Текст книги "Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников. Том 2"
Автор книги: Сборник
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
II
Утром, не успели мы еще одеться, как прибежал Лев Николаевич, бодрый, веселый.
– Ну, как спали? Не беспокоили ли вас мухи? А я припомнил имя автора, о котором вчера рассказывал вам, – обратился Лев Николаевич к Стасову.
По своему обыкновению, Лев Николаевич, выпив утром кофе, уходил к себе работать, и уж так до вечера трудно было с ним поговорить. Урывками он появлялся и днем, но не надолго.
После чая Лев Николаевич собрался верхом в город. Стасов восхищался кавалерийской посадкой Толстого и с особенным удовольствием рассматривал его лошадь.
– Как сидит-то на лошади! Настоящий кавалерист! После обеда Толстой снова беседовал со Стасовым, причем Лев Николаевич прочел вслух некоторые места из Герцена.
– Что это был за острый и глубокий ум! – сказал Лев Николаевич. – Как он верно и метко поражал врагов своих. От его талантливого пера жутко приходилось его противнику. А помните, как он в немногих словах отметил характер двух императоров?[49]49
Вероятно, имеется в виду статья Герцена «Августейшие путешественники» (1867), в которой описывалось свидание Николая I с австрийским императором Фердинандом I.
[Закрыть]
И Лев Николаевич стал наизусть цитировать Герцена. Стасов весь сиял от восторга. Он, в свою очередь, припомнил некоторые мысли и изречения великого публициста[50]50
В. В. Стасов, как и Толстой, был большим поклонником Герцена. В письме к Толстому от 31 мая 1896 г., собираясь прочесть ему при встрече главу задуманной книги («Разгром»), он писал: «Мне хотелось бы, чтоб в те ½ часа никого не было в комнате, кроме двух человек, а я им – докладчик. Эти 2 человека пусть будут: Толстой да Герцен. И это потому, что эти двое – самые для меня первые на нашей земле и на нашем времени…» (Стасов В. В., Толстой Л. Н. Лев Толстой и В. В. Стасов. Переписка. 1878–1906. С. 170).
[Закрыть].
Точно вперегонку, эти два старца хвастали знанием и пониманием Герцена, и приятно было видеть, как на этом они совершенно сошлись. Заговорили о новейших писателях, и Лев Николаевич заявил, что он особенно любит Чехова, а о других он отозвался так:
– В сущности все теперь прекрасно пишут. Уменье писать удивительное; у всех красивый, художественный слог.
– Как он любит Герцена! – сказал мне Стасов, когда мы спустились вниз. – Да, Герцен и Толстой – крупнейшие величины; в моей жизни я не знал никого выше этих двух гениев.
Стасов еще долго не мог успокоиться: все припоминал слова Толстого.
– Все, что я вижу и слышу здесь, так важно, так ценно, что хотелось бы еще долго оставаться здесь. Знаете ли, что я придумал? Ведь мы решили послезавтра уехать. Так вот, я завтра попрошу Льва Николаевича, чтобы он прочел нам что-нибудь из своих новых вещей. Помните, в прошлом году я просил, и он исполнил. Как он читает! Помните? Божественно хорошо!
III
На следующий день, во время утреннего кофе, Стасов изложил Льву Николаевичу свою просьбу.
– Хорошо, вечером, во время чая, прочту, – сказал Лев Николаевич.
Этот последний день Лев Николаевич почти все время после завтрака провел с нами. Мы втроем гуляли в парке, и Лев Николаевич рассказал нам главное содержание повести «Хаджи-Мурат» и других своих новых вещей.
– Надо торопиться кончать и некоторые другие работы, – вдруг, остановившись, сказал Лев Николаевич, глядя вниз; а затем, подняв свои глаза на Стасова и посмотрев на него своим добрым и глубоким взглядом, сказал: – Да, Владимир Васильевич, нам надо приготовиться теперь. Нас скоро ожидает приятный конец.
– Какой? – спросил Стасов.
– Да вот, смерть. Я уверен, и вы ее ждете.
– Черт бы ее побрал! – воскликнул Стасов. – Мерзость, пакость, да еще готовиться к ней! Я часто плохо сплю, ворочаюсь в постели, как подумаю, что придется умереть.
– Однако вы чувствуете же старость, приближение конца?
– Ничего не чувствую, ни в чем себе не отказываю, как прежде, и надеюсь, что и вы, Лев Николаевич, ни в чем себе не отказываете. Вот, ездите верхом, играете в лаун-теннис…
Стасову было тогда восемьдесят лет. Его мощная, крупная фигура дышала жизнью, энергией и здоровьем. Он шел быстро, держа шляпу в руках, так как всегда чувствовал жар в голове. Толстой хотя был моложе Стасова, но казался старше.
«Как различны их взгляды на жизнь, – подумал я, – но как одинаково они ее любят и ценят!»
Лев Николаевич стал спрашивать меня, что я делаю, над чем теперь работаю.
– А лепите вы животных? – спросил он меня.
– Лепил, но мало.
– Какое это чудное искусство и какое важное! В особенности если выразить то сочувствие, которое люди должны бы питать к животным. Я видел замечательную картину, которая убедила меня, как высоко бывает искусство, когда оно выражает любовь, все равно, в ком эта любовь ни проявилась бы. Собака стоит на берегу с поджатым хвостом и смотрит вдаль, где виден удаляющийся корабль. Страшная тоска и боль чувствуется во всей фигуре собаки, которая оставлена своим хозяином. Впечатление очень сильное, и чувство жалости к животному неотразимое.
Я рассказал Льву Николаевичу, что недавно я видел в Париже, в «Салоне», скульптурную группу «Друзья». Обезьяна ищет у собаки. Собака прижалась к своему другу, и ей так приятно, что она зажмурила глаза и вся съежилась. Чувство дружбы поразительно выражено в этом произведении искусства. Льву Николаевичу это так понравилось, что, придя домой, он со всеми поделился моим рассказом.
IV
Мы, продолжая прогулку, подошли к забору сада.
– Стойте, – сказал Лев Николаевич, – тут в кустах должен быть проход. Отсюда мы ближе попадем в сад.
И, расправив кусты, он показал мне довольно глубокий ров.
– Осторожно! – предупредил Лев Николаевич. – Темно, а подъем наверх очень крутой.
С трудом взобрался я наверх и предложил руку Льву Николаевичу, чтобы помочь ему.
– Нет, не надо. Я привык. Каждый день взбираюсь таким путем.
И молодецки, как юноша, спрыгнул он вниз и с особенною легкостью взобрался наверх. Мы вышли на большую аллею. Стало светлее.
– Эта самая старая аллея, любимое место моих предков. Тут бабушка и дедушка гуляли.
После чая мы с нетерпеньем ждали обещанного. Лев Николаевич принес из своей комнаты тетрадку. Стасов сел возле него. Софья Андреевна, все еще больная, сидела в своем углу у круглого столика и что-то вышивала. Другие сидели в противоположном углу зала и занимались наклеиванием изречений для календаря, над которым работал тогда Толстой. Я сел возле Льва Николаевича, намереваясь зачертить его во время чтения.
Лев Николаевич начал читать отрывок из «Воскресения», с первых же слов захватывающим образом подействовавшего на нас[51]51
Здесь допущена ошибка. Толстой читал не «Воскресение», опубликованное еще в 1899 г., а незавершенный рассказ «Божеское и человеческое», мысль о котором возникла во время работы над «Воскресением» (см.: Жданов В. А. Последние книги Л. Н. Толстого. М.: «Книга», 1971. С. 217). Сама же работа над рассказом продолжалась с 1903 по 1906 г.
[Закрыть]. Моментами повествование было до того потрясающим, что я должен был перестать рисовать. Карандаш вываливался из моих рук. В зале было гробовое молчание, и все, затаив дыхание, слушали рассказ о генерал-губернаторе, читающем просьбу о смягчении участи несчастного заключенного. Дальше идет целый ряд сцен, бесконечно правдивых и бездонно глубоких по мысли. Лев Николаевич точно в действительности водил нас по тюрьмам, открывал перед нами камеры одиночного заключения и показывал нам живые картины живой и трепетной жизни. И когда он кончил, мы еще долго сидели как бы в оцепенении.
– Четвертая часть еще не готова, – прервал тишину Лев Николаевич.
Было уже поздно, и мы, поднявшись с места, разошлись, не чувствуя больше в этот вечер нужды в каких бы то ни было посторонних разговорах.
– Вот что мы получили, – сказал Стасов, когда мы спустились вниз.
Его глаза были полны слез.
– Ах, что мы услышали, что мы услышали! – с глубоким вздохом повторил он.
Я долго не мог заснуть. Все мерещились мне бессмертные образы, созданные гением Толстого. Мой сосед тоже не спал. Я слышал, как он ворочался в постели и тяжело и часто дышал.
Рано утром голос Стасова разбудил меня.
– Вы не спите? Вот о чем я думаю: я ночью плохо спал, все думал о нашем Льве. Я хочу сказать, просить, чтобы мы остались еще на один день. Жалко мне уезжать. Хочу его еще видеть и слышать. Увидимся ли еще когда-нибудь в другой раз? Это, вероятно, последний раз, что я приехал.
– Вряд ли он прочтет нам опять, – возразил я.
– А может быть, он еще скажет что-нибудь такое, что так важно и интересно.
Вошел лакей и передал нам книги.
– Лев Николаевич просит взять их с собою, – сказал он. Мы порешили уехать; уложились и пошли наверх, где нас ждал Лев Николаевич. Скоро пришла и Софья Андреевна, которая все еще чувствовала себя плохо. Стали прощаться. Стасов был взволнован. Он говорил отрывистыми фразами.
– Да, да, больше не увидимся, может быть, – вздыхая, повторял он как бы про себя.
Я не мог больше видеть прощания этих друзей, которые, может быть, никогда уже не встретятся больше, и отошел в сторону[52]52
Описываемая встреча оказалась последней. Стасов собирался приехать в Ясную Поляну в конце 1905 г., но вынужден был отложить поездку. 10 (23) октября 1906 г. Стасов умер.
[Закрыть].
– Приезжайте, приезжайте зимою! – закричал еще раз, уже с лестницы, Лев Николаевич.
Когда мы выехали из усадьбы, Стасов, глубоко вздохнув, сказал:
– Жалко, жалко, что мало виделся с ним. Но, кажется, мы все-таки вовремя уехали: графиня больна, да и остальные скоро разъедутся… А вот – где Лев Николаевич будет лежать, – сказал грустным голосом Стасов, указав на церквушку, старинную усыпальницу предков Толстого[53]53
Кладбище сельца Кочаки, в двух верстах от Ясной Поляны.
[Закрыть].
Точно в ответ на это послышалось рыдание. По другую сторону дороги двигалась деревенская похоронная процессия.
Любовь Гуревич
Из воспоминаний о Л. Н. Толстом
Сытая лошадка, запряженная в тряский тарантасик, высланный за мною на станцию, подвезла меня в сумерки к живописной, хорошо всем известной по снимкам яснополянской усадьбе, к небольшому каменному дому, и на веранде, заплетенной диким виноградом, я сейчас же увидела Толстого. Он вышел встретить меня и, поздоровавшись, быстрым шагом пошел впереди меня по деревянной лестнице в верхний этаж дома. У меня кружилась голова от волнения, и в глаза металась разорванная на спине, еще не зачиненная блуза и стоптанные туфли Толстого. В крошечной проходной гостиной, освещенной по-вечернему, он предложил мне сесть, подождать графиню и стал расспрашивать о здоровье Лескова и о моих последних свиданиях с ним[54]54
Гуревич впервые навестила Толстого в Ясной Поляне 27 августа 1892 г. по настоятельным советам Н. С. Лескова, с которым была близко знакома.
[Закрыть] ‹…›.
Обвеянная мировою славою, необычайно сложная жизнь толстовской семьи, со всеми ее глубочайшими внутренними противоречиями, столкновениями различных характеров и мировоззрений, вспышками человеческих страстей, со всеми ее порядками и беспорядками, с беспрерывною сменою разнородных посетителей, – в своем обычном течении представляет какое-то художественное чудо: она кажется такою простою, цельною, легкою, даже жизнерадостно-вольною. Оттого и чувствуешь себя в этой семье, как в среде самых обыкновенных милых русских помещиков средней руки. Великий писатель, мыслитель-моралист живет своими идеями не только у себя в кабинете, но – ежечасно, ежеминутно – у всех на глазах, не переставая быть в то же время непосредственным, общительным человеком, страстно любящим жизнь – живую, органическую жизнь, со всеми ее обычными проявлениями, каковы бы они ни были и как бы он ни судил о ней в своем неустанно работающем разуме. Многолетнее единоборство его духа с властно захватывающей его стихией жизни словно не истомило его.
Он всегда поражал меня неистощимою душевною молодостью, впечатлительностью ко всему, что вошло в круг его внимания, свежим юмором в отношении ко многим явлениям жизни.
Я так ясно вижу его перед собой, когда он сидит за длинным обеденным столом, жует хлеб уже беззубым ртом, рассказывает что-нибудь и смеется:
– А вот Владимир Сергеевич[55]55
По-видимому, Вл. С. Соловьев.
[Закрыть] привозил ко мне зачем-то поэта Величко. Удивительный поэт!.. Стихи мне читал – про весну… «Опять запели трясогузки»… Очень это мило: трясогузки…[56]56
В одном из рукописных набросков «Предисловия к роману В. фон Поленца «Крестьянин» (1901) содержится резкий отзыв Толстого о В. Л. Величко как поэте: «… им же имя легион, которые даже не знают, что такое поэзия и чего им надо стремиться достигнуть» (Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений. Т. 34. С. 530).
[Закрыть]
Кто-то сообщает, будто в газетах говорят о предполагаемом съезде толстовцев[57]57
По всей вероятности, в разговоре, свидетельницей которого была Гуревич, речь шла о том, что в начале августа 1892 г. Толстой обратился с письмами к И. Б. Файнерману и М. В. Алехину, решительно возражая против их предложения собраться всем единомышленникам Толстого в Ясной Поляне, чтобы обсудить дальнейшие жизненные планы. Толстой утверждал, что это единение было бы ложным («единение с десятками – разъединение с тысячами и миллионами»), что следует искать «наибольшие средства общения со всем большим миром всех людей» (см.: Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений. Т. 66. С. 239–240, 241–242).
[Закрыть]. Толстой весело подмигивает одному из присутствующих «толстовцев» (их почему-то прозывали в Ясной Поляне, конечно, и в глаза, – темными):[58]58
«Темные» – словечко С. А. Толстой. Она определяла им многих посетителей Толстого, часто его единомышленников, но людей не светских. По всей вероятности, оно было заимствовано ею из колоритной речи Марии Михайловны, цыганки родом, жены С. Н. Толстого. Е. В. Оболенская-Толстая вспоминала: «Толстовцев она (Мария Михайловна) не любила, называла их темными и боялась их; и говорила про них: „темненькие, чудесненькие“» (Центральный Государственный Архив литературы и искусства (Москва), ф. 508, оп. 1., ед. хр. 264, л. 11).
[Закрыть]
– Вот отлично!.. Явимся на этот съезд и учредим что-нибудь вроде Армии спасения. Форму заведем – шапки с кокардой. Меня авось в генералы произведут. Маша портки синие мне сошьет…[59]59
Армия спасения – религиозная и филантропическая организация, крайне реакционная по своим целям, пользовавшаяся широкой поддержкой финансового капитала. Иронический тон Толстого связан с тем, что Армия спасения копировала в своей структуре армейские порядки (особая форма членов, составляющих «армию», делящуюся на «солдат», «офицеров», «генералов» и т. п.).
[Закрыть]
Мне много раз приходилось говорить с Толстым с глазу на глаз о серьезных, волнующих, религиозных, нравственных и общественных вопросах, или о современной литературе, или об общих знакомых – Лескове, Владимире Соловьеве, Стасове, – и всегда, после первой минуты понятного стеснения, я испытывала в разговоре с ним странную легкость, большую даже, чем в разговоре с громадным большинством «обыкновенных» людей. Я думаю, что это общее впечатление всех тех, кому он дорог в основных течениях его духа и кому удалось видеть его при естественных для него условиях, – не насилуя его настроений и хода его мыслей, как это иногда невольно делают люди, приехавшие к нему на очень короткое время и жаждущие услышать от него как можно больше суждений на самые ответственные темы.
Чуть ли не на следующий день по моем приезде в Ясную Поляну он предложил мне прогуляться с ним, и мы пошли по большому яблочному саду, потом вдоль каких-то канав, мимо огородов. Мне было необходимо говорить с ним о «Северном вестнике», чтобы просить его об участии в нем, но это было стеснительно, и я молчала. Он заговорил сам, стал расспрашивать о мотивах, побудивших меня взяться за это дело, и о том, на какие средства я его веду ‹…›.
Во всех таких беседах меня поражала его манера говорить, его язык – энергичный, отрывистый, образный, богатый оттенками и выражениями, не исключая обычных «интеллигентских» выражений и галлицизмов, которые никогда почти не встречаются в его письменной речи.
Это различие между устным и письменным языком Толстого долго заставляло меня задумываться. Кто не знает его манеры, особенно в статьях, громоздить одно придаточное предложение на другое, как бы закручивая спиралью основную мысль фразы и не стесняясь повторением одних и тех же относительных местоимений и наречий. Эту его особенность хорошо сознают и члены его семьи. Я помню, однажды Татьяна Львовна, сидя над рукописью его сочинения «Царство Божие», вдруг сказала:
– Смотрите пожалуйста, какой язык вдруг пошел! Что за оказия?… Папа ведь обыкновенно пишет совершенно невозможным образом, а тут – вы послушайте… Аа! вот в чем дело! Это его цитата из Вогюэ[60]60
В главе VI трактата «Царство Божие внутри вас» Толстой поместил в собственном переводе большой отрывок из статьи Эжена Вогюэ: «A travers L’excposition. IX. Derniers remarques». – Revue des Deux Mondes», 1889, novembre. Об этой статье Вогюэ Толстой упоминал еще в дневниковой записи от 22 ноября 1889 г. (Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений. Т. 50. С. 181–182). Приведя пространную выписку из статьи Вогюэ в «Царстве Божием внутри вас», Толстой заключал: «… люди, которые, как Вогюэ и др., исповедуя закон эволюции, признают войну не только неизбежной, но полезной и потому желательной, – эти люди страшны, ужасны своей нравственной извращеностью» (Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений. Т. 28. С. 129).
[Закрыть]. Ну, тогда все ясно. Папа ведь отлично переводит.
И действительно, в переводах Толстого язык бывает легок, жив, энергичен, как в чисто-художественных его описаниях и в устной речи. Его бесчисленные корректурные помарки на переводе «Дневника Амиеля» пленяли всех в нашей редакции тонкостью оттенков и гибкостью оборотов[61]61
Редактировал Толстой перевод извлечений из дневника Амиеля (перевод с французского М. Л. Толстой) не только в гранках (декабрь 1893 г.), но и в рукописи еще в феврале 1893 г.
[Закрыть].
Язык Толстого, со всеми его характерными неправильностями, всегда великолепен, когда он говорит или пишет из своей художественной природы, когда он видит перед собою то, что пишет, когда он непосредственен, стремителен в своих настроениях. Но когда он говорит от разума или от рассудка, на темы, которые кажутся ему особенно важными и ответственными, стараясь быть особенно добросовестным в передаче своей мысли, он точно побеждает при этом огромные трудности; он точно отбивается и отгораживается в это время от подступающей к нему со всех сторон образной, красочной, чувственно-восхитительной стихии жизни, которая повлекла бы его полную сил и страстей художественную душу по иным путям, прочь от всего того, что он раз навсегда признал единственно важным и достойным человеческого назначения.
Я помню, как мы говорили с ним однажды о западноевропейских анархистах-бомбистах и он, возмущаясь их доктриною, вдруг сказал:
– А все-таки они мне гораздо милее всяких либералов. Сумасшедшие, конечно, но, по крайней мере, натура есть.
Он задумался, усмехнулся, покачал головой и проговорил, точно разговаривая с самим собою:
– Севастопольские гранаты мне вспомнились… Как она, бывало, летит мимо, воет, дух захватывает… И вдруг треснет где-нибудь поблизости… Хорошо!..
Это «хорошо» было сказано с таким заразительным чувством, что я вдруг представила себе своеобразную прелесть этой минуты, – когда граната разрывается на поле сражения, – и засмеялась ‹…›.
Толстой горяч и нетерпелив. Когда ему нужно быть терпеливым, это, очевидно, стоит ему страшных усилий. Он старается справиться с собою, и тогда даже устный язык его становится таким же тяжелым, как в его философских писаниях. Ему бывает трудно доказывать людям то, что дух его созерцает уже как самоочевидное. Я помню, например, как он однажды в Москве с необыкновенным терпением, стараясь не раздражаться непонятливостью собеседника, излагал одному своему прежнему знакомому, старому светскому человеку, приехавшему откуда-то с Ривьеры, сущность своих религиозных и нравственных воззрений. Он говорил медленно, слово за словом, точно напряженно вертя ручку туго двигающегося колеса от какой-то машины. Когда гость ушел, я сказал Толстому:
– И охота это вам, Лев Николаевич, растолковывать свои идеи такому господину. Разве он понял что-нибудь?
– А вы думаете, не понял? – живо ответил он, встал, встряхнулся, рассмеялся, потом опять стал серьезным:
– Сначала-то я из вежливости: он первый ведь начал про это, а потом… Не знаю, право, как тут быть… думается, все-таки нужно объяснять людям в таких случаях.
Горячность, нетерпеливость, страстность Толстого дают себя чувствовать и в тех случаях, когда что-нибудь безотчетно не нравится его реалистически-художественной натуре, и в тех случаях, когда что-нибудь резко противоречит его нравственным воззрениям. Точно так же и завоевать его симпатии можно как с непосредственно-художественной, так и с идейной стороны его существа. В этих случаях он способен иногда не замечать обратной стороны подкупившего его явления.
Так, ему нравится иногда, за моральную тенденцию, какой-нибудь рассказ, и он уже не обращает внимания на его художественную негодность. А между тем я помню, с каким увлечением он говорил о нашумевшем в то время романе «Трильби»[62]62
О романе Жоржа Дюморье «Трильби» (СПб., 1896) в дневнике Толстого 27 февраля 1896 г. высказано прямо противоположное мнение: «Читал „Трильби“ – плохо» (Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений. Т. 53. С. 80).
[Закрыть], в котором его могла привлекать только легкая искрящаяся живость повествования. Золя отталкивал его своим мировоззрением – и он с досадой назвал его один раз «просто бездарным дураком»[63]63
Отзывы Толстого о Золя не ограничивались одним лишь отрицанием. Он хорошо знал его произведения, особенно высоко ценил его роман «Земля»: «Есть недостатки, но только в этом романе в первый раз мы видим настоящего, реального французского крестьянина» (Русанов А. Г. Воспоминания о Л. Н. Толстом. Воронеж, 1937. С. 161). В манере Золя ему не нравился оттенок «дидактики» (Литературное наследство. Т. 37–38. С. 550), а также наблюдавшееся иногда у писателя нарушение чувства художественной меры.
[Закрыть], а Ибсен, очевидно, раздражает его своими художественными приемами. Он терпеть не может его и раз, сердясь, уверял меня, что совершенно не понимает его.
Я пробовала возражать ему. Он упорно твердил:
– Нет, нет, ничего в нем не понимаю.
– И про «Нору» вы то же скажете?…[64]64
Драма Ибсена «Кукольный дом» (1879). На немецкой и русской сцене за ней укрепилось название «Нора» (по имени героини пьесы). Толстой часто повторял, что он не понимает Ибсена, «сложности» его художественных приемов, говорил о недостаточной «выдержанности» характеров в ибсеновских пьесах (Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений. Т. 66. С. 45).
[Закрыть] Ведь это уж совсем простая, реалистическая вещь.
– И про Нору… Нисколько не лучше ‹…›.
В кажущихся непоследовательностях Толстого есть своя психологическая последовательность, коренящаяся в его двойственной природе и ее непрерывных борениях. И потому часто самая эта его непоследовательность художественно и человечески подкупает душу.
Я помню, как однажды в Москве, в то время, когда Толстой задумывал свой труд об искусстве и в разговорах возмущался известными видами музыки, я услышала, находясь в нижнем этаже у лестницы, как сверху раздались звуки вальса.
– Послушайте! – сказала Татьяна Львовна, прервав нашу беседу. – Знаете, кто это играет? Папа. Это вальс его собственного сочинения[65]65
Нотная запись вальса, сочиненного Толстым, сохранилась. См.: Гольденвейзер А. Б. Вблизи Толстого: Записи за пятнадцать лет. Т. 1. С. 359–360.
[Закрыть]. Но он очень стесняется этого.
Я видела его также играющим на рояле со скрипкою Крейцерову сонату. Лицо его, несколько приближенное к нотам, было строго и светло-серьезно.
В эти минуты он не боролся с Бетховеном[66]66
Автор мемуаров имеет в виду распространенное представление о неприятии Толстым творчества Бетховена, поводом для которого явились действительно резкие высказывания о композиторе (см., например, дневниковые записи 1896–1897 гг.). Но также верно и другое: Толстой любил произведения Бетховена, наслаждался его музыкой. В одном из писем 1857 г. он рассказывал: «Здесь никто, ни становой, ни бурмистр мне не мешают, сижу один, ветер воет, грязь, холод, а я скверно, тупыми пальцами разыгрываю Бетховена и проливаю слезы умиления» (Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений. Т. 60. С. 222). В записи А. Б. Гольденвейзера о музыкальных произведениях, особенно любимых Толстым, список сочинений Бетховена – самый значительный по своему объему: он превышает перечень даже моцартовских вещей (Гольденвейзер А. Б. Список музыкальных произведений, любимых Толстым. – Центральный Государственный Архив литературы и искусства (Москва), ф. 122, оп. 1, ед. хр. 2015).
[Закрыть].
Один раз Лев Николаевич и покойный Н. Н. Ге, живший в то время в Москве и постоянно сидевший у Толстых, предложили мне пойти вместе с ними в Третьяковскую галерею. Помню их обоих перед «Распятием» Васнецова, которое оба очень не одобряли. Патетический реалист Ге только что написал свое нашумевшее тогда «Распятие», которым Толстой страстно увлекался[67]67
Картина Н. Н. Ге «Распятие» («Казнь Христа на кресте». 1892–1894). Толстой особенно высоко ценил это произведение своего давнего друга и единомышленника. См. воспоминания Л. Гуревич. Т. Л. Сухотина-Толстая была свидетельницей того большого душевного волнения, которое вызвала у Толстого первая встреча с картиной Н. Н. Ге (Сухотина-Толстая Т. Л. Воспоминания. С. 286).
[Закрыть]. Стоя перед Васнецовым, Ге говорил, указывая на ангелов с большими крыльями:
– Нет, вы мне скажите, зачем тут птицы-то, птицы-то эти! – Толстой уже не слушал его и, отойдя, с интересом рассматривал, не помню уже – чью, мрачную небольшую картину, изображавшую какую-то сцену в крестьянской избе. Но всего больше нравились ему, собственно, пейзажи, и я не могу забыть его восторга перед картиной, кажется, Дубовского, изображавшей иссиня-черную, низко нависшую над землею грозовую тучу[68]68
Картина Н. Н. Дубовского «Притихло» (1890).
[Закрыть].
– А! вот хорошо!.. Что хорошо, то хорошо! – повторял он, отходил от картины и снова возвращался.
Наверное, такое же чувство восторга вызывает в нем настоящая грозовая туча в Ясной Поляне с окружающими ее полями на холмах и старыми, уходящими за горизонт засеками.
Воспоминания опять переносят меня туда, в поэтическую Ясную Поляну, где жизнь великого человека кажется обыкновенно тихою и простою, где я столько раз видела его довольным и смеющимся.
Вспоминается день рождения Толстого, 28 августа, ровно шестнадцать лет тому назад[69]69
Двадцать восьмого августа 1892 г.
[Закрыть]. Был чудесный солнечный день.
Деревья, окружающие поляну с цветником перед домом, стояли, не шевелясь, уже тронутые золотом, и дикий виноград у веранды заалел. Мы с Марьей Львовной собирали в букеты осенние цветы, чтобы поставить их на стол, и она напевала протяжную народную песню. В доме и во флигеле были гости: Кузминские и несколько «темных»: кажется, милый, умный П. И. Бирюков, напоминавший мне, в миниатюре, своими прозрачными глазами, торчащими бровями и бородой Бога-Саваофа в храме Христа Спасителя, и смуглолицый, молчаливый Попов[70]70
Е. И. Попов. В первых числах сентября 1892 г. он еще жил в Ясной Поляне (Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений. Т. 66. С. 255).
[Закрыть]. После обеда приехали из своего имения Фигнер с женой, Медеей Фигнер, тульский губернатор Зиновьев с дочерьми и еще другие гости. Вечером Фигнер пел арию Ленского и цыганские романсы, по просьбе Татьяны Львовны, а потом Фигнер с Медеей пели дуэт: «Далеко, далеко»… И Толстой так наслаждался пением. Позже играли в petite-jeux и много смеялись. Наконец гости разъехались, а домашние еще долго не расходились, обмениваясь впечатлениями. Помню, кто-то стал забавно передавать претенциозные замечания одного из уехавших, который и в доме Толстого не смог отделаться от обычного самодовольства и ломанья. Толстой остановил:
– Ах, братцы, нехорошо это у нас выходит: принимаем гостей, услаждаемся, а как они со двора – начинаем злословить!.. Неблагородно выходит!
Все на минуту притихли, но потом кто-то сказал:
– Да как же быть, когда этакий ломака. Ведь смешно!
Засмеялись, заговорили было о другом, но скоро вспомнили еще одно изречение ломаки. Толстой опять остановил. Но в сторонке вдруг невольно заговорили о том же.
– Как, опять?… – воскликнул со смехом Толстой. – Ну, видно, не совладать… Валяй его в три кнута, ребята!..
И все хохотали до упаду, уже не над гостем, а больше сами над собой и бог знает еще над чем…
В последний раз я была в Ясной Поляне зимой в 1897 г. Было тихо в яснополянском доме: графиня с младшими детьми жила в Москве. Снежные сугробы лежали кругом, мороз трещал на дворе, в небольших комнатах казалось особенно уютно и хорошо разговаривалось… Я уезжала с вечерним поездом. Татьяна Львовна провожала меня, и Льву Николаевичу захотелось самому отвезти нас на станцию. Помню его в старом нагольном тулупе, в круглой барашковой шапке, нахлобученной на уши, с быстро заиндевевшими усами и бородой, на облучке маленьких саней. Времени до поезда было немного, Лев Николаевич шибко подгонял лошадку, и мы неслись, ныряя по ухабам, через перелески, подле какого-то чуть видного в сумраке оврага, и смеялись, и дразнили Льва Николаевича, что он непременно вывернет нас в овраг и что он слишком любит русское авось. А он отшучивался и быстро мчал нас к мигающим в темноте станционным огням…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?