Электронная библиотека » Сборник » » онлайн чтение - страница 11


  • Текст добавлен: 27 июня 2019, 12:40


Автор книги: Сборник


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Очерк Торо «Гражданское неповиновение» Толстой выбрал как лучшее из всего созданного этим писателем. Великое достоинство этого очерка состоит в ясном утверждении человеческого права отказываться от подчинения или от какой бы то ни было поддержки правительству, которое поступает безнравственно…[328]328
  Г. Торо, американский писатель и поэт, проповедовал идеи, близкие Толстому, о необходимости опрощения и физического труда. Поводом для создания очерка «Гражданское неповиновение» («Essay on Civil Disobedience») послужил Торо его арест за отказ от уплаты подушного налога. В переводе на русский язык очерк Торо был напечатан в 1898 г. в сборнике «Свободное слово» под ред. П. И. Бирюкова. Многие мысли Торо помещены в «Круге чтения» (1904–1908) Толстого и в «Пути жизни» (1910).


[Закрыть]

«Анатомия нищеты» Д. К. Кенворти[329]329
  В марте 1894 г. Толстой писал Д. Кенворти о его книге «Анатомия нищеты. Общедоступные чтения по экономике»: «С большим интересом прочел вашу „Анатомию нищеты“ и, раньше чем получил ее от вас, я достал эту книгу у одного книгопродавца и дал перевести ее на русский язык» (Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений. Т. 67. С. 62). В 1900 г. Толстой, по просьбе Кенворти, написал предисловие к третьему английскому изданию этой книги. Личная встреча с Кенворти в мае 1900 г. подтвердила первые отрадные впечатления. «У него много очень хорошо и прекрасно выраженных им мыслей» (Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений. Т. 88. С. 196), – писал Толстой В. Г. Черткову.


[Закрыть]
, маленькая книжка по экономике, очень понравилась Толстому ясностью и лаконичностью изложения, глубоким проникновением в суть дела. Он считал, что последующие произведения Кенворти, хотя в них было много полезного, далеко уступают этой книге.

Среди книг, которые Толстой не советовал переводить, хотя и хвалил их, были, помнится, философские сочинения Шанкаракариа, переведенные на русский язык Верой Джонстон[330]330
  Джонстон В. Шри Шанкара Ачария – индийский мудрец // «Вопросы философии и психологии». 1897, январь – февраль. Толстой с большим одобрением отнесся к этой публикация, «превосходным» идеям индийского мудреца (Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений. Т. 70. С. 55); он утверждал, что в его писаниях содержится мысль «общая всем великим учителям» (Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений. Т. 88. С. 18). Статья эта с некоторыми сокращениями по указанию Толстого была перепечатана в изд. «Посредник» (М., 1898).


[Закрыть]
, и «О компромиссе» Джона Морлея. Толстой высоко ценил Морлея за его литературное мастерство…[331]331
  Д. Морлей (Морли), английский ученый и политический деятель, был известен в России как автор ряда историко-литературных трудов и критических опытов. В русских переводах появились его биографии Вольтера, Руссо, Дидро. Сочинение, отмеченное Толстым («On compromise», русск. пер., 2-е изд., М., 1896), представляло для него большой интерес; в этой работе развивались взгляды Морлея по вопросам этики.


[Закрыть]

О романе Грант Аллена «Женщина, которая осмелилась» Толстой заметил, что, если автор хочет показать, как его героиня воплощается в действительность, он не должен убивать своего героя слишком рано. Конфликт возникает тогда, когда один из двух не желает сохранять верность, а другой все еще сохраняет ее. Убив одного из двух, вы уклоняетесь от решения проблемы[332]332
  О книге Г. Аллена («The women, who did», 1895), героиня которой решается вступить в гражданский брак и в конце концов остается одна, отвергнутая своей средой, Толстой писал в мае 1897 г. В. Г. Черткову в связи с семейной драмой Д. А. Хилкова и его гражданской жены Ц. В. Винер (Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений. Т. 88. С. 25). Целый ряд изречений Аллена Гранта был включен Толстым в «Круг чтения».


[Закрыть]
‹…›.

Очень нравился Толстому писатель Генри Джордж, особенно его книги «Социальные проблемы», «Прогресс и бедность», привлекавшие Толстого как своим предметом, так и формой изложения[333]333
  Толстой испытал большое влияние работ американского экономиста Г. Джорджа. В особенности он выделял его книгу «Прогресс и бедность» (1879), к которой не раз обращался, и изложенную в ней теорию «единого налога на землю». С установлением этого налога земля, по мысли Г. Джорджа, переставала быть источником дохода отдельных лиц, а земельная рента целиком переходила в распоряжение общества. В письме к М. М. Ледерле от 25 октября 1891 г. он относил эту книгу к числу тех произведений, которые произвели на него «очень большое» впечатление в возрасте с пятидесяти до шестидесяти трех лет. Позднее, под влиянием событий революции 1905 г., Толстой подверг критике теорию Джорджа, пола гая, что предложенные им меры не в состоянии остановить обнищания народных масс и изменить суть буржуазно-капиталистических отношений, основанных на их эксплуатации. См. воспоминания В. А. Поссе.


[Закрыть]
. В середине нашего столетия великой проблемой в России была отмена крепостного права, а в Америке – уничтожение рабства. Другой великой проблемой было освобождение земли. Генри Джордж привлек к ней всеобщее внимание и со всей ясностью, оригинальностью и убедительностью высказался по этому поводу; его практический план разрешения этой проблемы при существующих политических условиях казался Толстому вполне осуществимым и наилучшим из всех предложенных…

О Д. С. Милле Толстой как-то заметил, что ему больше всего нравится его «Автобиография». «Поразительно, – сказал Толстой, – как далеко пошел человек в поисках смысла жизни, как четко и ясно поставил этот животрепещущий вопрос и все же остановился, не найдя ответа». Милль спрашивал себя, был бы он счастлив, если бы проекты облагодетельствования человечества, над которыми он работал, осуществились, и откровенно признавался, что нет. Таким образом, он оказался лицом к лицу с вопросом: какова же тогда действительная цель моего существования?[334]334
  Об «Автобиографии» Джона Стюарта Милля Толстой писал в письме к Ч. Райту весной 1904 г.: «В автобиографиях часто, совершенно независимо от воли авторов, проявляются в высшей степени важные психологические данные. Такие, я помню, поразили меня в автобиографии Милля» (Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений. Т. 75. С. 82).


[Закрыть]

Однако Милль так и не нашел ответа на свой вопрос и жил с чувством, что радость жизни поблекла для него ‹…›.

На грани двух столетий. «Воскресение»

Л. О. Пастернак
Как создавалось «Воскресение»
Из моих воспоминаний о Толстом

Одному очень известному современному нашему писателю я много лет назад (кажется, в 1906 г.) подарил на память сделанный тогда мной офорт с моего же большого портрета Толстого. Портрет этот взят был мной несколько символично, монументально и суммарно: сам стихийный, Толстой – в стремлении вперед, наперекор бушующей стихии. Так приблизительно я его себе представлял. Писатель тут же прикнопил офорт к свободной стене; в каком-то возбуждении глядя на него в упор, сжал он в кулак правую руку и характерным движением снизу вверх, изображая проталкивающую силу, сквозь стиснутые зубы протяжно произнес:

– Ух!.. Как он клином вошел во всю литературу!..[335]335
  Речь идет о М. Горьком. Пастернак описывает эпизод своего свидания с Горьким в загородном пансионе-санатории в Целендорфе, где тогда жил писатель. См.: Пастернак. Л. О. Записи разных лет. С. 144–145.


[Закрыть]

Это очень удачное и образное определение. Но Толстой клином вошел не только во всю литературу, но и во все человечество ‹…›.

Ровно тридцать пять лет назад я в первый раз в моей жизни со стороны увидал Толстого[336]336
  Первая встреча с Толстым произошла 29 марта 1893 г., перед открытием XXI выставки Товарищества передвижников в залах Московского училища живописи. Толстому представил Пастернака К. А. Савицкий. Тогда же Толстой пригласил Пастернака в Хамовники.


[Закрыть]
. Это мое первое от него впечатление я впоследствии и передал в вышеупомянутом портрете ‹…›. Здесь я в общих чертах коснусь лишь некоторых эпизодов из периода создания Толстым романа «Воскресение».

Поистине на мою долю выпало особенное счастье: я не только жил в его время, не только встречался с ним и близко знал его, но и писал с него портрет, писал его в окружении семьи и друзей, делал наброски с него в разные моменты наших встреч, много иллюстрировал его произведения и т. д. Этот толстовский цикл моих художественных работ, разбросанный по музеям, частным собраниям в России и за границей и особенно полно представленный в Толстовском музее в Москве, – это и есть, собственно, мои «мемуары» о нем, мемуары, выраженные пластическими средствами – кистью, красками, карандашом и т. д.[337]337
  Этот цикл работ Пастернака, хранящихся в Государственном музее Л. Н. Толстого (Москва), включает 28 портретов Толстого, 8 портретов членов семьи Толстого и близких ему лиц, 5 иллюстраций к «Войне и миру», 44 иллюстрации к «Воскресению», 6 иллюстраций к рассказу «Чем люди живы».


[Закрыть]
. Но не все можно рассказать кистью. Кто прочтет на картине, что сказал Толстой, как отнесся к тому или иному явлению? Как кистью скажешь, что величайшим счастьем и незабываемым переживанием моей жизни было для меня то, что мне довелось одновременно и почти совместно с ним работать, когда он писал «Воскресение», а я тут же иллюстрировал его?

Имей я похвальную привычку вести дневник, несомненно, под датой одного из пасмурных октябрьских дней 1898 года значилась бы сделанная в волнении запись: «Сейчас заходила к нам Татьяна Львовна и передала: «Папа просит вас приехать в Ясную Поляну, – он написал новую повесть и хотел бы, чтобы вы иллюстрировали; и если вам можно, то, пожалуйста, не откладывайте. Папа хочет, чтобы вы скорее приступили к чтению рукописи. Он торопится с изданием повести, так как выручка с нее им предназначена для помощи переселяющимся духоборам; подробности он уж вам сам расскажет; телеграфируйте ему, когда вы порешите выехать, чтобы вам выслали лошадей на Засеку». Возможно ли! Давнишняя мечта! Не верится… Еду завтра же…»

Назавтра, устроив кое-как свои дела и протелеграфировав Льву Николаевичу, я выехал с ночным поездом в Ясную Поляну ‹…›[338]338
  Пастернак приехал в Ясную Поляну 6 октября 1898 г. С. А. Толстая записала в дневнике: «Приехал художник Пастернак; его вызвал Л. Н. для иллюстраций к „Воскресению“… Живой, умный и образованный человек – этот Пастернак» (Дневники Софьи Андреевны Толстой. 1860–1891. С. 86).


[Закрыть]
.

На первой маленькой станции после Тулы – Козловке-Засеке, где надо было сойти с поезда и откуда ехали в Ясную, уже ждали меня лошади. Раннее, серое, непросыпающееся, холодное, сырое утро. Знакомый путь. Вниз, потом в гору. По сторонам не совсем еще опавшее золото осени. Весело бегут лошади. Невзирая на волнение, как всегда, зарисовываю характерные аллюры лошадей: равномерный галоп гнедой пристяжной, качающуюся и заметную лишь по крупу рысь коренного иноходца. Синий кафтан кучера. Надо непременно написать! Трудно зарисовывать, – подкидывает пролетку. Яснополянские знаменитые столбы-ворота. Еще веселее подъем по знаменитой аллее к дому. Еще большее волнение. Лихой поворот к крыльцу. Толстой на крыльце.

Несмотря на ранний час, Лев Николаевич уже поджидал меня на крыльце.

– Ну, вот и прекрасно, что приехали, благодарствуйте!

И опять, как каждый раз при виде дорогого, ласково и радостно встречающего очаровательного Льва Николаевича, в душе какое-то радостное волнение; и снова знакомое ощущение пожатия большой и мягкой, теплой руки.

– Ну, идемте наверх – вот, сначала позавтракайте.

И пока я внизу в знакомой передней снимал шубу, и пока мы по лестницам поднимались наверх в знаменитый белый зал-столовую, где в этот час обыкновенно шумел самовар для одних и приготовлен был для других горячий кофе («вы – кофе или чая?»), Толстой рассказывал мне о своих планах помощи духоборам и что он для этой цели вновь стал писать «художественное»[339]339
  Весь доход от издания «Воскресения» шел в пользу духоборам, преследуемым царским правительством и переселяющимся в Канаду.


[Закрыть]
(так у Толстых назывались его художественные произведения, в отличие от религиозно-философских).

В этот раз меня поразили особенная бодрость, какой-то подъем у Толстого[340]340
  К этому времени Толстой уже работал (с августа 1898 г. по январь 1899 г.) над четвертой редакцией «Воскресения».


[Закрыть]
. Так бывало с ним каждый раз, когда он давал волю скопившемуся заряду художественного творчества, которое он считал в последний период своей жизни грешным. Таким жизнерадостным, бодрым и веселым я видел его не раз; вместе с ним оживали и близкие его, особенно счастлива была Софья Андреевна; но в этот раз перемена в нем поразила меня особенно сильно.

В доме все еще спали; за завтраком, наливая мне чай, передавая подробности будущей нашей работы, Толстой был как-то нервен, пожалуй, даже нетерпелив. Это выразилось уже в том, как он поджидал меня на крыльце, и в том, как он хлопотал вокруг самовара и почти торопил с завтраком:

– Ну вот, позавтракайте и начните читать.

Особенно поразило меня (чего мне от Толстого никогда не приходилось слышать) то, что, коснувшись своей новой, видимо, увлекшей его повести (обыкновенно он очень неодобрительно отзывался о своих художественных произведениях), он вдруг стал очень серьезен и под конец сказал:

– Это – лучшее, по-моему, из всего, что я когда-либо написал. Я думаю, что вам понравится.

Я устроился внизу, где и прежде живал, и жадно набросился на чтение. «Воскресение» тогда не было еще большим романом в трех частях, а сравнительно небольшой повестью, размером около трети разросшегося впоследствии романа. Уже с первых строк я почувствовал: ага! опять прежний, настоящий Толстой – «Войны и мира», «Анны Карениной» и т. д. И чем дальше я читал, тем больше приходил в восторг, тем больше вживался в изображенное и – как раньше в его прежних шедеврах – имел перед собой живую, захватывающую натуру, которая меня, как художника, всегда так влекла больше, чем к другим писателям, именно к Толстому. Помню я, как в первый же день, когда я едва успел прочитать несколько глав, Толстой, не скрывая естественного любопытства, тихо вошел ко мне и с добродушным выражением лица спросил:

– Не помешаю? Ну, как находите?

И по тому волнению и восторгу, который невольно сказался в моих словах и в моем лице, Толстому не трудно было удостовериться, что я искренно захвачен началом. Это появление у меня в комнате «автора» было трогательно и характерно для Толстого.

Дни проходили у меня за чтением рукописи и за моими заметками, а к обеду и вечернему чаю все домашние сходились в верхнем белом зале. Лев Николаевич имел обыкновение, гуляя со мной после чая по диагонали зала, расспрашивать меня о моих впечатлениях. Во время этих яснополянских прогулок шли у нас чрезвычайно интересные беседы и обмен мыслями и наблюдениями как из реальной жизни, так и из всего мною прочитанного. Мне удавалось нередко заинтересовать его моими личными наблюдениями и обрисовкой подмеченных мною особенностей во внешности и характере его персонажей, на что, в свою очередь, Толстой, с его удивительным юмором и живостью, рассказывал часто забавные вещи. Так, например, коснувшись намеченного мною изображения лихача Нехлюдова, мы разговорились о лихачах вообще – об этом чисто московском, своеобразном типе с их курьезной, характерной внешностью, грубой манерой обращения и т. д.

Толстой тут же рассказал следующий случай:

– Однажды ночью жена почувствовала себя плохо (это было, кажется, перед ее родами), и я, накинув впопыхах полушубок и какую-то шапку, побежал за доктором. По дороге ни одного извозчика; лишь на Пречистенке наткнулся на лихача. Я к нему: «Ну-ка, братец, нельзя ли свезти меня поскорее туда-то». Не заметив во мне «барина», не трогаясь с места, он медленно повернул только в мою сторону голову (тут Л. Н. изобразил этот поворот), презрительно взглянул на меня через плечо и протяжно и строго процедил: «По силе дерево руби!..»

Но бывало также, что темы в эти прогулки касались, как я потом только понял, очень больных вопросов, часто, быть может, биографического характера. Помню, как, обмениваясь мыслями по поводу прочитанной утром одной из сложнейших сцен «Воскресения» – как Нехлюдов крадется к Катюше в ту памятную ночь, я стал наивно развивать свой взгляд на непростительные укоренившиеся взгляды в высшем обществе, по которым украсть платок сочтется за позорнейшее преступление, а украсть жизнь у соблазненной жертвы не только не зазорно, но, наоборот, создаст такому герою еще какой-то ореол – особливо у дам, что еще бессмысленнее, казалось бы. Нечто в этом роде, видимо, волнуясь и горячась, говорил я, в то время как Толстой, становясь все серьезнее и мрачнее, продолжал со мною шагать по зале, глядел на меня, не спуская глаз, тем особым, испытующим взглядом из-под нависших сдвинутых бровей, который как бы просверливает вас и видит насквозь… Мне даже стало жутко ‹…›.

Так, днем за чтением рукописи, вечерами в беседах с Толстым, прошло несколько незабываемых дней. Увлечение мое прочитанным было так велико, я так живо представлял себе предстоявшую мне художественную работу, которая буквально меня заливала и за которую я хотел скорей взяться дома, что, не дочитав повести до конца (оставалось лишь то, что Толстой дописывал), не думая о предстоящих трудностях и об огромной ответственности, сломя голову решил – берусь! Что будет, то будет – и помчался домой делать первые эскизы, с намерением вскоре вернуться. Времени впереди было достаточно, чтобы успеть создать нечто большое и значительное ‹…›.

Сделав первые эскизы, я помчался снова в Ясную дочитывать роман и заодно показать Толстому мои рисунки[341]341
  Во второй раз Пастернак посетил Ясную Поляну в середине ноября 1898 г. 19 ноября он уже вновь был в Москве (Дневники Софьи Андреевны Толстой. 1860–1891. С. 95).


[Закрыть]
. Тут, к моей понятной и великой радости, оказалось, что мои Нехлюдов и Катюша почти портретно передавали неизвестных мне людей, с которых писал и Толстой. Это придало мне еще больше бодрости. Толстой был в этот приезд особенно весел и жизнерадостен и много шутил. Однажды мы оба сидели внизу, вошла Татьяна Львовна узнать у меня, что для меня приготовить к обеду (Софья Андреевна была в отъезде, и Татьяна Львовна заменяла ее по хозяйству). У Толстых готовили на два стола, – одни ели мясо, другим, как самому Льву Николаевичу, готовили вегетарианское. Лев Николаевич с обычным юмором стал советовать, что мне готовить, и под конец, смеясь, сказал:

– Вот что, Таня, ты вели Леониду Осиповичу (он в это время глядел вдаль – через окно, в парк) зажарить фазана…[342]342
  В средней России в деревне фазана достать немыслимо. (Прим. Л. О. Пастернака.)


[Закрыть]

И, призадумавшись, протяжно произнес:

– Да! Когда-то и я был молодым… и Кавказ был молодой… и фазаны были молодые…

И, улыбаясь, обернулся, встал и ушел.

Когда я взялся дочитывать «Воскресение», я ужаснулся. Повесть неимоверно разрослась; хотя и с этим я мог бы к сроку справиться; но Толстой не унимался: раз начав дописывать, он не мог уже остановиться; чем дальше он писал, тем больше увлекался, часто переделывал написанное, менял, вычеркивал, и окончание отодвигалось все дальше и дальше. Тем временем началось уже печатание начала[343]343
  Начиная с 22 октября 1898 г. роман частями направлялся в журнал «Нива». Набранный текст подвергался в гранках усиленной авторской правке. Лишь с весны 1899 г. при продолжающейся работе автора над текстом началась публикация (с некоторыми перерывами) романа в «Ниве» (1899. № 11–58, с 13 марта по 25 декабря), редакция которой приобрела исключительное право первого печатания «Воскресения» в русских изданиях.


[Закрыть]
. Техника доставления материала у меня лично была следующая: я готовил большие рисунки и первым делом показывал их Толстому. Немедленно же снимались с них копии, оригиналы посылались для репродукции в Петербург в «Ниву»; копии быстро отсылались для репродукции в Париж, Лондон, Нью-Йорк и другие города, где печаталось «Воскресение»[344]344
  Одновременно по гранкам «Нивы» роман печатался за границей: на русском языке в издании В. Г. Черткова и на немецком, французском и английском языках в различных периодических изданиях (см. об этом подробнее: Гудзий Н. К., Маймин Е. А. Роман Л. Н. Толстого «Воскресение» // Толстой Л. Н. Воскресение. М.: «Наука», 1964. С. 538–544 (Серия литературных памятников.)).


[Закрыть]
. Толстой как-то особенно был со мною добр и ценил малейший мой набросок. Иногда мне удавалось вызывать в нем искренний, детский смех. Так, помню, он от души хохотал над рисунком «Закуска у Корчагиных», где генерал уплетает устрицы, или над изображением трех судей, особенно над бородатым, сидящим справа.

– Да вы злее меня!.. – смеясь, заметил он. Большинство же рисунков вызывало в нем очень серьезное и глубокое настроение.

Был и такой случай. Однажды я принес законченную иллюстрацию «После экзекуции». Толстой внимательно рассматривал ее, не переставая произносить знакомую мне оценку моих рисунков: «Прекрасно, прекрасно!..», выговаривая это слово как-то особенно мягко-кругло. Вдруг голос его дрогнул… показалась слеза, другая… «Прекрасно…» – продолжал он уже взволнованным, еле слышным старческим голосом, не выпуская из рук рисунка… Потом, как бы спохватившись и ударив себя по лбу, вскрикнул:

– Да что я наделал!.. Я ведь телеграфировал Марксу (издателю «Нивы»), чтобы всю эту главу вычеркнуть! Что я наделал!.. Ну, ничего! Я сейчас буду телеграфировать, чтобы ее восстановили, и тогда этот рисунок обязательно надо поместить!

Услыхав это, я, конечно, наотрез отказался: было бы с моей стороны непростительным, чтобы из-за моей иллюстрации Толстой менял план своего творчества. Но Толстой настаивал на непременном и обязательном ее помещении.

– Ну, постойте, – сказал он, – я придумал: я в одном месте текста сделаю небольшое указание на предшествовавшую экзекуцию, и тогда этим оправдается помещение этого рисунка… Нет, нет, обязательно его надо поместить…[345]345
  Об экзекуции упоминается в гл. X–XVI (часть первая) «Воскресения». Рисунок Пастернака «После экзекуции» напечатан лишь во втором издании романа в 1900 г.


[Закрыть]

И Лев Николаевич тотчас телеграфно отослал желанное добавление ‹…›.

«Воскресение» разрасталось в большой роман. Конца не видно было.

– Когда же вы меня, Лев Николаевич, в Сибирь, наконец, сошлете? – спрашивал я, намекая на предполагавшееся им изображение Сибири и жизни ссыльно-каторжных.

– Скоро, скоро. Сейчас я очень занят отбрасываньем, отсеканьем (при этом рукою отсекал вправо и влево) нагроможденного; делаю то, что на вашем языке называется «в общем»…

В другой раз он жаловался мне, что работа у него идет плохо, что он «никак не может снова подняться на ту высоту», с которой опять работа пойдет легко.

Наконец, печатание «Воскресения» в периодических журналах закончилось; кончились все перипетии и испытания; началось печатание отдельных изданий; об успехе «Воскресения» и о сенсации, которую произвел этот роман, говорить не приходится; но и мой успех превзошел все мои ожидания, – о нем достаточно говорило в свое время бесконечное количество статей, обширных фельетонов в русской и иностранной печати.

Успех мой исторически зафиксирован Толстым. Однажды мы сидели за вечерним чаем; Толстой из кабинета вынес и подарил мне только что полученную им из Лондона серию моих впервые хорошо репродуцированных иллюстраций.

– Ну, давайте проэкзаменуем вас; давайте ставить вам баллы;[346]346
  Толстой имел обыкновение прибегать к самому краткому и упрощенному способу оценки – ставить баллы. (Прим. Л. О. Пастернака.)


[Закрыть]
вот за эту – пять с плюсом, за эту тоже пять с плюсом, за эту, пожалуй, пять…

И тут же ставились на рисунках баллы. За небольшим исключением, почти все рисунки получили высший балл. Вся эта коллекция с проставленными баллами, как исторический документ, хранится в Толстовском музее в Москве[347]347
  Такой коллекции в Гос. музее Л. Н. Толстого нет. Несколько репродукций с рисунков с проставленными Толстым баллами было показано на Толстовской выставке в Историческом музее в Москве в 1911 г.


[Закрыть]
.

В заключение хочу еще привести очень характерное определение Толстым ценности и значения художественного произведения вообще. Когда появились первые репродукции с моих иллюстраций, я единственный, несмотря на восторг издателей и всеобщие похвалы, был в отчаянии, находя, что они совершенно исковеркали мои оригиналы, и готов был запретить их печатание и отказаться от участия. Однако, когда всюду пестрели уже рекламы о моем участии и началось уже печатание, отказ мой был бы сочтен за позорное отступление, за неспособность справиться с взятой на себя задачей; да и контракты не давали мне на это права. Помню, как Толстой, видя мое отчаяние и желая меня утешить, говорил:

– Не огорчайтесь, вы ведь потом выставите свои оригиналы, и их все увидят и оценят; помните, Леонид Осипович, что все на свете пройдет: и царства и троны пройдут; и миллионные капиталы пройдут; и кости, не только наши, но и праправнуков наших, давно сгниют в земле, но если есть в наших произведениях хоть крупица художественная, она одна останется вечно жить!..

А. Ф. Кони
Лев Николаевич Толстой

Большинство путешественников, посещавших Швейцарию, конечно, знает высокую гору на озере Четырех кантонов, с которой на высоте шести тысяч футов открывается удивительный вид на лежащую внизу равнину, изрезанную железными дорогами, на поэтический Люцерн, на зеленовато-голубые озера, обрамленные гордыми скалами, и на цепь Альп Бернского Оберланда. Величественным блистаньем их белоснежных вершин при восходе солнца ездят специально любоваться, проводя для этого ночь на вершине Риги, в гостиницах, устроенных на площадке, именуемой Риги-Кульм ‹…›.

Но когда я посетил Риги-Кульм в последний раз летом, в начале прошлого десятилетия, произошло нечто необычное. Собравшиеся в очень раннее утро на вершине обменивались оживленными вопросами и замечаниями, в которых сквозила несомненная тревога по поводу чего-то, что должно было неминуемо, к общей печали, свершиться. Это что-то было напечатанное в вечерних газетах известие, что Лев Николаевич Толстой, бывший в это время тяжко болен, находится в безнадежном состоянии и что ежечасно надо ожидать его кончины[348]348
  Речь идет о 1902 г. В начале января болезнь Толстого, находившегося на излечении в Крыму, обострилась воспалением легких. Он был на краю смерти. Русские и зарубежные газеты извещали своих читателей о безнадежном состоянии писателя.


[Закрыть]
. И люди, съехавшиеся из разных стран, – немцы, англичане, испанцы и, в особенности, американцы, были удручены одним и тем же. Их, перед восходом вековечного светила, тревожила мысль о том, что, быть может, в это время уже закатилось духовное светило, лучами которого столь многие, чуждые ему по языку и по племени, надеялись осветить запросы неудовлетворенной души и смущенного сердца. И после великолепного зрелища, – заставившего некоторых, без сомнения, почувствовать то, что чувствовал Кант, созерцая звездное небо, – за ранним завтраком продолжались разговоры о Толстом, причем, узнав, что я русский (и на этот раз единственный в отеле), многие обращались ко мне с вопросами о том, знаю ли я его лично и можно ли верить газетному известию, – и далеко не одно простое любопытство слышалось в их словах ‹…›.

В ясное теплое утро 6 июня 1887 года я сел на станции Ясенки, Московско-Курской железной дороги, в присланную за мною рессорную тележку и направился в Ясную Поляну ‹…›[349]349
  Кони в описываемое время приезжал в Ясную Поляну по приглашению А. М. Кузминского.


[Закрыть]
.

Чувство смущения и некоторой досады на себя владело мною, покуда я ехал среди милых картин среднерусской природы. Я знал, что увижу Льва Толстого, и не мельком только, как было в 1863 году в Москве, в гимнастическом заведении (Бильо) на Большой Дмитровке, – проживу под одной с ним кровлей два или три дня и узнаю его ближе; и эта-то именно неизбежность короткого знакомства и вызывала во мне некоторое недовольство на свою поспешную готовность откликнуться на приглашение в Ясную Поляну. Я по опыту знал, что знаменитых или вообще пользующихся известностью людей лучше знать издали и рисовать себе их такими, какими они кажутся по всем деяниям и писаниям. В этом отношении мне не раз приходилось убеждаться, что и «тьмы низких истин мне дороже нас возвышающий обман». Конечно, каждый раз в таком случае приходилось легко находить широкие «смягчающие обстоятельства», но я предпочел бы не видеть таких сторон в жизни и личных свойствах некоторых из этих людей, которые шли вразрез с составившимся о них отвлеченным, восторженным или умиленным представлением. Вот и теперь, думалось мне, я увижу человека, пред глубиной таланта, пред искренностью и глубокой наблюдательностью которого я издавна привык преклоняться, и, быть может, и даже весьма вероятно, увезу с собою другой образ со столь часто встреченными мною в других отталкивающими чертами самолюбования, недоброжелательного отношения к товарищам по оружию и фанатической нетерпимости к чужим убеждениям. Особенно в последнем отношении тревожила меня встреча с Толстым. Его мне часто рисовали ярым спорщиком и человеком, не допускавшим несогласия со своими этическими или религиозными взглядами, а я не люблю спорить, давно уже разделив убеждение, что мнения людей, создавшиеся самостоятельно, похожи на гвозди: чем сильнее по ним бить, тем глубже они входят. Соглашаться же безусловно и быть лишь почтительным слушателем мне не хотелось.

Проехав сквозь обветшалую каменную ограду въезда в Ясную Поляну, я остановился у флигеля, в котором жил А. М. Кузминский. Было еще очень рано. Лишь через час пришел мой гостеприимный хозяин и увел меня на длинную прогулку, а затем, уже в десятом часу, все обитатели Ясной сошлись за чайным столом на воздухе под развесистыми липами, и тут я познакомился со всеми членами многочисленных семейств Толстого и Кузминского. Во время общего разговора кто-то сказал: «А вот и Лев Николаевич!» Я быстро обернулся. В двух шагах стоял одетый в серую холщовую блузу, подпоясанную широким ремнем, заложив одну руку за пояс и держа в другой жестяной чайник, Гомер русской «Илиады», творец «Войны и мира». Две вещи бросились мне прежде всего в глаза: проницательный и как бы колющий взгляд строгих серых глаз, в которых светилось больше пытливой справедливости, чем ласкающей доброты, – одновременный взгляд судьи и мыслителя, – и необыкновенная опрятность и чистота его скромного и даже бедного наряда, начиная с какой-то светло-коричневой «шапоньки» и кончая самодельными башмаками, облекавшими белые носки. Толстой чрезвычайно просто приветствовал меня и, наливая себе в чайник кипяток из самовара, тотчас же заговорил об одном из дел, по которому я в конце семидесятых годов председательствовал и которое вызвало в свое время много горячих споров и ожесточенных толков[350]350
  Имеется в виду дело В. Засулич, стрелявшей в петербургского градоначальника Ф. Ф. Трепова и ранившей его. Суд присяжных поверенных под председательством Кони 11 апреля 1878 г. вынес ей оправдательный приговор. Кони подвергся ожесточенным нападкам со стороны властей и реакционной прессы.


[Закрыть]
. Его манера держать себя, лишенная всякой аффектации, и содержательность всего, что он говорил, в связи с искренностью тона, как-то сразу сняли между нами все условные и невольные преграды, почти всегда сопровождающие первое знакомство. Мне почувствовалось, как будто мы давно уже знакомы и лишь встретились после продолжительной разлуки.

После чая мы пошли гулять втроем, но Толстого постоянно останавливали различные лица из домашних и из окрестных жителей, так что в первый день я мог более ознакомиться с его обстановкой, чем с ним самим.

Жизнь в Ясной Поляне в это время отличалась большой регулярностью и, если можно так выразиться, разумным однообразием. Все, и в том числе Лев Николаевич, вставали для деревни довольно поздно, около девяти часов утра. До одиннадцати продолжалось питье чая, иногда в несколько приемов, ввиду того, что в Ясной одновременно жили дети, молодежь, взрослые и старики. В одиннадцать часов Лев Николаевич шел к себе, читал почту и газеты и принимал посетителей, которые наезжали в Ясную ежедневно. Одни приносили действительно измученное сердце, терзаемое каким-нибудь роковым вопросом, ответа на который они жадно ждали от Толстого; другие, преимущественно иностранцы, – бескорыстное, но подчас назойливое любопытство; третьи – тщеславное намерение иметь основание похвастаться разговором с «великим писателем земли русской»; четвертые являлись просто просителями денежной помощи, представлявшими из себя целую гамму отношений к хозяину Ясной, начиная от застенчивой скромности и кончая напускной развязностью, иногда граничившею с вымогательством; пятые – корыстную любознательность ре портеров и интервьюеров, которая сквозила в «беспокойной ловкости» их взгляда, как будто перелагавшего, в быстром соображении, каждую слышанную фразу или предмет обстановки в то или другое количество печатных строчек. Толстой сносил их всех без благодушной и услужливой чувствительности или безразличного сочувствия, но терпеливо и, где нужно, с серьезным участием, а жена его, Софья Андреевна, нередко простирала на приезжих свое хлебосольное гостеприимство. К часу все собирались завтракать, и вслед за тем Лев Николаевич уходил к себе, запирался и становился невидимым для всех до пяти часов, когда он выходил пройтись по деревне и по парку после усиленного труда за письменным столом. В шесть часов все обедали сытно и вкусно, причем хозяину подавались блюда растительной пищи. Полчаса после обеда проводились на террасе, выходящей в сад, за питьем кофе и курением. Приезжали знакомые из Тулы, приходили деревенские дети, чтобы играть под руководством детей Льва Николаевича или бегать с криками нескрываемого восторга на гигантских шагах. Лев Николаевич слушал детский шум и хохот, обменивался короткими фразами с окружающими и… курил папиросу самодельной работы! Тогда он еще позволял себе эту «слабость». После семи часов все общество поднималось и под его предводительством совершало обширную, более чем двухчасовую прогулку. В это время, то отставая от всех, то их опережая, Лев Николаевич вел оживленную беседу с кем-либо из гостей или рассказывал что-либо той манерой, о которой я скажу ниже. Около половины десятого все возвращались к самовару, простокваше и легким закускам, и начиналась непринужденная общая беседа, иногда прерываемая желанием послушать пение молодежи, которая исполняла хором цыганские песни или знакомила нас с местными «частушками», вытесняющими, к несчастию, старую русскую песню. Лев Николаевич весело улыбался, прислушиваясь к тому, как молодые голоса выводили: «Били-били в барабан по всем городам», «Конфета моя леденистая, полюбила меня – молодца раменистого», «Наше сердце не картошка – его не выбросишь в окошко», «Дайте ножик, дайте вилку – я зарежу свою милку», «Стоит миленький дружочек – с выражением лица» и т. п. Около полуночи все расходились.

Все это происходило в обширном флигеле, уцелевшем от сгоревшего когда-то большого дома. На всем виднелись следы былого прочного довольства и зажиточности. Но все – и обстановка, и стены, и двери, и лестницы – было сильно тронуто временем и, очевидно, давно не знало эстетического ремонта. Мебель была старая, хотя и довольно удобная, но в небольшом количестве. Нигде не было никаких признаков роскоши и чего-либо похожего на разные bibelots и petits-riens[351]351
  Безделушки (франц.).


[Закрыть]
, которыми полны наши гостиные, и развешанные без всякой симметрии по стенам портреты предков довольно угрюмо выглядывали из старых и местами облезлых рам.

Когда в первый вечер, простившись, я просил показать мне дорогу во флигель, занимаемый Кузминскими, Лев Николаевич сказал мне, что я помещен на жительство в его рабочей комнате внизу, и пошел меня туда проводить. Это была обширная комната под сводами, разделенная невысокой перегородкой на две неравные части. В первой, большей, с выходом на маленькую террасу и в сад, стояли шкафы с книгами и висел, сколько мне помнится, портрет Шопенгауэра. Тут же, у стены, в ящике лежали орудия и материалы сапожного мастерства. В меньшей части комнаты находился большой письменный стол, за которым были написаны в свое время «Анна Каренина» и «Война и мир». У полок с книгами в этой части комнаты для меня была поставлена кровать. Здесь в течение дня работал Лев Николаевич. Приведя меня в эту комнату, он над чем-то копошился в большей ее части, покуда я разделся и лег, а затем вошел ко мне проститься. Но тут между нами началась одна из тех типических русских бесед, которые с особенной любовью ведутся в передней при уходе или на краешке постели. Так поступил и Толстой. Сел на краешек, начал задушевный разговор – и обдал меня сиянием своей душевной силы.

С тех пор все дни моего пребывания в Ясной проводились и оканчивались описанным образом. Иногда, простившись со мною, Толстой уходил за перегородку и там что-нибудь разбирал, вновь начинал разговор, но, затронутый или заинтересованный каким-либо моим ответом, снова входил в мое отделение, и прерванная беседа возобновлялась. Один из таких случаев остался у меня в памяти. «А какого вы мнения о Некрасове»? – спросил он меня из-за перегородки, что-то передвигая. Я отвечал, что ставлю высоко лирические произведения Некрасова и считаю, что он принес огромную пользу русскому молодому поколению, родившемуся и воспитанному в городах, тем, что, вместе с Тургеневым, научил его знать, ценить и любить русскую сельскую природу и простого русского человека, воспев их в берущих за душу стихах; что же касается до его личных свойств, то я не верю яростным наветам на него и, во всяком случае, считаю, что то, что он был игрок, еще не дает права ставить на его личность крест и называть его дурным человеком. «Он был, – продолжал я, – одержим страстью к игре, обратившейся, если угодно, в порок, но порочный человек не всегда дурной человек. Нередко, вне узких рамок своей пагубной страсти, порочные люди являют такие стороны души, которые многое искупают. Наоборот, так называемые хорошие люди подчас, при внешней безупречности, проявляют грубый эгоизм и бессердечие. Жизненный опыт дает частые подтверждения этому. Игроки нередко бывают смелыми и великодушными людьми, чуждыми низменной скупости и черствой расчетливости; пьяницы часто отличаются, в трезвом состоянии, истинною добротою. Недаром Достоевский сказал, что в России добрые люди – почти всегда пьяные люди, и пьяные люди – всегда добрые люди. Наконец, история нам оставила примеры «явных прелюбодеев», проникнутых глубоким человеколюбием и вне служения своим страстям явивших образцы гражданской доблести и глубины мысли. Выслушав это мнение, Толстой вышел из-за перегородки со светлым выражением лица и, сев на «краешек», сказал мне радостно: «Ну, вот, вот, и я это именно всегда думал и говорил, – это различие необходимо делать!» И между нами снова началась длинная беседа на эту тему ‹…›[352]352
  Еще в 50-х годах при личных встречах Толстой проявлял, по словам Некрасова, «скрытое, но несомненное участие» к нему (Некрасов Н. А. Полное собрание сочинений и писем: в 12 т. М.: Гослитиздат, 1948–1953. Т. 10. С. 275). В 70-х годах Толстой пишет Некрасову о том, что с ним связано у него «много хороших молодых воспоминаний» (Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений. Т. 62. С. 110). Особенно ясно ощутил Толстой, насколько дорог был ему этот человек, узнав о смерти Некрасова, которая «поразила» его. «Мне жалко было его, – писал он Н. Н. Страхову 3 января 1878 г., – не как поэта, тем менее как руководителя общественного мнения, но как характер, который и не попытаюсь выразить словами, но понимаю совершенно и даже люблю не любовью, а любованием» (Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений. Т. 62. С. 369).


[Закрыть]
.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации