Текст книги "Трогательные рождественские рассказы русских писателей"
Автор книги: Сборник
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Из того, что я успел сказать, вы можете видеть, что бабушка заботилась о туалете своих барышень… Барышни были всегда очень мило и тщательно одеты. Конечно, шелковых платьев ни у одной из них не имелось, да, по-моему, шелковые платья в деревне – излишняя роскошь. Конечно, иная губернская щеголиха, может быть, и поглумилась бы над покроем их платьев, да ведь они, опять скажу, не в городе и живут. Зато уж – свое рукоделье, а губернская-то щеголиха, смотришь, иглы не умеет в руки взять… смеяться-то вот только наше дело. Хорошо ли, дурно ли были скроены платья у Танечки, Катеньки и Оленьки, только и в этих платьях девушки были, на мой вкус, просто прелесть: полные, здоровые, свежие, белые и румяные, круглолицые.
Будь Оленька ростом равна с двумя старшими девушками да не плети волосы в две косы – кажется, сразу и не отличить бы моих деревенских красавиц друг от друга; а между тем они, как всмотреться хорошенько, вовсе не походили одна на другую. У Танечки, как сказано, волосы темнее Олиных и Катиных, к тому же, когда она улыбалась, на щеках ее являлись восхитительные ямки, чего не было у двух других. (Я не могу забыть, какая глупая рожа отражалась в зеркале, когда я, думая произвести на лице моем искусственным образом такие же пленительные ямочки, принялся сверлить себе щеки пальцами.)
У Катеньки носик смотрел немного кверху, очень, впрочем, грациозно, и губки у нее были пухлее, чем у Тани и у Оли. Оленька особенно отличалась от старших девушек глазами. Что это были за чудные глаза! Большие, открытые, темно-карие, чуть не черные, с заломленными кверху длинными ресницами. По моему тогдашнему мнению, при котором, впрочем, я и теперь остаюсь, Оленька была миловиднее и Танечки и Катеньки; по общему же домашнему мнению, красивейшей из трех барышень считалась Таня. Оно и понятно: Тане восемнадцать лет, Таня по преимуществу невеста, потому что старшая, – ей и почет. Ну а Оленька что? И не девушка еще, а девочка: ведь ей всего пятнадцать лет. Не думаю, чтоб общее мнение, отдавшее предпочтение Танечке, было основано на более рациональных соображениях. Танечка, верно, не находила это мнение не совсем непогрешительным (каким нахожу и находил его я): сколько помню, она была всегда и ловчее других одета, и с большею тщательностью причесана, и в зеркало чаще посматривала.
Та губернская щеголиха, которая нашла бы дурным и несовременным покрой платья наших барышень, непременно сказала бы о них (и при этом наморщила бы нос) еще вот что: «Они просто деревенщина – такие необразованные!» Точно, ни одна из бабушкиных воспитанниц не говорила по-французски, не играла на фортепиано и никогда не занималась чтением (даже и русских книг); это-то и назвала бы губернская щеголиха необразованностью. Но… не… (пусть осыплют меня упреками и язвительными словами все, кому это не понравится!), проходя мое жизненное поприще, я имел счастье быть знакомым с таким множеством образованных девиц, которые, во-первых, отлично говорят по-французски, произнося l’mouillé[1]1
Влажность, сырость (фр.).
[Закрыть], как урожденные парижанки; во-вторых, превосходно играют на фортепиано и вальсы и мазурки Шульгофа исполняют с тем же шиком, как он сам, и, наконец, в-третьих, очень хорошо знакомы с русской и иностранной литературами (странно, что фамилию Лермонтова произносят они всегда à la française[2]2
По-французски (фр.).
[Закрыть], словно он был француз, – Lérmontoff)… Да, я имел счастье быть знакомым с таким множеством образованных девиц, что подобные девицы мне теперь вовсе не в диковинку, и я за дюжину их не отдал бы одной необразованной Оленьки.
IV. Как жилось у бабушки
Если вас, добрый читатель, заманило пробежать мой рассказ, заглавие, данное ему мной, то вы, конечно, уже готовы спросить меня: когда же дойдет дело до Святок? Подождите немного. Чтобы присутствовать на этом семейном празднике в барском доме незабвенной для меня Кирилловки, вам нужно сначала освоиться с образом жизни обитателей этого дома, иначе вам, пожалуй, будет и неловко и скучно на наших деревенских Святках; вы, пожалуй, вздумаете подсмеиваться над нашими невинными забавами – и этим глубоко огорчите и смутите нас. Да, вам необходимо пожить хоть немного той однообразной жизнью, которой жилось нам у бабушки, чтобы с таким восторгом, как наш, ожидать зимнего праздника и с таким увлечением отдаться его незатейливым увеселениям.
Вот как нам жилось.
Все мы еще до рассвета поднимались с постелей – все, начиная с самой хозяйки и оканчивая последним членом многочисленной дворни; по всему дому начинали трещать и щелкать затопленные и затапливаемые печи; бабушка, успев прежде меня и своих воспитанниц умыться, одеться и Богу помолиться, садилась, как водится, с ножками на свое обыкновенное место – на мягкий диван; перед нею ставили шумный самовар и две свечи, и, приготовив чай, она ждала нас… Мы не медлили: вставать так рано никому не казалось трудным, потому что все и ложились очень рано. Облобызав благотворительную руку бабушки и получив поцелуй в щеку от ее милых, хотя и жестких уст, я не думал долго и принимался истреблять ужасающие (но не ужасавшие) количества сдобных лепешек, булок с маслом, кусков вчерашнего слоеного пирога с вареньем и прочего и прочего, запивая все это чаем с густыми сливками, к которым не забывал прибавлять еще и жирных пенок из особого молочника. Три девицы, да и сама бабушка, если не превосходили меня аппетитом, то, конечно, равнялись им со мной.
Скоро проходило время от утреннего чая до завтрака. (Чай, лепешки et caetera[3]3
И прочее (фр.).
[Закрыть] были сами по себе, а завтрак сам по себе.) Я посвящал обыкновенно это время скаканью в зале со стула на стул. Никому и в голову не приходило остановить меня и посадить десятилетнего болвана за дело, за книгу; сомнительно, впрочем, был ли хоть один печатный лист во всем доме. Никто решительно не заботился и о том, что я разучусь писать по двум линейкам, забуду две басни Лафонтена и три басни Крылова, которые знаю наизусть, не буду уметь отвечать на внезапный вопрос: какой, мол, главный город в Китайской империи? или: лентяй – какая часть речи? или: восемью девять – сколько? Никому до всего этого не было дела. Весело дитя, здорово, резвится, играет – и слава Богу, чего же еще больше? Бабушка если и слыхала встарь, что есть такая мудреная наука, как география, грамматика и арифметика, то, конечно, давно забыла.
Между тем как я, не помышляя о вкушенной уже мною отчасти книжной премудрости, упражнялся в гимнастике, бабушка отдавала распоряжения по хозяйству, а барышни занимались своим туалетом: расчесывали и заплетали косы, одевались в ситцевые или холстинковые платьица. К чаю являлись они в спальных чепцах, из-под которых выбивались спутанные волосы, в утренних полинявших капотах, с накинутыми на плечи поношенными кацавейками, отороченными бледным подражанием горностаю. Уже за завтраком видел я их во всей красе, во всем уборе.
Пироги с говядиной, с капустой, с морковью и яйцами, яичница, шипящая на огромной сковороде, – все это не казалось тогда тяжелой пищей моему желудку, что нисколько и неудивительно, как вспомнишь, что даже сама бабушка весь этот обильный завтрак называла не иначе как легонькой закуской.
Если б я не страшился сделать рассказ свой похожим на поваренную книгу, хоть, например, вроде «Русской опытной хозяйки»[4]4
«Поваренная книга русской опытной хозяйки» – самая популярная кулинарная книга в дореволюционной России, ее автор – Авдеева Екатерина Алексеевна (1789–1865), родная сестра литератора Н.А. Полевого и книгоиздателя К. А. Полевого.
[Закрыть], то, конечно, рассказал бы с достодолжной подробностью содержание наших деревенских обедов и ужинов и исчислил бы все разнообразные кушанья, которые приготовлялись ежедневно на бабушкиной кухне: от жирнейшего супа с курицей и потрохами и до вареных в сахаре груш, с такими густыми сливками, что в них довольно твердо может стоять деревянная ложка. Но, вкусив этих сладостных яств моим верным воспоминанием, я оставлю их для читателя в стороне и расскажу только, чем наполнялись краткие промежутки между многочисленными сельскими закусками.
После завтрака бабушка принималась за чулок, и воспитанницы ее помещались около нее тоже с каким-нибудь вязаньем или шитьем. Тут же сидел всегда и я, вырезая из бумаги или из бересты лошадок, которые больше всего походили на стулья, чем на лошадок, и слушая общий разговор старших, не умолкавший до тех пор, пока дворецкий Давыдыч, у которого в правом ухе моталась огромная серьга, а на темени сияла отлично-гладкая лысина, не являлся в дверях и не докладывал, что кушанье подано на стол. О чем разговаривала бабушка со своими питомицами, я теперь решительно не знаю; да и трудно мне, признаюсь, понять, как находился у них какой-нибудь предмет для беседы: один день проживался, как другой. Нечего было толковать о вчерашнем дне: всякий знал, что он ни на волос не отличается от текущего дня; нечего было рассуждать и о завтра: всякий знал, каково будет его завтра.
Как бы то ни было, а бабушка и воспитанницы ее разговаривали между собою и до обеда, и во время обеда, а покушав, ложились спать… Я никак не мог приучить себя спать днем, хотя и свертывался всякий раз в клубочек где-нибудь на софе во время всеобщего отдохновения. Что за мертвая тишина поселялась во всем доме в эти послеобеденные часы! Вслушиваясь в это полное безмолвие, я чувствовал в маленьком сердце своем что-то особенное – мне было и хорошо, и жутко.
Но вот все просыпаются. В комнате бабушки опять шумит самовар, опять начинаются разговоры… А там гранпасьянс и рукоделья… А там и Оленька принимается стращать меня букой.
– Будет вам шить-то! В карты бы лучше поиграли, – говорит бабушка.
И вот рукоделье в стороне, и начинается игра в короли, в которой участвую и я. Мне весьма лестно играть с барышнями; я сижу постоянно в чиганашках, но не унываю и с особенным удовольствием плачу дань Оленьке, в надежде, что рано или поздно она выведет-таки меня в принцы.
– А не пора ли ужинать?
– Пора.
Следовательно, пора и спать.
Вот и еще денек прожили – и слава Богу!
V. Сашино письмо
Письмо от бабушкина воспитанника Саши, как называла его сама Алена Михайловна, или Александра Васильевича, как называли его барышни, было получено ровно за неделю до рождественского праздника и со дня получения служило ежедневно предметом домашних совещаний и соображений между бабушкою и ее воспитанницами.
Нечего и говорить, что для Саши была отведена и убрана одна из лишних комнат дома, издавна необитаемая.
– А где, Танечка, письмо-то его? – спрашивала всегда Алена Михайловна, как только кто-нибудь хоть раз произносил имя ее питомца. – Посмотри-ка, милая, как он там пишет.
– Он пишет, что к Святкам будет, – замечала Оленька.
– Знаю… да ты все-таки посмотри, Танечка, как там у него сказано. Ведь не Бог знает какой труд взглянуть. Письмо-то там вон, кажется, за зеркалом.
За старой рамой большого зеркала находился архив бабушки: туда помещались все письма, получаемые ею, разные счеты, безграмотные донесения старосты, записки о белье, отданном в мытье, и прочее.
Танечка вынимала Сашино письмо и читала: «Я заранее блаженствую, дражайшая благодетельница моя, будучи в надежде с помощью Божией прибыть в имение ваше ко дню святого праздника Рождества Христова и что могу вскоре возблагодарить вас за все ваши ко мне благодеяния».
– Ну, тут уж другое идет.
– А перечти-ка, Танечка, все письмо сызнова: я уж и забыла что-то, как он там об себе-то да обо всем пишет. Только не торопись ты, милая, – попрокладнее читай.
И Танечка принималась читать эпистолу офицера от начала и до конца.
Такое чтение повторялось каждый день до самого приезда Саши; и если б по каким-нибудь обстоятельствам Саше пришлось запоздать двумя-тремя неделями, даже месяцем, я уверен, что всякое утро между завтраком и обедом Танечка прочитывала бы по разу вслух все письмо ожидаемого гостя. И Танечка исполняла всегда с удовольствием желание бабушки (на лице ее было это видно), хотя, конечно, она успела уже вытвердить письмо наизусть.
– Значит, он в сочельник-то уж здесь будет, – соображает бабушка.
– Наверное, будет, – подтверждают воспитанницы.
– Оно и хорошо бы: баня вот будет топиться, с дороги-то в баньку сходить.
Баня, точно, топилась в сочельник, но Саша не мог сходить в нее, потому что еще не приехал. Все мы успели уверить себя, что Саша непременно приедет в сочельник, что не-приезд его в этот день в Кирилловку сильно всех озадачил. Тем не менее все мы легли спать в полной надежде, что, проснувшись завтра, услышим весть, что в ночь гость прибыл. Такой вести никто, однако, не услыхал на следующее утро.
VI. Утро праздника
Бабушка, очевидно, была недовольна, почти огорчена тем, что воспитанника ее нет. Это не помешало ей, однако ж, нарядиться в особенно парадное шелковое платье, сшитое, вероятно, еще в первые годы ее замужества. Барышни явились к ней в комнату расфранченные на диво: на них были белые кисейные платья, довольно крепко накрахмаленные; на шее у каждой по голубой шелковой косыночке, и даже – вообразите – здоровые талии их были охвачены голубыми ленточными поясами. Кроме того, у Танечки и Катеньки головы, тщательнейшим образом припомаженные и причесанные, были покрыты шелковыми же пестренькими платочками, подвязанными под подбородком восхитительными бантиками. Как это обстоятельство, так и то, что в комнате бабушки не делалось еще никакого приготовления к чаю, тотчас объяснили мне, что бабушка собирается с двумя старшими воспитанницами к обедне в соседнее село, верст за шесть.
– Отчего же ты не едешь? – спросил я у Оли.
– А мне в возке места не будет; бабушка оттуда привезет к нам погостить Шашеньку.
Я слыхал уже, что Шашенька – подруга и товарка кирилловских барышень, дочь сельского священника и девушка очень веселого нрава, а потому и был как нельзя более доволен, что буду иметь случай познакомиться с нею.
– Возок подан-с, – сказал Давыдыч, появляясь в дверях.
Немедленно на голове бабушки очутился теплый капор, а на плечах лисья шуба; барышни бережно, чтобы не помять прически, покрыли головы толстыми и большими пуховыми платками и оделись в меховые салопчики – и мы все отправились в прихожую, предшествуемые Оленькой с двумя свечами в руках, потому что было еще темно.
Проходя по гостиной и зале, я уже не боялся буки, зная, что утро близко, а утром ему нечего тут делать: меня не испугаешь.
– Смотри, не шали без меня, – сочла нужным сказать мне бабушка, прощаясь со мной в звонкой зале.
Как будто при ней я не шалил по мере сил
и возможности!
– Я за ним смотреть буду! – воскликнула веселая Оля, повертываясь на одной ножке.
– Ох, нянька какая, – заметила, смеясь, бабушка, – за самой-то еще, попрыгушкой, смотреть надобно. Ну, прощайте, прощайте; нечего в переднюю-то ходить!
– Прощай, Оля! Прощай, Миша! – крикнули в один голос Таня и Катя.
– Прощайте, прощайте! – едва успели ответить Оля и я.
Дверь на крыльцо отворилась и, дохнув стужей в прихожую, захлопнулась снова.
– Что же мы будем делать без бабушки? – спросил я у Оленьки, когда, едва поспевая догнать ее, побежал за нею в бабушкину комнату.
– А ничего, – ответила Оля, ставя свечи на стол.
– Да ведь это скучно, – сказал я. – Она еще не скоро воротится.
– Ну, ступай спать!
– Я не хочу спать.
– Ну, так чего же ты хочешь?
– Ничего.
– А ничего, так и сиди себе да жди!
Я сел, и Оленька села.
– А что, Оленька, будем мы гадать сегодня?
– Мы… кто это мы? Ты, что ли?
– Вот ты, Танечка, Катенька, Шашенька… ну, и я.
– А об чем это ты-то станешь гадать?
– Да об чем… я не знаю; об том же, об чем и ты.
– А об чем я буду гадать?
– Не знаю.
– То-то и есть… Об чем тебе гадать? Ты еще не вырос; вот вырасти большой, так и станешь гадать.
– А об чем же ты-то будешь гадать, Оленька?
– Как об чем? Об женихе.
– А разве тебе хочется жениха?
– Ну да, хочется.
– Зачем же?
– А затем, чтобы за него замуж выйти.
– А зачем замуж выйти?
– Чтоб самой хозяйкой быть, чепчик носить.
– На что тебе чепчик, Оленька?.. Ты и без него такая хорошенькая!
Оленька не ответила ни слова, только засмеялась, словно не поверила мне, что она в самом деле хорошенькая; потом, немного погодя, вскочила с места и поцеловала меня в губы своими губками, свежими, как лепестки только что развернувшегося цветка, – и вдруг, как показалось мне, покраснела. За несколько минут до возвращения бабушки Оленька позвала меня к себе в спальню, помазала мне там волосы розовой помадой и причесала их своим собственным гребешком.
Бабушка приехала домой с тремя барышнями.
VII. Шашенька
«Шашенька»… Вам, может быть, это имя не нравится? В таком случае пеняйте на бабушку: это она его сочинила. Шашенька была такая же Танечка, как и старшая воспитанница Алены Михайловны; имечко хорошее, но ведь легко сбиться: и это – Таня, и вот это – Таня… Надо было придумать какое-нибудь отличие – и вот одна Танечка осталась Танечкой, а другую назвали Шашенькой.
С первого взгляда Шашенька показалась мне не очень красивой, но потом я находил и ее хорошенькой девушкой, хотя и не столь хорошенькой, как бабушкины питомицы. Я слишком привык к белым и румяным лицам моих сожительниц, к их русым косам, к их большим открытым глазам, чтоб сразу почувствовать красоту девушки, в которой не было ничего похожего на кирилловских барышень. Шашенька была смуглая брюнетка с лукавым носиком и насмешливыми губами; глаза у нее были черные, небольшие, но яркие и чрезвычайно беглые. Как бойка и полна жизни была физиономия Шашеньки, так и все в этой милой девушке – и слова, и голос, и движения – отличалось энергией.
Первое знакомство мое с нею началось со сцены, которая сперва озадачила меня, а потом чрезвычайно развеселила, и с этой минуты я начал и к Шашеньке чувствовать почти такую же симпатию, как к бабушкиным барышням – за исключением, конечно, Оленьки… О, симпатия моя к этой очаровательной резвушке не может сравниться ни с чем!
– Оленька, Оленька! Здравствуй, душенька! – весело кричала Шашенька, принимаясь почти душить Олю в своих объятиях и без устали целовать ее в лицо, не разбирая, что попадется под ее губки – глазок ли Оленьки, щека ли, лоб ли, носик ли. – Да ты никак выросла, а? А давно ли не видались?
– Полно ты, полно, Шашенька! Что ты это? Совсем меня затормошила.
– Ничего, не бойся, я кусаться не стану. Видишь, я как рада, что увиделась с тобой, – не то что ты…
– Ах, какая ты, Шашенька! Неужто еще я тебе не рада! Грех тебе это говорить.
– Ну, ладно, ладно!.. А это кто? Гость ваш – Алены Михайловны внучек?
– Да.
– Это внучек ваш, Алена Михайловна? – спросила Шашенька у бабушки.
– Да, милая, внучек Миша, Наденькин сынок.
Шашенька подошла ко мне.
– Что это ты таким медведем смотришь, а? – спросила она, наклоняясь ко мне с самым серьезным выражением в лице.
Я только что собрался раскрыть рот, чтобы ответить Шашеньке, еще сам не зная, что именно, как Шашенька вдруг (вообразите крайнее мое изумление) схватила меня за нос своими тоненькими пальчиками.
– Чей… ха-ха-ха!.. Чей нос? – воскликнула она и разразилась самым ярким хохотом.
В смехе Шашеньки было так много обаятельного веселья, что изумление мое при звуках его как раз сменилось необычайно светлым расположением духа.
– Ну, что же ты не отвечаешь? Чей нос? Чей нос? – повторила Шашенька, и снова, как жемчуг, сыплемый на серебряное блюдо, зазвучал ее голос: —Ха-ха-ха!
– Савин, – ответил я самым серьезным голосом, но улыбаясь.
– Где был? – спросила Шашенька.
– Славил.
– А что выслав ил?
– Копейку.
– А где копейка?
– Калач купил.
– А где калач?
– Съел.
– С кем?
– Один.
– Не ешь один… ха-ха-ха!., не ешь один!
И Шашенька принялась теребить меня за нос. – С вами-с, – решительно я поправился. – Не ври… ха-ха-ха!., не ври!
И нос мой продолжал оборачиваться со стороны на сторону по воле Шашенькиных пальцев.
Вот начало знакомства моего с Шашенькой. Ну, скажите мне по совести, можно ли было после этого не почувствовать симпатии к этой брюнетке?
VIII. Вечер праздника
Вскоре после чая бабушкин внучек вошел вслед за тремя бабушкиными и одной посторонней барышнями в девичью.
За длинными столами на этот раз по случаю праздника не сидело никого: вероятно, все горничные бабушки справляли первый рождественский вечер в избе.
Комната озарялась только одной сальной свечой, порядочно нагоревшей, да угасающей уже печкой. У самой печки сидела, сложа на груди руки, нянюшка Фоминична и сладко дремала под мурлыканье серой кошки, которая грелась тут же, свернувшись в комок у ног старухи.
– Нянюшка, а нянюшка! – крикнули почти единогласно четыре девушки, становясь около Фоминичны.
Я должен заметить, что Фоминичну все в доме звали нянюшкой, хотя она решительно никого в этом доме не нянчила. Для меня осталось неизвестным, с какого именно времени начали ее так называть и кто был первый ее питомец.
– Нянюшка, а нянюшка! – повторяли барышни. – Можно сегодня гадать?
Фоминична вздрогнула, опустила руки на колени, посмотрела на девиц глупыми, спросонья, глазами и сказала, стараясь сделать голос свой сердитым:
– Ах вы, вострухи, вострухи! Вот перепужали-то меня!.. А я было забылась малехонько.
– Можно сегодня гадать, нянюшка? – спросили опять барышни.
– Гадать? – сказала глубокомысленно Фоминична.
– Да, да, гадать! – крикнули в один голос девушки.
Старушка покачала головой.
– Ах вы, молодятинка, молодятинка! – проговорила она с укоризной. – Один-то денечек не терпится обождать.
– Так нельзя? – спросила почти с грустью Танечка.
– Нельзя? – не менее грустно спросили Катенька и Шашенька.
Только Оля решилась изъявить сомнение и воскликнула очень бойко:
– Да не правда это, нянюшка!
Фоминична с досадой развела руками и потом ударила ими себя по тощим коленям.
– Нат-ка-сь, поди! – произнесла она недовольным голосом и особенно серьезно глядя на Олю. – Яйца ноне умнее курицы стали. Сказано, нельзя.
Оленька немного сконфузилась, а я очень рассердился на Фоминичну за ее резкий тон и преимущественно за то, что она сравнила Оленьку с яйцами. Что себя-то назвала она курицей, это мне казалось вполне справедливым: тонкий и погнутый немного вниз нос Фоминичны очень напоминал куриный клюв, да и говорила-то она – словно курица клохчет.
– Когда же можно-то будет? – с некоторой нерешимостью спросила разбитная Шашенька.
– Сказано, послезавтра, – убедительно ответила нянюшка, складывая руки свои опять на груди и, по-видимому, намереваясь снова отдаться мирной дремоте.
– И играть по-святочному нельзя? – решилась, помолчав, спросить Шашенька.
– Нельзя, нельзя! – ответила Фоминична с полным сознанием своего авторитета в этом важном деле.
И мы все сознавали авторитет Фоминичны, а потому и должны были умолкнуть. В самом деле, не будь ее, кто бы стал руководствовать неопытную и несведущую молодежь в выборе и устройстве разных святочных увеселений и гаданий, к которым привязывали такое огромное значение свежо бившиеся сердца этой юности?
– Ну, хоть загадочку загадай, нянюшка, – сказал я, становясь против самого носа Фоминичны.
При этом я наступил на лапу спящей кошки, и кошка жалобно замяукала.
– Ну что ты лезешь к печке-то? Опалиться, что ли, хочешь, вертихвост?.. И кошке-то надо было лапу отдавить.
Я немного отодвинулся.
– Какую тебе еще загадку?.. – продолжала нянюшка. – Закину за грядку, в год пущу…
– Ты все старые загадываешь, нянюшка.
– А научи новым, так стану новые загадывать… Ну, чего в стену не воткнешь?
– Мало ли чего, – ответил я, размышляя. – Вот тебя не воткнешь.
– Ха-ха-ха! – засмеялись Шашенька и Оленька.
– Вишь, балагур какой, – сказала Фоминична, невольно улыбаясь. – Яйцо не воткнешь в стену – вот что. Отгадать не умеет, а тоже пристает: загани да загани.
– Загадай-ка, нянюшка, нам, – сказала Катенька.
– Да вам-то что загадывать. Вы все загадки знаете.
– Нет, нет, не все, – отвечали барышни.
– Ну, что это такое, что без крыльев летает?
Барышни подумали, подумали, и Шашенька прежде всех ответила:
– Ветер.
– Так, ветер буйный. А что это такое, что без ног бежит?
– Речка, – ответила, не думая, Катенька.
– Пожалуй, что и речка; а боле так отгадывают, что без ног-то бежит туча грозная. Ну а что это такое, что без ран болит?
Это был, должно быть, самый мудреный вопрос изо всех, предложенных Фоминичною, потому что барышни опустили головки и долгодолго не могли найти ответа.
– Это сердце, что ли? – спросила Оля.
– Та-ак. Молодец, Оля! Без ран болит сердце страстное… А и дай вам Господь николи этой болезни не ведать.
– Отчего? – сказала Оленька.
– А не скажу. Ну, да полно вам меня, старуху, донимать. Шли бы к бабушке.
– А что, нянюшка, – сказала Оленька, – чай, Устинья-птичница еще не спит… вот хоть бы ее позвать, а то скука ужасная.
– Вот еще выдумала! – ответила нянюшка. – Да какая пора-то теперь?.. Ведь уже и вечер-то под исходом, а она, только стемнеет, спать ложится.
– А может, она не легла еще, ведь сегодня праздник, – промолвил я, чувствуя непреодолимое желание познакомиться с Устиньей-птичницей.
– И ты туда же! Самому-то спать бы пора ложиться… Ну они вон большие (Фоминична указала на барышень), а ты-то что?
Впрочем, через несколько минут Фоминична прибавила:
– А пожалуй, можно спроведать… Только уж самой надо сходить… может, и не спит… Как послать кого другого, так и не пойдет. Да когда, чай, не спит?
– Сходи, нянюшка, сходи! – воскликнули мы.
Как ни лень было старухе тащиться из тепла на стужу, однако она отправилась за птичницей Устиньей. Впрочем, зябнуть пришлось ей понапрасну: Фоминична принесла нам известие, что Устинья еще с утра сегодня все жаловалась на поясницу да на спину и еще до сумерек залегла на печь, прикрывшись полушубком, и спит теперь самым крепким сном.
Нечего делать, мы пошли к бабушке. Барышни сели за карты; на этот раз я был исключен из их партии, как лишний, а потому уселся за бабушкой на диван и смотрел через ее плечо, как идет гранпасьянс, пока глаз моих не сомкнул сон.
– Вставай: ужин подали.
Я встал.
Сели за ужин. Всем было, верно, скучно, потому что все молчали; только бабушка частенько покачивала головой да говорила с недоумением:
– Нет как нет нашего Саши. Уж и не придумаю, что бы это значило.
IX. Устинья-птичница
То же самое и с тем же недоумением повторяла бабушка за ужином и на другой день; только я уже не сочувствовал бабушкиной тревоге так, как накануне. Не о том я думал. Весь я был словно обвеян какими-нибудь чарами; и чаровницей, околдовавшей меня, была Устинья-птичница.
Известность Устиньи-птичницы основывалась на ее удивительном уменье сказывать сказки, до которых бабушкины воспитанницы были страстные охотницы. Вызвать ее на это было не очень легко: нужно было приняться просить ее в такое время, когда она в хорошем расположении духа и не жалуется на свои старческие недуги, а подобное время выдавалось не часто. Впрочем, единожды изъявив свое согласие, старуха была неутомима.
Для того ли, чтобы времени попусту не тратить, или так, по привычке, только, сказывая свои сказки, Устинья никогда не обходилась без веретена и пряжи. Так и в этот вечер, когда я впервые увидел ее, старуха (ей было, наверное, за семьдесят лет) явилась в девичью с донцем, гребнем и льном под мышкой и с веретеном в руке, хотя, кажется, в Рождество можно бы и без работы побыть.
Молча и сурово поклонилась нам старуха, придвинула к затопленной печке скамейку, приладила на ней свое донце, в которое утвердила гребень со льном, и села. Четыре барышни и я уселись как только можно было ближе к старухе; горничные, проведав, что Устинья будет сказки сказывать, собрались все в комнату и с видимым любопытством разместились тут, кто у стены, кто у стола, кто у печки, стоя и сложа руки одна на другую у себя под сердцем.
И целый вечер тянулась длинная-длинная нитка при гуле скачущего веретена, и целый вечер тянулись длинные рассказы старухи, и звучал ее старый голос каким-то фантастическим говором.
Я, как теперь, вижу Устинью: ее сморщенное желтое лицо, тусклые глаза, лоб, весь почти завешанный прядями седых волос, тонкие и бледные губы, всю сгорбленную, тощую фигуру ее, обтянутую узким сарафаном из синей крашенины. Опершись на ладонь обеих рук подбородком, вперив внимательные глаза в рассказчицу, я слушал ее, боясь проронить словечко, и трепетало и замирало мое сердце.
Дрова в печи трещат, сыпля по временам на пол мелкие искры; ветер гудит в трубе и качает в саду длинные ели, и ели бьются своими иззябшими ветками в замерзшие, узорчато-льдяные стекла окон; кошка, свернувшись у печки в комок, монотонно мурлычет; веретено прыгает по полу, жужжит и словно лепечет что-то; нитка свистит, проходя между худых и сухих пальцев старухи, – и под эти звуки, полные какого-то неотразимого обаяния и таинственной прелести для младенческого сердца, сказка переплетается со сказкою, не по часам, а по минутам растут и вырастают герои давнего туманного времени и сменяются один другим в тихой, мерной, непрерывно льющейся речи, просто и ясно развивающейся в чудные эпосы. По временам, когда приводится выразить в сказании чью-нибудь мольбу, чей-нибудь плач, грусть неволи, память старой свободы или безвыходное отчаяние погибели, старуха уже не говорит, а тихо, заунывно напевает, и этот разбитый голос, поющий мерную тоническую речь, охватывает всего меня тревогой.
Мне случалось потом не раз слушать старую Устинью, и все сказки ее со всеми мельчайшими их подробностями верно сохранила моя память. И мне стоит только обратиться мыслью к сказочнице, чтобы все фантастические образы и дивные герои ее рассказов предстали предо мною, как живые.
Вот и в эту минуту… Словно вижу я, как несется могучий конь с могучим всадником, застилая хвостом поля, пропуская реки между копыт; облака ходячие недвижны над ним, леса стоячие назад уходят… как лежит удалой богатырь на сырой земле, припал к ней ухом и слышит погоню за собой; и плачет царевна, сидя в седле, и молит своего друга помочь горю; и нет уже ни богатыря, ни царевны, ни коня, а стоит либо церковь с колокольней да со старым чернецом, либо избушка с колодцем да с дровосеком… как в дремучем, непроглядном лесу разбойники добычу делят, режут по локоть белую руку у красной девицы, бражничают и поют буйные песни или идут на кровавый пир с кистенями да с ножами… как сидит в темной избушке царевич, что царевну свою выручает, и ждет часу ночного; и вот летит к избушке двенадцатиглавый змей – летит змей и пышет пламенем из двенадцати гортаней; да не робок царевич, востер у него нож, и душа его вольная праведна…
Умолкает веретено, умолкает говор старухи; только дрова по-прежнему трещат, да ветер гудит. Но вот Устинья почесала у себя за ухом веретеном, прицепила на гребень новую мочку и опять начинает прясть свою пряжу и рассказывать о том, как тросточка лесная поет над могилой человечьим голосом о сестре, загубленной сестрою за золотое монисто да за перышко
Финиста… о том, как Иванушка не послушался сестрицы своей Аленушки, напился водицы из лужицы и сделался козликом – сгубил и себя и сестру… как потом плачет он и кличет сестрицу со дна речного: хотят его, козла, колоть, блестят ножи булатные, шипят котлы кипучие; и на мгновенье выглядывает из воды головка утопленницы и грустной песенкой отвечает дорогому брату:
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?