Текст книги "Про Хвоста"
Автор книги: Сборник
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Ксения Муратова
Историк искусств, профессор.
Живет в Париже.
Истории создания некоторых стихотворений А. Хвостенко 1970-х годов
«Я есмь драгоценная грязь».
А. Хвостенко
Я никогда не видела, как Алеша пишет стихи. Они возникали сами собой, будто появляясь из воздуха, из пыли, из дождя, из ласкового света дня, из мерцания моря, из шороха капель, стекавших по крыше над головой. Сама материализация их на бумаге была чудесна. Вдруг, откуда ни возьмись, появлялся листок со стихотворением. Строки были написаны его крупным, квадратным, прямым почерком, почти без помарок. Редкие правки превращались в цветок, или в солнышко, или в зверя. Или, конечно, в сердечко. Глядя на это волшебство, я все думала: откуда у этого мягкого, податливого, ласкового, летучего, сладостного, уютного человека такой твердый волевой почерк? В этом почерке была твердость не только профессионального художника графика. В нем была прямая демонстрация воли, вернее своеволия человека, хоть и полагавшего себя верующим, но внутренне считавшего, что все дозволено, чего бы он ни пожелал. Человека, воображавшего, что сила его воли и власть его над самим собой таковы, что, опустившись на самое дно, ему ничего не стоит тут же подняться на самые высоты, отринуть соблазны, остаться незапятнанным, умирать и воскресать без конца. Человека, который мог легко прослезиться над сентиментальной строчкой коллеги-поэта, и тут же настоять на своем с твердостью и неуправимостью горы, которая не идет ни к какому Магомету.
Несмотря на волшебство рождения его стихотворений, для появления некоторых из них, не экзистенциальных, возникавших сами собой, поскольку они были стихия, в которой он жил, и которой питался, и которая питала его, а других, связанных с внешним миром, его воображение нуждалось и в некоей иной пище, которая позволяла ему преодолеть то, о чем он сам говорил: «Апатия – самая сильная страсть». Эти вполне реальные и мощные импульсы, поражающие его поэтический мозг, были самыми разнообразными. Это могли быть не только переживаемые чувства, ощущения и желания, но и разные, в общем случайные впечатления – от человека, от обстановки, от оброненного кем-то слова, от поразившего его на минуту зрелища, отложившегося где-то в памяти и не заслоненного, а скорее даже заостренного, ласково именуемой им «водочкой», шумной компанией и прочими, гораздо более интенсивными раздражителями. Множество раз я оказывалась свидетельницей, участницей, поводырем, а отчасти предметом, инструментом и предлогом этого волшебства. Один художник назвал меня недавно его «музой», но вся штука в том и состоит, что решительно ни в каких музах этот поэт не нуждался, и, как известно, сиренам предпочитал дракона. В середине 1970-х годов я старалась правдами и неправдами, хотя бы изредка, попадать из-за границы в Москву. Сложность, трудность, унизительность, бесчеловечные условия этих кратких и горьких поездок были уже описаны мной в воспоминаниях о близкой подруге, и повторяться здесь я не буду.
Одним из самых дорогих мне людей, которых я старалась обязательно в эти московские дни навестить, была моя дальняя родственница, Евгения Владимировна Муратова, урожденная Пагануцци, первая жена писателя и историка искусства, блестящего прозаика, Павла Павловича Муратова, особенно известного благодаря своей книге об итальянской культуре, названной им «Образы Италии». В 1910-х годах юная и прекрасная Евгения Владимировна оставила Павла Павловича, увлекшись поэтом Владиславом Ходасевичем на одном из московских, модных тогда, маскарадов, а когда решила вернуться обратно, ее место оказалось только что занятым гораздо более цепкой и хищной дамой, Екатериной Сергеевной Урениус, писательницей и переводчицей, женой писателя Бориса Грифцова. Вот Евгения Владимировна была настоящей музой многих и разнообразных поэтов и была «царевной» не только Ходасевича, который посвятил ей множество пронизанных счастливым упоением страниц в сборниках своих стихов. Нельзя было не поддаться беззаботной легкости ее очарования. Стражев, Муни, Пастернак, Есенин,
Анов оказались на годы или на мгновения под его магической властью. Сама она считала своей последней любовью Анова, жившего у нее в годы Второй мировой войны, и часто читала мне свое, написанное в день его отъезда, уже после войны, стихотворение «Уехал друг…», в котором фигурировала не увядшая еще сирень, и цитировала его стихи, посвященные ей. Но случилось так, что последнее стихотворение, посвященное ей при жизни, было написано Алексеем Хвостенко 1 января 1975 года, когда Евгении Владимировне было уже больше девяноста трех лет.
Уже несколько лет после поломки неправильно сросшейся ноги Евгения Владимировна жила в Химкинском пансионате для стариков. У нее была отдельная маленькая комната с видом на реку и лес, белая и совершенно пустая. Единственным цветным, вызывающе ядовитым своей яркостью, пятном была груда открыток, которые я все время посылала ей со всего мира. На столике лежали карандаши и зеленые школьные тетрадки, в которых она писала, по моей просьбе, свои воспоминания. Кипы книг и газет лежали на маленьком столике в углу, покрываясь пылью.
Она читала до сих пор без очков, но чтение как-то перестало интересовать ее. Она сидела целыми днями на кровати, глядя в окно, иногда перебирала свои воспоминания, без аппетита ела приносимую еду и ждала, ждала… Терпеливо ждала редких гостей, друзей и родственников. Ждала меня. Ждала любви, которая была смыслом ее жизни. И каждый день заставляла себя встать и походить немного на костылях, надеясь восстановить утраченную способность нормального передвижения. О смерти она вовсе и не думала. Все наши разговоры сводились к любви: “Ася (так меня прозвали с детства домашние, и так меня называли друзья), ты меня любишь?” – это был ее первый вопрос, когда я наконец-то появлялась. Или, когда мне нужно было уже уходить: “Ася, ты меня совсем не любишь… ” Мы мечтали о том времени, когда она приедет ко мне в Париж. Или лучше поедем в Италию?
Конечно, мне нужно было обязательно поехать к ней, но и Алешу, ради которого, в сущности, эта героическая поездка в Москву была предпринята, мне не хотелось оставлять ни на минуту. Со страхом и сомнением в душе я предложила ему поехать со мной. Он оживился: «Ну, почему же нет, я люблю стариков». Но гораздо больше, чем его встречи с Евгенией Владимировной, я боялась впечатления, которое на него могла произвести общая атмосфера старческого пансионата: чудовищное убожество организованной старости, лишенной тепла и любви, обстановка страха, ужаса смерти, пронизывающего этажи, лестницы и коридоры. Боялась я и белых халатов, которые мы должны будем надеть и которые я взяла с собой из дома, чтобы пройти там, где человека без халата могли и не пропустить. Но все, по крайней мере внешне, обошлось более или менее благополучно. Евгения Владимировна сидела на кровати, нахохлившись, как старенькая маленькая девочка. Она уже слышала от меня об Алеше, о его стихах и песнях. Что она думала, глядя на этого красивого, мягко улыбающегося ей, молчаливого человека? Ведь Павел Павлович тоже любил побренчать на гитаре, и его романсы до сих пор поют с эстрады такие московские барды, как Олег Погудин: «Не тверди, не тверди… что ты любишь меня…». Я знала, что она боится и не любит визитов незнакомых людей, которые ее очень стесняли, и чувствовала себя, несмотря на всю нашу радость, кругом виноватой. Я обнимала и целовала ее, занимала разными разговорами обо всем на свете. Думаю, что Алеша не произвел не нее особенного впечатления, и в следующие мои приезды к ней, когда мы полностью могли отдаться нашей взаимной любви и нашему взаимопониманию, она никогда больше не спрашивала и не вспоминала о нем.
Но для Алеши это была очень важная встреча. Она породила одно из его редчайших стихотворений, может быть, единственное, которое показывает, что судьбы России, российской поэзии могли волновать и его, казавшегося всем глубоко равнодушным к этим судьбам и даже относящимся к ним с насмешкой. Когда мы вернулись домой, я показала ему аккуратно переплетенные томики Ходасевича с посвящениями Евгении Владимировне: «Жене– Владислав», которые она подарила мне. Он молчал, только глядел и глядел на тонкие темно-красные книжечки. Он вообще много молчал в этот день. Это был один из тех немногих случаев, когда я видела его глубоко потрясенным и когда он не скрывал своего потрясения. Я вышла за чем-то из комнаты на несколько минут, а когда вернулась, нашла листок бумаги на синей скатерти, покрывавшей маленький круглый столик: стихотворение «Путем зерна или иным путем» было написано на нем без помарок. Названное «Памяти поэта», оно представляет собой на самом деле потрясающий образ Евгении Владимировны Муратовой (1883–1981) в последние годы ее жизни.
«Зимний сонет» написан в близкое к этому дню время, в январе 1975 года, вскоре после моего отъезда. Думаю, что и стихотворение «Поэзия-святая пустота» относится к тому же времени, но эта дата требует проверки. В те годы в поэтических и окололитературных кругах московского и питерского underground’а, среди самих поэтов, в также околопоэтических дев и молодых людей было распространено обмениваться стихотворными посланиями и даже пьесами. Посвященное мне стихотворение Алеши «Свеча», датированное ноябрем 1974 года, представляет собой ответ на мое стихотворение, посвященное ему и написанное так же в начале ноября 1974 года:
Алеше
Свет пламени песка
В полночной мгле приснится
Как будто бы с моста
Осенний блеск струится
Как будто под мостом
В бездонное теченье
Уснули тем же сном
Бездомные растенья
Свет полночи песка
Простерся над водами
Как будто бы уста
Там встретились с устами
Как будто над мостом
Среди ночного сада
Замедлившим листом
Дрожит признанье взгляда
Свет пламени свечи
Полночный жар остудит
Свет полночи в ночи
От сна ко сну разбудит
«Свеча» Алеши была опубликована в скором времени в целой подборке его стихотворений в журнале «Эхо», если не ошибаюсь, в его первом номере. Это была огромная радость, первая публикация по-русски за границей. И победа, поскольку Алеша в это время был еще в Москве и «сидел в отказе». Мое стихотворение публикуется впервые.
Конечно, был и мостик через маленькую речку, и зеленые водоросли, бесшумно вьющиеся под быстрой прозрачной водой, и светящийся песчаный берег Москвы-реки, где-то между Царицыном и Дубровицами. И, конечно, была свеча. Стихотворение Алеши замечательно по своей поэтической цельности и интенсивности. А образ «света песка» продолжает до конца жить среди его любимых поэтических образов.
Что касается стихотворения «Асеньке к сборнику португальских стихов», я не знаю, есть ли у меня его рукописный вариант. Думаю, что его дата, указанная Анри Волохонским в послесловии к «Верпе», 27 октября 1974 г., вполне соответствует действительности и основана на Алешиной рукописи. Действительно, в то время в Москве вдруг появился маленький сборничек переводов современной португальской поэзии. Так нам на сорок лет позже, но гораздо раньше, чем во многих других европейских странах, открылся Пессоа. Я была потрясена. Мое увлечение было таково, что я решила немедленно выучить португальский язык, чтобы читать Пессоа в подлиннике. Когда Алеша застал меня за этим занятием, его веселью не было конца, и он все спрашивал меня, а как же быть с испанским, ведь эти языки, наверное, так похожи. Вовсе нет, ничего подобного, говорила я и не могла остановиться, читая ему вслух:
O mau aroma alacre
Da maresia
Sobe no esplendor acre
Do dia.
Falsa, a ribeira e’ lodo
Ainda a aguar.
Olho, e o que sou esta’ todo
A nao olhar.
E un mal de mim a deixa.
Tenho lodo em mim —
Ribeira que se queixa
De o rio ser assim.
Наверное, Алеша понял, что то, что так необыкновенно нравилось нам на слух, имело некоторое родство со словесной тканью его поэзии и с его живым, удивительным отношением к слову. Но особенно близок ему был сам тон интроспекции, пронизывающий творчество Фернандо Пессоа и его этеронимов. Явь сна и «божественная нереальность вещей», полная свобода от мира и его иллюзий, выраженные Пессоа, в сущности глубоко отвечали безнадежной, но и неунывающей проницательности самого Алешиного существа.
Одно из самых моих любимых стихотворений Алеши тех времен – это «Воспоминание о плоде граната». Оно было написано, вероятно, в начале октября 1974 года, несомненно, до нашей поездки в Таллин в середине октября. Я люблю это стихотворение не только за поэтическую красоту и за чудесное выражение наших общих чувств, но еще и потому, что оно напоминает мне о моем детстве и о моем отце, Михаиле Владимировиче Муратове. Мой папа считал гранатовое дерево самым красивым деревом на свете, а гранатовый плод – самым прекрасным плодом на земле, и с детства я начала думать так же. Папа мечтал переехать из тяжелого московского климата в теплые страны, на юг, и жить, со всей своей библиотекой, в доме, окна которого выходили бы в гранатовый сад. Я рассказывала об этом Алеше и каждый раз, когда мы видели гранатовое дерево, шепотом говорила ему: «Смотри». И хотя этот тип поэзии, почти описательной и вдохновленной переживаниями другого человека, которые он впитал и сделал своими, очень редок в его творчестве, эта особенность породила тем не менее стихотворение необыкновенно тонкого художественного качества, увековечившее собирательный образ гранатового плода, зрелищем которого мы наслаждались, гуляя по крымским садам.
Мой друг и глубоко любимый мною человек, Анри Волохонский, составил в 2005 году послесловие к изданию «Верпы». В сущности, это настоящий второй том сочинений Алексея Хвостенко, сделанный с огромной любовью и включающий его многие, и ранние и поздние, стихотворения. Хочу добавить здесь некоторые детали к этому послесловию, связанные с датировками стихов и обстоятельствами их создания.
P.S.Так, два сонета, посвященные Р.Г., будущей третьей жене А.Хвостенко Римме, написаны в марте 1977 г. в Вене, под впечатлениями прогулок по венским паркам, в частности Бельведеру, знаменитому своими статуями сфинксов. В те годы Вена была захудалым, грязным, тоскливым городом где-то на задворках Европы, граничащих с «железным занавесом». Она казалась навсегда покинутой и своими настоящими хозяевами, и своими создателями. Только монументальность городских пространств напоминала о величии прежней столицы. Теперь, когда Вена снова, как по волшебству, превратилась в самую блестящую столицу Европы, трудно даже представить, что было, и совсем недавно, такое время, когда она так опустилась и была настолько унижена. Я несколько раз приезжала в Вену к Алеше. Мы снимали захудалую квартирку недалеко от Шенбруннского парка, в которой жили еще два таких же «переселенца», как Алеша – деловой молодой человек из Кишинева и абсолютно неизвестно зачем и почему оказавшийся в такой переделке петербургский блондин Саша Медников, совсем молоденький, почти мальчик. Он решительно не знал, что ему с собой делать, и вечно пребывал в недоумении, а я ему до сих пор благодарна за подаренное мне замечательное советское шерстяное зеленое одеяло в разводах. Мы гуляли по тоскливым аллеям Шенбрунна, в зоопарке которого чудом сохранились три с половиной зверя, пили шипучий гешприцен, ходили по изумительным венским музеям, в которых тогда почти не было публики и которые тоже казались застывшими в тоскливом ожидании, как и почерневшие сфинксы Бельведера. Посвященное Римме же стихотворение «До воздуха границ» было написано в Париже в октябре 1977 г. Стихотворение “Sonetto colla coda” относится к тому же месяцу. В конце октября или начале ноября 1977 г. было написано стихотворение «Собирается ветер», прочитанное впервые на ужине у Лидии Александровны и Леонида Александровича Успенских и вскоре появившееся в «Русской мысли».
Эти первые публикации в русской эмигрантской прессе за границей доставляли Алеше большое удовольствие, как и участие в сборнике М.Шемякина «Аполлон-77», в который вошла подборка его стихотворений. Той осенью мы оба часто виделись с Мишей Шемякиным и его женой Ревеккой и участвовали в создании «Аполлона-77». Это было отчасти рукотворное творчество, мы даже помогали собиравшей материалы Свете перепечатывать некоторые тексты на машинке в Мишиной мастерской, тогда находившейся в Кашане, под Парижем, а Миша приходил к нам на rue de la Нагре пить его любимый, «вареный», кофе с молоком. Я тоже опубликовала в «Аполоне-77» один рассказ– «Le marchand des feuilles», разумеется подписав его именем Е.Пагануцци, так я как бы отождествляла себя с Евгенией Владимировной, любимой живой героиней моей молодости. Она, кстати, была этим очень довольна. Еще один мой текст в «Аполлоне-77», о художнике Тышлере, я подписала именем М.Зихмер, услышав от одного приятеля, Мишеля Гареля, об этом еврейском народном герое, на которого вечно сыпятся беды, но он никогда не унывает.
Я только что упоминала о том, что первые публикации Алеши в русской прессе доставляли ему огромную, почти детскую радость. Ведь как все неофициальные поэты, он привык писать в стол или для узкого круга друзей, он пел свои песни в домах друзей, а его стихи в лучшем случае расходились в списках, но видеть их напечатанными, в газете, в журнале или в роскошной книге «Аполлона», было для него ощущением совершенно необычным и, несмотря на все его насмешливое отношение к внешней суете, чрезвычайно приятным. Тем не менее, не надо забывать, что он был одним из первых неофициальных русских поэтов 1960-х годов, переведенных и опубликованных за границей. Его «Подозритель» вошел в сборник, составленный очень молодым тогда итальянским литератором и переводчиком Чезаре Де Микелисом «Poesia sovietica degli anni 60” (“Советская поэзия 60-х годов»), изданном в Милане в 1971 году. «Подозритель» (стр. 325–343)был переведен на итальянский язык Джованни Джудичи и Иоанной Шпен-дель. В этот сборник, где стихи были опубликованы на двух языках, вошли образцы поэзии Окуджавы, Рождественского, Евтушенко, Ахмадулиной, Кушнера, Бродского, Сапгира, Вознесенского, Винокурова. Так, на Западе, Алеша очень рано оказался в ряду наиболее выдающихся русских современных поэтов не только неофициального, но и тогда околоофициального, или даже почти официального, круга, ставших затем наиболее популярными и знаменитыми в России, а теперь уже давно считающимися российскими классиками. Сведения о поэте Хвостенко в краткой биографической справке о нем были у его итальянских издателей самые фантастические – будто живет он в Киеве и бросил занятия на медицинском факультете.
В своем послесловии Анрик упоминает о списке произведений Алеши, «составленном в 1976 году с явно не литературными целями». Я думаю, что речь идет об одном из списков, составленных тогда мной в Париже, но, естественно, не под диктовку Алеши, а благодаря собранным мной и имевшимся у меня его сочинениям. Алеша, как я уже говорила, тогда «сидел в отказе» в Москве и ждал нового решения советских властей для отъезда в Европу. Его друзья за границей делали все, что могли, чтобы убедить так называемую западную «общественность» обратиться к советским властям с просьбой выпустить Алешу. Это было очень трудно: всем было ясно, что Алеша был глубоко аполитичным и неофициальным поэтом, но никак не «антисоветским», поскольку от политических интересов он был абсолютно свободен. Западная же «общественность» и пресса жаждали крови и антисоветчины. Эту разницу между антисоветским и неофициальным на Западе мало кто тогда понимал. Тем более, что это было время, когда западное общество становилось все более политизированным и все менее свободным. К таким редким людям относился в Италии Энрико Криспольти, бывший организатором манифестаций русского неофициального искусства в Венеции поздней осенью 1977 года, которая противостояла организованной одновременно Biennale del Dissenso, имевшей, напротив, яркополитическую, антисоветскую окраску.
В 1976 году все силы друзей Алеши на Западе были направлены на распространение его сочинений и писание разнообразных петиций к власть предержащим. Поддержка была большая, но не очень действенная. Среди различных посланий в защиту Алешиных прав находилось, помню, даже письмо Жака Ланга, который не был тогда еще влиятельнейшим министром Миттерана, но считался уже важным культурным деятелем.
В 1977 году, когда Алеша оказался на Западе, эти списки его сочинений помогли во многих отношениях для получения самых разнообразных прав, в частности, благодаря им Алеша был приглашен Криспольти в Венецию на манифестации советского неофициального искусства. Я сидела днями и ночами, переводя стихи и песни Алеши на итальянский язык. Переводы эти потом были откорректированы уже в Венеции.
Мы поехали в Венецию ночным поездом втроем – Алеша, Миша Деза и я. Утром, когда мы вышли из поезда и сели на вапоретто, Алеша совершенно замер и на несколько минут закрыл глаза: «Не могу смотреть. Слишком красиво!» Венеция была битком набита русскими поэтами: на каждом углу попадались то Бродский, то Ентин. Стены венецианских улиц были оклеены зелеными объявлениями о предстоящем концерте Алеши. В один из вечеров и состоялось большое сольное выступление Алеши в огромном зале, наполненном до отказа. Думаю, что это был зал Палаццо Грасси. Я представляла Алешу публике, говорила о значении его языка в русской поэзии – откуда только наглости набралось! Он пел и читал стихи, я переводила. Это был несомненный успех, люди смеялись, радовались, улыбались, хотя ждали, видимо, несколько иного. Действительно, все вопросы, которые ему потом задавала, с нашей точки зрения, наивная и непонятливая публика, имели политическую окраску. Иначе и не могло быть в Италии эпохи самого разгара деятельности «brigate rosse»; слушатели ждали чуть ли не революционных выступлений, а Алеша отделывался шуткой, мягкой улыбкой или пожиманием плеч. Самый момент (или то, что сейчас назвали бы «историческим контекстом») оказался неподходящим для продолжения и развития так удачно было наладившихся итальянских связей.
Мы проводили венецианские дни в прогулках, и бесконечно угощали друзей венецианскими яствами и винами, и спустили все, что заработали, за несколько дней. Но уезжать из Венеции не хотелось, и мы только и делали, что из одной гостиницы переезжали в другую, все более и более скромную, чтобы оказаться, в конце концов, после роскошного палаццо, куда нас поселила команда Криспольти, в какой-то в высшей степени подозрительной и довольно вонючей дыре. Мы сидели на берегу Большого канала, около моста Академии, и веселились, светило солнышко, и мимо нас скользил вапоретто, откуда нам изо всех сил дружески махал Андрей Волконский. Но этого проявления чувств Андрею показалось мало – он тут же забыл об ожидавшем его поезде, сошел с вапоретто, и мы все отправились в ближайшую тратторию, знаменитую своим жареным венецианским угрем.
Париж,
октябрь 2010 г.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?