Автор книги: Сборник статей
Жанр: Зарубежная прикладная и научно-популярная литература, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
2. Плотность: город как пространственно-структурная форма уплотнения
Притязание на то, чтобы концептуализировать “город” как специфическую пространственную форму, предполагает логическое маркирование некой дистанции и некоего отличия от прочих пространственных форм. Герд Хельд предпринял амбициозную попытку аналитического освоения такой проблемы, как обретение современной эпохой специфического пространственного измерения (о нижеследующем см. Held 2005). Отталкиваясь от сделанного Фернаном Броделем наблюдения, что город и территориальное государство представляют собой конкурирующие в определенной исторической конъюнктуре формы организации пространственных единиц – два соревнующихся бегуна, которые держатся вровень на протяжении долгого времени, – Хельд выдвинул тезис о комплементарности города и государства как характерных пространственных форм современной эпохи. Не “город и деревня”, а “территория и большой город” образуют систему координат для пространственно-структурной дифференциации совершенно особого рода: выделения пространственных логик включения и исключения. Базовой исторической предпосылкой для пространственной дифференциации современности является ликвидация такого фиктивного единства, как “пространство”, слом старого порядка, базировавшегося на простой географии населенных пунктов и путей. Территория и большой город рассматриваются как пространственно-структурные формы, реальные абстракции, которые делают возможным образование структур в пространстве и усиливают друг друга. Территория как пространственный структурный принцип делает ставку на исключение, большой город – на включение. Первая нуждается в границе, с ее помощью она повышает гомогенность внутри себя, второй – отрицает границу и повышает плотность и гетерогенность. Эмпирически между ними существует определенная пропорциональность, которая реализуется в виде перепада плотности.
Если следовать этим идеям о территории и большом городе как двух главных пространственно-структурных принципах современной эпохи, то мы придем к интересным соображениям относительно вопроса о концептуализации города как пространственной формы.
1. Если большой город тематизируется как пространственно-структурный принцип включения и плотности, то оказывается невозможной “история города с древнейших времен до наших дней” как некая непрерывность. Ведь аргументация с позиций теории пространства предполагает, что, например, средневековый город существовал до пространственно-структурного разделения включения и исключения и – по крайней мере на этом уровне абстракции – не может рассматриваться как событие в области пространственно-структурной дифференциации. Модус образования общества в нем принципиально иной. Здесь, как и в других случаях, оппозиция “город – деревня” может претендовать на полноправное действие.
2. Если понимать город как пространственно-структурный принцип, как форму, организующую и регламентирующую феномены уплотнения, то отсюда вытекают далеко идущие последствия в том, что касается типовых стратегий конституирования предмета исследования. “Город” в таком случае – это не “коммуникация”, не “интеракция”, не “стиль жизни”, не “социальная среда”; а также не “face to face”, не “район”, не идентичность, не экономический центр, не габитус и т. д. Все содержательные интерпретации неизбежно оказываются преждевременными. И сравнение городов тут тоже неуместно. Специфические локальные различия между, например, музыкальным городом и пивным городом – скажем, между Веной и Дортмундом – при подходе, опирающемся на теорию пространств, должны были бы сами описываться как всего лишь эффекты внутренних – и уже только в этом смысле локально специфических – процессов дифференциации и уплотнения.
3. Размер, плотность и гетерогенность представляют какой-то интерес не как количественные, а только как качественные эффекты. Уже Георг Зиммель описывал взаимодействие внешней плотности, интенсивности контактов и внутренней сдержанности. Пространственная логика включения – это логика систематического повышения интенсивности контактов при низком уровне обязательств. Город организует плотность путем экстремального увеличения поверхностей контакта. Самые разнородные элементы не просто собираются вместе, а приводятся в такое “агрегатное состояние”, которое делает их способными к реагированию и меняет их воздействие друг на друга (Held 2005: 230). Размер, плотность и гетерогенность имеют важнейшее значение и применительно к материальным отношениям между человеком и окружающей средой: потоки материалов и материй, энергии, транспортных средств, потоки воды, знаний и людей вызывают за счет концентрации новые взаимодействия – цивилизационные катастрофы и эпидемии, но также и технические новшества, и новые уровни моральных притязаний общества.
4. Большой город как пространственно-структурная форма представляет собой “уплотнение в движении” (Ibid.: 240) не только на материальном, но и на институциональном, и на социальном уровнях. Уплотнение – это не вытеснение, а повышение интенсивности при включении. Плотность (и дисперсия) могут варьироваться, в том числе и во времени. Пространственная структура большого города всегда обнаруживает различные степени плотности и дисперсии: стабильное сосуществование предприятий и жилых зданий, которое в специфической ситуации центральной площади, универмага или стадиона превращается в сбивающее с толку смешение и вызывает перманентные “трансформации”. Хельд использует понятие “трансформация” – например, некоторое количество работников превращается в трудовой коллектив предприятия, некоторое количество посетителей превращается в публику, и т. д. – вместо понятия интеракции, чтобы артикулировать интенсивность и широту этого модуса “включающего опосредования” (Ibid.: 103). Плотность представляет собой одновременно и самое тяжкое испытание, навязываемое людям (отсюда главные мотивы критики больших городов), и пространство, открывающее возможности, и температуру, степень нагрева, которая обеспечивает готовность самых гетерогенных элементов прореагировать друг с другом и вызывает к жизни самые немыслимые соединения.
5. В размышлениях о плотности и уплотнении, основывающихся на теории пространства и в этом смысле специфичных для данной формы, важную роль играют изменение масштаба и пропорции. Речь идет не о применении старого почтенного разделения на микро-, мезо – и макроуровни в изучении городов. Систему координат образует все та же пространственно-структурная логика включения, – то, как плотность “артикулируется” на различных уровнях изменения масштаба. То, что на уровне общения лицом к лицу и будничных контактов – например, в обхождении с незнакомыми людьми – представляется произвольным и тривиальным, но вовсе не остается без последствий для социального характера жителей большого города (Simmel 1957, ориг. 1903), в силу множественности таких случаев приобретает в уплотненном городском пространстве специфическую когерентность, становясь частью общей структуры большого города. Городские рынки – рынки труда, брачные рынки и прочие – это весьма своеобразные генераторы случайностей, чья специфическая функция заключается в том, что они систематически повышают степень вероятности событий. Это не исключает вероятности индивидуальных неудач, но вместе с тем создает пространство возможностей для структурных перекличек, которые на уровне простых интеракций не попадают в поле зрения аналитика. Внутренние дифференциации движимы самой логикой пространственно-структурной формы. Типология города, таким образом, может быть намечена как результат самых различных уплотнений.
6. Масштаб и пропорции играют решающую роль и в отношениях между исключением и включением. Дифференциация пространственно-структурных форм “территория” и “большой город” приобретает характер всеобщего порядка: в глобализации системы государств, с одной стороны, и глобализации системы городов, с другой. И здесь тоже оказываются возможны интересные различения, если мы сосредоточим свое внимание на характере пространственных интервенций. Как межгосударственная система репрезентирует “иную” действительность, нежели одно отдельно взятое государство, так и пространственно-структурная форма уплотнения в системе городов обретает иное измерение, нежели в одном отдельном городе. Иерархии городов отражают основанные на разделении труда и взаимонаправленные процессы уплотнения, которые, в свою очередь, определяют взаимозависимости и области действия. Поле городов, если угодно, само по себе пространственно-структурно дифференцировано. Ведь с точки зрения организации плотности существуют значительные различия между городом, выполняющим функцию центра некой территории, региона и т. д., и городом, который как бы действует “в пределах видимости” соседнего уплотненного пространства. Но в общем случае надо исходить из того, что на этом уровне абстракции форму и потенциал “большого города” удастся выяснить, только если мы будем рассматривать не отдельный город, а систему больших городов.
Концептуализация “города” как пространственной формы опосредующего включения, как пространственно-структурной формы уплотнения, хороша тем, что позволяет для начала уйти от всех столь же спорных, сколь и произвольных попыток “содержательного” определения понятия. Что уплотняется? Как? Где? С какими последствиями? Таковы возникающие в этом случае проклятые эмпирические вопросы. Таким образом, для эмпирического исследования открывается многообещающая возможность: заменить в целом слабую концепцию города как всего лишь арены общественных проблем сильной базовой ориентацией на изучение города как целого, поставить в центр аналитического внимания индивидуальный облик[4]4
Интересные и многообещающие для холистически ориентированного дизайна исследования рамочные категории можно заимствовать у несколько позабытой в современных дискуссиях теории гештальта. О гештальте и восприятии гештальта “городского” см. Lindner 2006.
[Закрыть] “этого” города в отличие от “того” и таким способом идентифицировать специфические локальные модусы обособления, не приписывая поспешно городу те или иные функции, характерные для общества в целом. Никто, разумеется, не спорит, что в городах есть “бедность”. Но надо учитывать, что “бедность”, равно как и “власть”, и “эксплуатация”, – не исключительно городской феномен, и поэтому в первую очередь надо определить тот “вклад”, который вносит в формирование данного феномена именно этот город. Не бедность в Мюнхене, а мюнхенская бедность представляет собой специфический городской феномен, который в плане повседневных практик, институционально и организационно отличается от подобных феноменов в Ливерпуле или Лейпциге: такова будет постановка проблемы для сравнительного урбанистического исследования, которое теоретически строится вокруг концептуального понятия города как пространственно-структурной формы уплотнения, а эмпирически организуется вокруг изучения “собственной логики городов”. При таком подходе, основанном на теории пространства, “собственная логика” на первом этапе операционализируется сравнительно просто – как типичный для этого города в (отличие от того) модус уплотнения: уплотнения застроенной среды, потоков материалов и материй, потоков транспорта, потоков людей и т. д.
Город как пространственная форма уплотнения маркирует эпистемологический интерес, располагающийся за пределами тех подходов в урбанистике, которые основаны на логике родовидовой иерархии и сращения. Теоретическое внимание этих подходов направлено, как ни парадоксально, на общее в той или иной конкретной пространственной форме образования общества. Тогда как следует эмпирически открывать и теоретически моделировать собственную логику городов, динамики обособления и ту данную нам, людям повседневности, несомненную уверенность, что Нью-Йорк – это не Ванне-Айкель, а Аймсбюттель – это не Чикаго. И то общее, что выявляется при сравнении индивидуальных гештальтов городов, можно описывать теоретически более точно. Ведь пространственно-структурная организация плотности и гетерогенности имеет последствия в форме особой конфигурации условий, в форме “избирательного сродства” между пространственной организацией, материальной средой и культурными диспозициями: “город” связан со схемами восприятия, чувствования, действия и интерпретации, которые в своей совокупности составляют то, что можно назвать “доксой большого города”.
3. Докса
В социально-феноменологической теоретической традиции словом “докса” обозначается то основанное на привычности и несомненности “естественное” отношение к миру, которое на практике обеспечивает нас принципами действия, суждения и оценки. Открытие “жизненного мира” как “последнего основания всякого объективного познания” (Гуссерль) завоевало такую популярность, что теперь встречается под названием “tacit knowledge” даже в литературе по менеджменту. В центре аналитического внимания находятся отныне модальности естественного миропереживания[5]5
“Повседневность”, “жизненный мир”, “контекстное знание”, “биографизация”, “история снизу” – вот лишь некоторые из ключевых слов, давших повод Ульфу Маттизену говорить о подлинном “буме доксы” с конца 80-х гг. прошлого века. См. его важную для понимания этой проблематики статью (Matthiesen 1997), направленную на анализ интерпретативных паттернов в контексте объективной герменевтики, а также глубокие возражения, которые с этой позиции были высказаны им против концепции габитуса Пьера Бурдье, построенной на классовой теории спецификации (Matthiesen 1989).
[Закрыть]. Разведочные вылазки в эти дорефлексивные и “бестемные”, т. е. содержательно недифференцирванные, “придонные” отложения “базового знания о жизненном мире” (Matthiesen 1997) привели к концептуальным размышлениям, которые оказались полезны для “спатиализации доксических связей с миром”, намеченных в понятии “докса большого города”[6]6
Концепциям спатиализации, относящимся к феноменологической школе, посвящена обобщающая работа Waldenfels 2007. Непрекращающийся спор по поводу пространственных измерений “социальной среды” см. в Grathoff 1989; Matthiesen 1998; Keim 1998; 2003; Somm 2005.
[Закрыть]. Так, предположение, что опыт повседневного мира является не только социально и культурно специфичным, но и, кроме того, географически ограниченным в своем действии, подкрепляется предложенной Джоном Серлем “минимальной географией фона” (Searle 1983: 183; цит. по Matthiesen 1997: 175). Серль отличает “глубокий” фон, как бы систематизирующий компетенции крупного порядка, от “локального фона”, который включает в себя локальные, основанные на доксе культурные техники. И именно этот локальный фон, внутренне структурированный различением того, “каков мир”, и того, “как что делается”, представляет особенный интерес для пространственных измерений жизненного мира. Ведь если “безмолвное переживание мира как само собой разумеющегося” (Bourdieu 1987: 126) не является беспредпосылочным – никто же не живет в мире вообще, – тогда восприятия пространства и связи с местом, “senses of place” (Feld/Basso 1996) относятся, без сомнения, к конститутивным рамкам фонового знания о жизненном мире. Конструирование привычных диспозиций, посредством которых мир делает себя самоочевидным, поглощает время и структурирует пространства. Доксическими, или самоочевидными, являются поэтому и опыт пространств и мест, и формирование “родного мира”, основанного на различении знакомого и чуждого, и конструирование “стабильных привычных центров” (Waldenfels 1994: 200f.).
Доксические связи с миром подразумевают доксические связи с местом. “Не существует никакого «естественного» места, но существуют значимые места в том смысле, в каком Мид говорит о «значимом другом»” (Waldenfels 1994: 210). Для Джорджа Герберта Мида значимые другие маркируют первичную инстанцию освоения мира, без которой не может быть достигнут уровень обобщенного принятия ролей. По аналогии с этим значимыми местами можно было бы считать те точки, где на человека накладывают свой отпечаток дорефлексивные переживания пространств, мест, само-собой-разумеющейся принадлежности и аффективной включенности, которые способны стать основой для любой обобщенной и рефлексивной связи с пространством и с местом. Однако несомненно имеющийся “горизонт знакомого и известного” (Schütz 1971: 8) может омрачиться, переживание мира и обращение с ним как с чем-то само-собой-разумеющимся может разрушиться, короче говоря, доксические определенности могут – именно в силу того, что базируются на согласованности пространственных форм и привычных диспозиций, – быть поколеблены, когда рутинные механизмы не срабатывают и непосредственное практическое соответствие между самыми обычными привычками и той пространственной средой, с которой они согласованы, не устанавливается.
На этом фоне “большой город” в первый момент предстает явным разрушителем доксических определенностей. Рассчитанная на перманентность динамика уплотнений, ускорившиеся процессы гетерогенизации, а с ними и плюрализация вмененных представлений о нормальности ведут к тому, что специфические для данного пространства и места измерения типа “знакомое” и “свое” оказываются непрочными, а образование устойчивых, привычных центров становится маловероятным[7]7
Здесь находит свое “обоснование в предмете” критика больших городов. Однако и оптимизм воспоминаний, и нормативное перерисовывание реальности, проявляющиеся в идеальном образе “европейского города”, указывают на деструктивный потенциал этой новой формы образования общества.
[Закрыть]. Но этим все не заканчивается. Ведь и большой город принуждает к практической согласованности, он тоже вызывает “естественное” отношение к миру, которое находит свое выражение и утверждение в виде доксы большого города. Происходит урбанизация базового знания о жизненном мире. Тезис об урбанизации жизненного мира основан на предположении, что, как и в случае больших технических систем – таких как вода, электричество и т. д., – городские способы переживания и восприятия помещаются в содержательно недифференцированный горизонт базового знания о жизненном мире. Локальный фон и свойственные ему и только ему доксические культурные техники предзаданы не только городом, но и локальной спецификой. Если что-то классифицируется как “характерное для большого города”, это говорит о релевантных сдвигах и значимых дистанциях. Ведь доксу большого города можно рассматривать в качестве как бы результата поколебленной доксы, потому что речь идет о закреплении и хабитуализации того зыбкого опыта, который возникает при сломе доксических определенностей. Этот новый “практический смысл” большого города, это новое “состояние тела” (Bourdieu 1987: 126) приказывает, повелевает, вымогает и делает возможным превращение минутного, ненадежного и чуждого в привычное, его слияние с чувством “знакомого” и “своего”. Своеобразность этих привычных диспозиций не в том, что я живу как чужой среди чужих, а в том, что я это положение дел переживаю как само собой разумеющееся. Георг Зиммель очертил центральные мотивы доксы большого города решительными штрихами: блазированность[8]8
Здесь и далее авторы употребляют понятие «блазированность» (нем. Blasiertheit) в том значении, в котором оно употреблено в классической работе Г. Зиммеля «Большие города и духовная жизнь»: притупленность чувств и высокомерное равнодушие, свойственное человеку, пресыщенному впечатлениями. – Прим. пер.
[Закрыть], сдержанность, отстраненность и безразличие. Обычное возражение Зиммелю – что он таким образом описал разве что паттерны реагирования и приспосабливания, характерные для буржуазного индивида, а не институционализацию норм солидарности и взаимности, бытовавших среди большинства городских жителей. На это с позиций представленной здесь эпистемологической интенции можно было бы ответить вопросом: не следует ли интерпретировать уплотнение ядер солидарности, в свою очередь, как эффект хабитуализации неуверенности, неопределенности и небезопасности, а стало быть – как диспозицию, вполне типичную для современной эпохи и для большого города?
Если докса большого города представляет “бестемный” универсум, внутри которого город делает себя самоочевидным, то нет никаких веских причин, по которым этот “знакомый мир” должен восприниматься и рассматриваться не только как что-то само-собой-разумеющееся, но одновременно и как нечто варьирующееся в зависимости от позиции. Говорить так – значит настаивать, что речь идет о вариациях на тему, т. е. о чём-то, разделяемом всеми. Таков контекст, в который Пьер Бурдье помещает свои концептуальные понятия “социального пространства” и “габитуса”.
Если социальный мир, как правило, воспринимается как нечто очевидное и как то, что (если пользоваться гуссерлевскими понятиями) постигается сообразно доксической модальности, то это происходит потому, что диспозиции акторов, их габитус, т. е. ментальные структуры, посредством которых те постигают социальный мир, по сути, являют собой продукт интернализации структур социального мира (Bourdieu 1992: 143).
Взаимодействие позиции и диспозиции порождает те доксические определенности, социологическое ядро которых Бурдье вслед за Ирвингом Гоффманом сконденсировал в запоминающуюся формулу “sense of one’s place”. Именно это “бестемное”, иными словами содержательно недифференцированное, “чувство своего места”, равно как и “чувство чужого места” (Bourdieu 1992: 144), это встроенное в нас чувство собственной позиции и расположения других в социальном пространстве, и гарантирует нам несомненность повседневного мира. Чувство своего места – это результат компромисса, приспособления “диспозиций восприятия” к объективным структурам. А к числу “объективных” структур вполне можно отнести и физическое – или, точнее, “присвоенное” физическое – пространство.
Этот переход значим потому, что докса, будучи осмыслена в ее пространственно-теоретических измерениях, открывает интересные перспективы для анализа доксических связей с местом.
1. На уровне построения теорий представляется столь же убедительным, сколь и многообещающим установление связи между дифференциацией пространственных форм образования общества и дифференциацией доксы. “Чувство своего места” в модусе образования общества, характерном для большого города, с неизбежностью будет иным, нежели аналогичное чувство в деревне. Докса большого города является в такой же степени предпосылкой, в какой и результатом вновь и вновь без всяких сомнений осуществляемого упреждающего ориентирования и приспосабливания субъективных диспозиций к условиям неопределенности, порождаемым плотностью и гетерогенизацией.
2. Докса большого города являет собой как бы фоновую мелодию, которая звучит во всех постановках городской жизни. То, что верно для “города” как объекта социологического знания и что нужно сделать концептуально плодотворным для теории собственной имманентной логики городов, должно быть – в эмпирическом ракурсе – верно для каждого города-“индивида”. Каждый крупный город, гласит наш тезис, порождает свойственное именно ему “естественное отношение” к миру. Каждый крупный город имеет свой локальный фон, предписывает определенное знание о том, “каков мир” и “что как делается”.
3. Индивидуальной или “локально-специфической” эта доксическая связь с местом является в отношении к негороду или к другим городам. Привычные диспозиции, “sense of one’s place”, являются специфичными для места. То, что это “чувство места” подвергается раздражению, что ему бросают вызов, что “навязывается” что-то другое, заставляющее “приспосабливаться”, – совершенно будничный опыт, связанный с любой переменой места.
4. Докса большого города – конструкт, который связан с сетью отношений. Индивидуальный случай внутренне дифференцирован, причем специфичным для каждой позиции образом, но всё же вписывается в некое целое, поддающееся описанию. Как сказал Пьер Бурдье, “у каждого тот Париж (или тот город, где человек живет), который отвечает его экономическому, культурному и социальному капиталу” (Bourdieu 1991: 32). У каждого свой Париж, но у каждого есть Париж, или иначе: Париж всё же остается Парижем.
5. Доксические определенности тематизируются только тогда, когда для них возникает угроза. В момент, когда ему бросают вызов, безмолвный опыт мира остается само собой разумеющимся, но уже не безмолвным: докса трансформируется в ортодоксию. Возникают стили, нарративные структуры, когнитивные схемы, которые теперь утверждаются в качестве легитимных в противоположность какимто другим, нелегитимным, и для которых, следовательно, характерен специфический локальный способ выражения. Теперь наш тезис может быть расширен: каждый крупный город порождает не только особое, свойственное ему естественное отношение к миру, но и особые, свойственные ему и только ему ортодоксии.
6. “Плотность” и “докса” – это те концептуальные рамки, при помощи которых можно описывать индивидуальные гештальты городов и сделать специфические локальные различия между городами полезными для теории “собственной логики городов”. Под “собственной логикой” понимается специфический локальный модус уплотнения застроенной среды, материальных потоков, символических универсумов и институциональных порядков. Можно различить два уровня, на которых она существует. Рассматриваемая концепция на эмпирическом уровне нацелена на анализ исторической, “кумулятивной текстуры” того или иного города и многообразных гомологий, возникающих в этой локальной ткани. А на уровне интенции эпистемологической критики она нацелена на теоретическое приближение к тому, что получило название “урбанизации жизненного мира”.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?