотомию позаимствовали писатели-битники, у которых она сделалась универсальным классификатором партнеров по интеракции, в этом же значении ее в дальнейшем переняли хиппи.


[Закрыть]
. Ряд примеров можно продолжить, например, дихотомию «природного/цивильного» у Гоббса полезно сопоставить с оппозицией «хаоса» и «космоса» у Гесиода, номосами земли и моря у К. Шмитта, «города» и «дикого поля» в героическом эпосе или, наконец, детерминированными и стохастическими моделями в прикладной математике. Мысль о том, что гоббсова дихотомия указывает на иерархию ценностей, понятий и образцов поведения, т. е. на структурные уровни общества как нелинейной системы, а не на альтернативы или стадии его исторического развития, тоже принадлежит не мне[40]40
  См.: Филиппов А. Суверен Гоббса // Михаил Гефтер – история и политика: Интернет-журнал Гефтер. 2012. 31.05 /gefter.ru/archive/4766.


[Закрыть]
, я только позволил себе рассмотреть и несколько уточнить ее перспективы.

Мое исследование, посвященное концепту социального порядка, прецедентам его употребления в дискурсе социологии и объяснительным функциям, надеюсь, показывает, что это понятие указывает на эвристический принцип или даже чисто технический прием, который позволяет сохранять веру в рациональность всего того, что изучает социология. Иными словами, за всяким актом употребления этого понятия в дискурсе «по умолчанию» предполагается этакое «единое» неоплатоников – структура, которая всегда остается за границей личного опыта (ее, как чашу Грааля, Бога или общество, никто никогда не видел), однако попытки ее реконструкции могут сделать предсказуемыми, по-человечески внятными и, так сказать, «операбельными» практики насилия, инновации, всякого рода массовые «предметы веры» и многое другое. Такая структура, очевидно, является секуляризованной версией представлений о ветхозаветном Законе, а если размещать социальный порядок не только в пространстве, как у Бурдье, но и во времени, то его можно рассматривать как манифестацию или дериват Провидения Господня. Тот факт, что концепции подобного рода, как циклические, так и линейные, принято игнорировать или даже отвергать без рассмотрения по существу, красноречиво свидетельствует: перед нами идиоматическое выражение или даже мифологема, а вовсе не понятие в строгом значении термина.

Это обстоятельство, в свою очередь, объясняет, почему аналитика Гоббса по-прежнему сохраняет актуальность не только в качестве источника современных научных представлений о социальном порядке, но и как основание их эффективной методологической критики. Имя собственное, которое Гоббс поставил в заглавие своего труда, а М. Ямпольский сделал центральной метафорой одной из своих книг о дискурсе политического сообщества[41]41
  Ямпольский М. Возвращение Левиафана: Политическая теология, репрезентация власти и конец старого режима. М.: НЛО, 2004.


[Закрыть]
, является недвусмысленной аллюзией прежде всего на историю Иова, человека, волею обстоятельств на неопределенное время ввергнутого в «природное» состояние, а кроме того – на историю пророка Ионы или даже на неканоническую литературную и фольклорную агиографию, образцом которой, в частности, может служить «Моби Дик» Мелвилла. В таком контексте Левиафан – аллюзия, отсылающая к чисто религиозной проблематике метанойи, искупления грехов и спасения. Иными словами, философия и социология Гоббса отнюдь не является всецело рациональной теорией, которую можно дедуцировать из каких-то исходных аксиом, верифицировать обычным порядком или даже редуцировать к императивам практической компетенции. В подтексте его труда – парафраз универсального (для «западной» культуры, во всяком случае) эсхатологического мифа, экзегеза которого, в том числе разграничение «природного» и «цивильного» модусов повседневной жизни, а также аналитика суверенитета, требует выхода далеко за рамки секулярного политического дискурса.

Быть может, именно поэтому Гоббс даже не претендует на редукцию социального порядка к какой-то унитарной структуре (обнаружить или гипостазировать «единственно правильную» организацию общества, как это, например, пытается сделать Генон), а рассматривает его как необходимую исходную предпосылку теодицеи, т. е. представлений о неведомой нам рациональности, скрытой за конфликтом «природного» и «цивильного» модусов повседневного действия. Тот же характерный объяснительный дуализм нетрудно обнаружить в основании самых разных моделей социальной динамики, получивших хождение в ХХ в.: психоанализ Фрейда с его фиксацией на конфликте природных влечений и культуры, социология Дарендорфа и Козера, популяционная генетика С.С. Четверикова, теория игр фон Неймана или бисоциаций Кестлера, наконец, трактовка исторического процесса как перманентного конфликта между носителями «духовности» и агентами хтонической стихии (нордической и зюйдической расами, капиталистической и социалистической идеологиями, либералами и традиционалистами, «оборотнями в погонах» и честными полицейскими) в конечном итоге восходят к трактовке социального порядка у Гоббса, а через нее – к драконоборческому мифу как парадигме всякого учредительного действия[42]42
  Или, на периферии глобальных процессов – к мифологеме «барышня и хулиган», которая определила фабулу целого ряда «культовых» нарративов о борьбе цивилизации с варварством.


[Закрыть]
. В таком контексте аналитика социального порядка утрачивает прагматику чисто научного предприятия, связанного с построением общей теории или решением какой-то частной проблемы, и становится ритуальной драмой, т. е. тренингом, направленным на формирование или выявление специфических личностных диспозиций. Следуя Ч. Райт Миллсу[43]43
  Миллс Ч.Р. Социологическое воображение. М.: ИД «Стратегия», 1998.


[Закрыть]
, социолога можно определить как человека, для которого понятие социального порядка является общепринятым идиоматическим выражением и потому не требует дефиниции, его значение интуитивно очевидно.

В более частном плане это исследование позволяет обратить внимание на бинарные или даже тернарные конфигурации социального порядка, которые можно обнаружить за превращением насилия в повседневную социальную рутину, опытом удавшихся инноваций или формированием устойчивых массовых «предметов веры». Так, например, у Томаса Куна и его комментаторов непрерывность инноваций, обеспечивающих накопление и обновление знаний, является следствием конфликта между структурами приватной социальной интеракции, т. е. «живого» устного диалога, возникающего или прекращаемого по инициативе его участников («научным сообществом»), и безличными нормативными сценариями публичного дискурса («парадигмами»). Есть основания полагать, что именно этот конфликт, организованный как чередование «нормальной науки» с ее конститутивными практиками признания и «научных революций», когда признание осуществляется в континджентном режиме, приводит к накоплению «аномалий», выработке альтернативных парадигм и затем их последующему закреплению как институционального хабитуса дисциплины. Сходным образом у Трельча и затем Макса Вебера пролиферация особого интерсубъективного опыта, предметом которого является «священное», также непосредственно связана с поддержанием социального порядка, организованного как перманентный конфликт между двумя альтернативными сценариями культовых практик. С одной стороны, это практики церкви, которые предполагают типичную конститутивную ориентацию «верных» на институциональные хабитусы – обязательные для всех иерархию, ритуал и догмат, а с другой – континджентные практики секты, в первую очередь предполагающие аффект, связанный с персональной харизмой лидера. «Амбивалентность ученого», о которой пишет Мертон, по-видимому, является проекцией этого конфликта. В том же ряду следует упомянуть работу Л.С. Клейна[44]44
  Клейн Л.С. Перевернутый мир. СПб.: Фарн, 1993. В такой перспективе концепт «полицейского государства» оказывается только фрагментом гораздо более сложной конструкции, включающей аналитику «теневых» социальных практик.


[Закрыть]
, в которой специфические нравы и практики «зоны» рассматриваются как результат перманентного конфликта между хабитусами «преступного сообщества», прежде всего его этикой чисто личных отношений или «войны всех против всех», и пенитенциарной системой, репрезентирующей, по крайней мере номинально, «цивильный» образ жизни.

В такой перспективе стоит обратить внимание на очевидный изоморфизм между континджентными практиками дискурса, обеспечивающими конверсию, и компенсаторными реакциями психики. Во всяком случае, эффекты, сопутствующие трансляции «предметов веры», в том числе образование «публики», т. е. гетероморфной социальной массы, локализация источника высказываний за пределами сообщества «верных», замещение институциональных «глубинных структур» дискурса антропологическими инвариантами культуры («архетипами коллективного бессознательного», как сказал бы К.Г. Юнг), а также регрессия к примитивным формам семиозиса (от обмена публикациями к частной переписке и далее к «живому» устному диалогу или даже невербальным контактам), которая в конечном итоге устраняет дистанцию между значением высказывания и непосредственным опытом, характерную для институциональных практик дискурса, наконец, инверсия праксеологических стандартов, обеспечивающих трансляцию знания, вполне могут быть интерпретированы как осуществление того же, что и одноименные компенсаторные реакции, набора функций. С этой точки зрения «предметы веры» на самом деле являются антиподом знания, его, так сказать, зазеркальным дублером, а следовательно – артикулируют в дискурсе тот же социальный порядок, но на иной манер.

Наконец[45]45
  Далее приводится фрагмент моей давней статьи: Игнатьев А.А. Хаос: невидимая граница рациональности // Синий Диван. М.: Три квадрата, 2003. Вып. 2. С. 208–220.


[Закрыть]
, несколько слов о конфигурации социального порядка, аналитика которого ставит под вопрос давнюю местную привычку рассматривать общество, исторически сложившееся в России, как особый «космос», т. е. воплощение унитарного социального порядка, где действуют свои специфические «законы», в свою очередь доступные постижению и, если будет надо, переустройству. Между тем классическая русская литература (свидетель, в достаточной степени компетентный) недвусмысленно указывает на то, что никаких устойчивых и единообразных «правил игры», того, что принято называть «порядок» в быту, в нашей стране нет по крайней мере с момента призвания варягов, вследствие чего и эффективное целенаправленное действие или продуктивная рефлексия остаются здесь заведомо невозможными (о русской лени и «темноте» не высказался, пожалуй, только ленивый немой). Тот же Карамзин определил Россию как место, где плохо с дорогами и хорошо с дураками, а где еще можно наблюдать подобное состояние общества, как не на самой границе цивилизации с природой – в буквальном смысле «там, где кончается асфальт»? Гоголь вообще считал Россию «заколдованным местом», т. е. хронотопом, в границах которого все, всегда и повсюду терпят неудачу, ничего ни у кого никогда не выходит просто потому, что не может выйти, если только случайно или по воле богов – классическая парадигма «хаоса», как она представлена, скажем, в античных мифах о Тантале или Сизифе. В том же ряду, очевидно, стоит упомянуть Тютчева с его сакраментальным суждением о России, безупречным по своей внятности указанием на то, что перед нами действительно устойчивая и необычайно протяженная зона непосредственной конфронтации с «хаосом», т. е. с «природным», не обезображенным цивилизацией, контекстом повседневного действия.

Советская литература (свидетель, разумеется, ненадежный, однако других у нас в данном случае нет) ничуть не менее единодушно диагностирует Россию как место нескончаемого системного кризиса. На этом, собственно, основывалась практически вся аргументация в пользу освоения зарубежного опыта, расширения и укрепления руководящей роли Партии, безоговорочной преданности суверену или, как у Вен. Ерофеева и его последователей, – тотального воздержания от действий, несовместимых с состоянием опьянения. Правы, наверное, аналитики, определяющие Россию как «окраину» глобального социального порядка – или его «фронтир», если выбор термина что-то меняет[46]46
  См.: Нильсен Ф.С. Глаз бури. СПб.: Алетейя, 2004; в отличие от множества других публикаций по теме указанная работа представляет собой комментарий к личным «полевым» наблюдениям культурантрополога, «на общих основаниях» и сравнительно долго прожившего в одном из крупных российских городов.


[Закрыть]
, но это уже отдельная, большая, очень сложная и лишь отчасти проработанная тема («граница» как особый социальный порядок). В такой перспективе, однако, говорить о «законах» общества, т. е. о транспарентной и самодостаточной рациональности социального порядка, не приходится, для этого попросту нет оснований, а значит – классическая парадигма социологии с ее акцентом на унитарных институтах и хабитусах, которая по сей день определяет тематику дискуссий о «путях России», становится чисто идеологическим артефактом.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации