Электронная библиотека » Себастьян Барри » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Скрижали судьбы"


  • Текст добавлен: 21 марта 2014, 10:36


Автор книги: Себастьян Барри


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Глава восьмая

Быть может, ему следовало во всем признаться. Быть может, мне следовало предать его, как это сделали те немецкие дети, которые следили за своими родителями по просьбе Гитлера. Но я бы никогда и рта не раскрыла. Говорить-то всегда трудно, не важно, грозит ли это чем-то человеку или нет. В опасности может оказаться его тело, а может – душа, когда угроза более личная, незаметная, невидимая. Когда сказать – это значит предать что-то, у чего нет даже названия, что прячется в темнице тела, будто перепуганный беженец под обстрелом.

* * *

Это означает, что сегодня ко мне снова приходил доктор Грен с вопросами наготове.

Мой муж Том еще мальчишкой десять лет ловил лосося на Лох-Гилл. Бóльшую часть времени он просто стоял на берегу озера и глядел в темную воду.

Если оттуда вдруг выпрыгивал лосось, Том шел домой. Ведь если увидишь лосося, значит в этот день ни одного не поймаешь. Но искусство не видеть лосося тоже очень темное, нужно глядеть и глядеть в воду, туда, где, бывает, попадается лосось, и представлять его там, в глубине, чувствовать его, ощущать его там каким-то седьмым чувством. Таким образом, мой муж Том ловил лосося десять лет. К слову сказать, ни одного лосося он не поймал. Так что увидишь лосося – лосося не поймаешь, и не увидишь лосося – не поймаешь тоже. Так как же ловить лосося? Третьим способом – на удачу и инстинкт, которых у Тома не было.

Но сегодня они были у доктора Грена, который уселся тихонько в моей маленькой комнате, пристроил на стуле свой аккуратный корпус и молча принялся глядеть на меня, не глазами, а инстинктом и удачей, как рыбак подле темных вод.

Ох, и уж я-то почувствовала себя настоящим лососем, залегла на глубине, всем телом чувствуя, что там его удочка, его наживка и его крючок.

– Ну, Розанна, – наконец сказал он, – гм-м-м, ведь верно, что вы попали сюда примерно… сколько лет назад?

– Очень, очень много лет назад.

– Да. И насколько я помню, вас перевели сюда из лечебницы в Слайго?

– Да, из желтого дома.

– Да, да. Занятное старинное выражение. Звучит довольно… поэтично. Не с цветом ли луны связано? Хотя выражение это очень старое, но значение его достаточно сомнительное и теперь уж совсем обидное. Я и сам при полной луне иногда испытываю… такое странное чувство.

Я взглянула на доктора Грена и попыталась представить, как его могла бы изменить луна: бакенбарды погуще, чтобы как у оборотня.

– Такая невероятная сила, – сказал он. – Приливы, которые тянет от одного берега к другому. Да, луна. Примечательный объект.

Тут он встал и подошел к окну. Было столь раннее зимнее утро, что луна за окном была еще в полной силе. Свет ее ложился сумрачными бликами на подоконник. Доктор Грен так же сумрачно кивнул своим мыслям, выглянув во двор, где Джон Кейн и прочие работники спозаранку гремели мусорными баками и совершали прочие действия, по которым в больнице – в приюте – можно было проверять часы. Желтый дом. Место, подвластное силам луны.

Доктор Грен из тех мужчин, которые то и дело поглаживают невидимый галстук или поправляют какой-то предмет одежды из прошлого. Конечно, он еще и бороду может поглаживать, но нет, этого он не делает. Быть может, в молодости он носил какой-нибудь модный шейный платок или что-нибудь этакое? Мог ведь и носить.

Но что бы то ни было, а сейчас он поглаживал этот фантомный предмет, проводя пальцами по шее сантиметра на два повыше простого бордового галстука, узел которого был плотным, как юный розовый бутон.

– Ох! – выдохнул вдруг он со странной силой.

В этом звуке слышалась крайняя усталость, но я не думаю, что это он от усталости. Это было восклицание раннего утра, которое вырвалось у него в моей комнате так, будто бы он был тут совсем один. Быть может, один он был и для всего мира с его нуждами и запросами.

– Думали ли вы о том, чтобы уйти отсюда? Хотите ли вы, чтобы я для этого что-то предпринял?

На это я не могла ничего ответить. Нужна ли мне такая свобода? Помню ли я еще, что это такое? Быть может, эта чудная комнатка и есть мой дом? Каков бы ни был ответ, но я вновь почувствовала, как внутри расползается страх, будто мороз по зеленым листьям, от которого на них остаются такие печальные черные следы.

– А сколько вы прожили в Слайго? Помните, в каком году сюда попали?

– Нет. Когда-то во время войны, – ответила я. Уж это я знала.

– Второй мировой войны?

– Да.

– Я тогда был еще совсем маленьким, – заметил он.

Воцарилось холодное, хрустящее молчание.

– Мы – мои родители и я – часто приезжали в одну маленькую корнуолльскую бухту, это первое, что я помню, и другой ценности у этого воспоминания нет. Помню, вода была совершенно ледяная, и, представляете, помню, как намочил в этой воде штанишки, очень живо помню. Тогда бензин мало кому выдавали, поэтому отец соорудил такой велосипед-тандем, из двух разных велосипедов. Сам он садился сзади, потому что там нужно было сильнее всего крутить педали, когда карабкаешься по корнуолльским холмам. Маленькие такие холмики, но ногам – просто смерть. Хорошие это были деньки, летние. Отец всегда в хорошем настроении. Чай из котелка – мы его кипятили на костре, как рыбаки.

Доктор Грен рассмеялся, присоединив свой смех к свету, который собирался за окном, чтобы сотворить утро.

– А может, это было сразу после войны.

Я хотела было спросить, чем занимался его отец, но, не знаю почему, вдруг решила, что это слишком личный вопрос. Хотя сейчас я думаю, а если он хотел, чтобы я об этом спросила? И тогда что, мы принялись бы говорить о наших отцах? Может, так он и закидывал удочку в темные воды?

– Я не слышал ничего хорошего о старой лечебнице в Слайго, особенно тех времен. Уверен, место было отвратительное. Совершенно уверен.

Но я и тут промолчала.

– Просто какая-то психиатрическая загадка – отчего же у нас в начале века были настолько плохие лечебницы, отчего невозможно было с ними что-то сделать, в то время как в начале девятнадцатого века к умалишенности, как это тогда называлось, отношение было зачастую самое просвещенное. Вдруг возникло понимание того, что держать людей взаперти, сажать на цепи и тому подобное – очень плохо, и поэтому были предприняты огромные усилия, чтобы как-то все… улучшить. Но, боюсь, в какой-то момент случился рецидив – как водится, что-то пошло вкось. Вы помните, почему вас перевели сюда из Слайго?

Он спросил это так внезапно, что я и опомниться не успела, как ответила:

– Это мой тесть устроил.

– Ваш тесть? Кто он был?

– Старый Том, музыкант. Еще он был портным в Слайго.

– То есть в городе?

– Нет, в самом приюте.

– Вы были в приюте в то время, когда там работал ваш тесть?

– Да.

– Понятно.

– Мать, кажется, тоже там была, но этого я не помню.

– Она там работала?

– Нет.

– Была пациенткой?

– Не помню. Честное слово, не помню.

О, я знала, как ему хочется спрашивать еще и еще, но, надо отдать ему должное, делать он этого не стал. Наверное, очень уж хороший рыбак. Если видишь, как лосось прыгнул, то уж точно ни одного больше не поймаешь. Можно идти домой.

– Я совсем не желаю пугать вас, – сказал он вдруг ни с того ни с сего. – Нет-нет, таких намерений у меня нет. Должен признать, Розанна, мы вас все здесь очень уважаем, очень.

– Уж не думаю, что я это заслужила, – ответила я, вдруг покраснев от стыда. От сильнейшего стыда. Как будто какой источник расчистили от нападавших туда весной листьев и веток, и вода вдруг как рванет с места. Стыд, болезненный стыд.

– Ну что вы, – сказал он, наверное даже и не подозревая о моем смятении.

Он, наверное, хотел сделать мне приятное, утеплить меня, как сказал бы отец. Подвести меня к какой-нибудь теме, откуда он бы мог начать. К дверце в то, что ему там нужно узнать. Какая-то часть меня рвалась помочь ему. Открыть дверь. Но… Стены, которые я так тщательно возводила все эти годы, так и кишат крысами стыда и осыпаются прямо мне на колени – вот как я себя ощущала. И мне нужно было спрятать их всех, попрятать этих мерзких крыс.

Почему же спустя столько лет я по-прежнему чувствовала тот глубокий стыд? Почему же этот глубокий, глубокий стыд все еще жил во мне?

* * *

Что же… Теперь и у нас прибавилось тайн. Но самой насущной проблемой вскоре вновь стала наша бедность, с которой отец никак не мог справиться.

Однажды зимним вечером, возвращаясь домой из школы, я повстречала отца на дороге возле реки. Теперь это было не то, что наши радостные встречи в детстве, но и по сей день я горжусь тем, что тогда, завидев меня, отец чуть просветлел лицом. Что-то засияло в нем глубоко, глубоко внутри, хотя вокруг нас сгущался вечер Слайго. Надеюсь, что это не выглядит как хвастовство.

– Ну-ка, милая, – сказал он, – бери-ка меня под руку да пошли домой, если ты только не боишься, что тебя с отцом увидят.

– Нет, – удивленно ответила я. – Не боюсь.

– Ну, – говорит он, – уж я знаю, каково это, когда тебе пятнадцать. Будто идешь по самому берегу, а ветер весь тебе в лицо.

Но я не понимала, о чем он говорит. Было так холодно, что мне показалось, будто у него в волосах смерзлась та штука, которой он мазал волосы, чтобы распрямить их.

И вот мы шли себе по нашей улице, вальяжно, неспешно. В одном из домов впереди открылась дверь, оттуда вышел мужчина и, обернувшись к видневшемуся в дверях пятну лица, приподнял свою коричневую шляпу. Лицо это было моей матери, дверь была нашего дома.

– Ох, Исусе, – сказал отец, – да это же сам мистер Файн к нам заходил. Чего бы ему тут понадобилось? Неужто крысы завелись?

Мистер Файн шел нам навстречу. Он был высокий, стремительный мужчина, важный человек в городе, а лицо у него было доброе и мягкое, как у того, кто его часто подставляет солнцу и ветру, – быть может, как у того, кто идет по самому берегу.

– Добрый день, мистер Файн, – сказал отец. – Как поживаете?

– Превосходно, да, превосходно, – ответил мистер Файн. – А как ваши дела? Как же нас всех опечалила эта история с бедными сгоревшими девочками. Ужаснейшее происшествие, мистер Клир.

– Истинная правда, господи Исусе, – ответил отец, и мистер Файн пошел дальше. – Не надо, наверное, было поминать Иисуса при нем, – сказал отец.

– Почему? – спросила я.

– Ну, так ведь он еврей все-таки, – ответил отец.

– У них что, нет Иисуса? – спросила я, не зная об этом ровным счетом ничего.

– Не знаю, – сказал отец. – Но отец Гонт тебе точно скажет, что евреи убили Иисуса. Хотя, знаешь, Розанна, времена тогда были тяжелые.

Молча мы подошли к дому, отец вытащил свой старый ключ, повернул его в замке, и мы вошли в нашу крохотную прихожую. Услышав эту его речь про Иисуса, я поняла, что его что-то гложет. Я уже была достаточно взрослой, чтобы знать: иногда люди говорят об одном, а на уме у них совсем другое, и тогда их слова все равно несут в себе отражение тех мыслей.

Совсем поздно вечером, когда уже пора было ложиться спать, отец наконец заговорил про мистера Файна.

– Ну, – сказал он, пока мать сгребала угли на остатки торфа, чтобы ночью те прогорели и наутро превратились в прекрасные икринки из красных искорок, когда она снова будет ворошить золу. – Мы тут на пути домой повстречали мистера Файна. Нам показалось даже, будто он сюда заходил.

Мать распрямилась и застыла у очага с совком для углей в руках. Она стояла так тихо и неподвижно, как будто бы позировала художнику.

– Он сюда не заходил, – сказала она.

– Нам просто показалось, что мы тебя в дверях видели и он шляпу приподнял – ну, кому-то похожему на тебя.

Мать глядела на огонь. Она сгребла угли только наполовину, но было видно, что доделывать она ничего не собирается. Она разразилась странным, тянущим плачем, который, казалось, выходил откуда-то изнутри, просачивался сквозь нее, как жуткая капель. Я была так потрясена, что у меня во всем теле как-то неприятно закололо.

– Ну, я не знаю, – жалко пролепетал он, – быть может, мы дверью ошиблись.

– Ты прекрасно знаешь, что не ошиблись, – ответила мать, на этот раз совсем по-другому. – Ты прекрасно знаешь – ох-ох, – заговорила она, – что я никогда не разрешала тебе увозить меня из дома в эту холодную жестокую страну, в этот вонючий дождь, к этим вонючим людям!

Отец побелел, будто картофелина в крутом кипятке. Мать сейчас сказала слов больше, чем за весь год. Это было целое письмо, целая газета ее мыслей. Думаю, для отца услышать такое было то же, что прочесть статью об очередной трагедии. Хуже, чем новости про мальчиков-бунтовщиков, хуже сгоревших девочек.

– Сисси, – произнес он так мягко, что вышло почти беззвучно. Но я его услышала. – Сисси.

– Дешевый шарф, каким и индус торговать постыдится, – сказала она.

– Что?

– И не вини меня! – Она почти кричала. – Не вини меня! У меня ничего нет!

Отец вскочил, потому что мать нечаянно попала себе совком по ноге.

– Сисси! – вскрикнул он.

Она себя оцарапала, и на ноге поблескивало несколько темных капель крови.

– Господи, о господи, – сказала она.

* * *

На следующий вечер отец отправился к мистеру Файну, в его бакалейную лавку. Когда он вернулся, вид у него был изможденный, а лицо бледное. Я расстроилась еще раньше, потому что мать, видимо, что-то заподозрив, ушла куда-то на ночь глядя, и я не знала куда. Вот она грохотала чем-то на кухне и вдруг раз – и ушла.

– Ушла? – переспросил отец. – Ох-ох… Там такой холод, она хоть пальто надела?

– Надела, – ответила я. – Пойдем ее поищем?

– Да-да, непременно пойдем, – сказал отец, но не двинулся с места. Седло мотоцикла было как раз рядом с ним, но он не положил на него руку. Так и стоял, не шевельнувшись.

– Что сказал мистер Файн? – спросила я. – Зачем ты ходил к нему?

– Мистер Файн, он человек хороший. Он очень разволновался, долго извинялся. Она ему сказала, что у нас такой уговор. Что я обо всем знаю. Как же она могла такое сказать? Как могла засунуть себе такие слова в рот и сказать их?

– Папочка, я ничего не понимаю.

– Потому-то у нас дома нечего есть, – сказал отец. – Она заняла денег у мистера Файна, чтобы купить кое-что, и теперь каждую неделю он, конечно, приходит за деньгами, и, конечно, она отдает ему бóльшую часть того, что я заработал. Все эти крысы, темные подворотни, все то время, пока Боб рылся во всяких отбросах, все те дни, что нам пришлось выносить этот ужасный голод, все это ради… часов.

– Часов?

– Часов.

– Но дома нет новых часов, – сказала я. – Ведь правда же, пап?

– Не знаю. Так мне сказал мистер Файн. Часы-то не он ей продал. Он торгует только морковкой и капустой. Но она ему однажды показывала часы, когда нас с тобой не было дома. Очень красивые часы, он говорит. Сделаны в Нью-Йорке. С торонтским боем.

– Что это такое? – спросила я.

Едва я спросила это, как у отца за спиной открылась дверь и вошла мать. В руках она держала квадратный фарфоровый предмет с элегантным циферблатом, вокруг которого кто-то – несомненно, в Нью-Йорке – нарисовал маленькие цветочки.

– Я их не завожу, – произнесла она тихонько, отважным детским голоском, – потому что боюсь.

Отец встал со стула:

– Где ты купила их, Сисси? Где ты такое купила?

– В «Грэйс оф зе Уир».

– У «Грэйс оф зе Уир»? – с изумлением переспросил он. – Я в этом магазине и не был ни разу. Я бы и зайти туда побоялся, чтобы с меня за вход плату не содрали.

Мать не двигалась с места, съежившись от горя.

– Это «Ансония»[15]15
  Известная американская фирма по производству часов.


[Закрыть]
, – сказала она. – Их сделали в Нью-Йорке.

– Давай вернем их в магазин, а, Сисси? – попросил отец. – Отнесем их в «Грэйс» и тогда решим, что делать. Мы не можем и дальше платить Файну. Тебе за них, конечно, не дадут, сколько ты заплатила, но, может, дадут хотя бы что-то – тогда бы мы могли вернуть долг мистеру Файну. Уж я бы с ним как-нибудь договорился.

– А я ни разу не слышала, как они тикают и звенят, – сказала мать.

– Ну так поверни ключ, пусть потикают. А потом и час прозвонят.

– Не могу, – сказала мать. – Тогда они их найдут. Услышат звук – и найдут.

– Кто найдет, Сисси? Мы найдем? Да мы уже, по-моему, нашли все, что можно.

– Нет-нет, – сказала мать, – крысы. Крысы их найдут.

Мать подняла на него глаза – во взгляде у нее вдруг вспыхнул какой-то жутковатый огонек, как у заговорщицы.

– А давайте-ка их лучше разобьем! – сказала она.

– Нет! – сказал отец со всем отчаянием, на какое только был способен.

– Нет-нет, так будет лучше! Расколотить их! Расколотить весь Саутгемптон! И Слайго! И вас! Вот я сейчас как подниму их, Джо, да как грохну об пол – вот так! – Тут мать и впрямь подняла часы и действительно швырнула их на тонкий и влажный пласт бетона, служивший у нас полом. – Вот так вот – и ничего больше не болит, никто никому не должен, никто ничего не терял!

Часы разлетелись по полу фарфоровыми осколками, закрутилась какая-то шестеренка, и тут в первый и в последний раз в нашем доме раздался торонтский бой часов из «Ансонии».

* * *

Сейчас мне придется написать, что вскоре после этого – почти сразу – отца нашли мертвым.

И по сей день я не знаю, что же его убило, и задаюсь этим вопросом вот уже более восьмидесяти лет. Я все разматывала нить перед вами, и куда она меня теперь привела? Все факты я вам выложила.

Правда ведь, что история с часами – не такое уж большое дело, чтоб убить человека?

Правда ведь, что та темная история с мальчиками все же была не настолько темной, чтобы навсегда повергнуть отца во тьму?

Да и девочки – да, тоже было темное дело, хотя падали они очень ярко.

Все это выпало отцу, потому что такая была у него судьба. Он был обычным человеком, и что угодно – часы или сердце – могло стать для него последней соломинкой.

На соседней улице, в заброшенном доме, где он тоже выводил крыс, – вот где он и повесился.

Ох, ох, ох, ох, ох, ох, ох, ох, ох, ох, о-о-о-ох!

Знаете ли вы, какое это горе? Надеюсь, что нет. Такое горе не стареет, не исчезает со временем, как это случается с другими человеческими бедами и делами. Это горе, оно всегда там, раскачивается себе потихоньку в заброшенном доме – мой отец, мой отец.

Я плачу по нему.

Глава девятая

Наверное, мне придется упомянуть еще пару неприятностей, которые выпали на долю моего отца после смерти, когда он уже был просто огромным пирогом из крови и прошлого. Так можно – любить кого-то больше себя самого и при этом, будучи еще ребенком или почти женщиной, думать такое, когда твоего отца приносят домой, чтобы справить по нему неизбежные поминки… Мы, правда, не думали, что кто-то станет о нем справляться.

Его мотоцикл выкатил во двор наш сосед, плотник мистер Пайн, человек с холодным взглядом, однако же сразу бросившийся нам помогать. Мне, наверное, не нужно даже говорить, что обратно мотоцикл так и не внесли, и уж ему пришлось справляться на улице самому.

На его место поставили длинный дешевый гроб, откуда торчал огромный отцовский нос. Из-за того, что он повесился, люди из похоронной конторы Сильвестра покрыли ему лицо толстым слоем белого грима – будто циферблат.

И тут на улице собралась целая толпа, и, хотя мы могли выставить на стол лишь чай и ни капли виски, я поразилась тому, как все веселились и как явно сожалели о смерти отца. Пришел пресвитерианский священник мистер Эллис, и отец Гонт пришел тоже, и они, как и положено предполагаемым врагам или соперникам, обменялись парой колких фраз. Под утро наконец все разошлись, и мы с матерью уснули – или я уснула. Я рыдала, рыдала и потом все же уснула. Но такое горе – горе горькое.

Позже утром, когда я спустилась с чердака, где стояла моя узкая кровать, горе переменилось. Я подошла к отцу и сначала никак не могла понять, что я вижу. Что-то было не так с его глазами. Я как следует пригляделась.

Кто-то воткнул в каждый его глаз по маленькой черной стрелке. Острые их концы указывали в потолок. Я сразу их узнала. Это были черные металлические стрелки из часов моей матери.

Я вытащила их, как шипы, как пчелиные жала. Колючка к ведьме цепляется, а жало – к любви, как говорится в старой деревенской поговорке. Эти стрелки не были знаками любви. И что это вообще были за знаки, я не знаю. Таковы были последние страдания моего отца.

Его похоронили на маленьком пресвитерианском кладбище, при огромном скоплении «друзей» – друзей, о которых я никогда не слышала. Те, для кого он изводил крыс или еще раньше хоронил людей.

Или те, кто ценил его за человеческую душу, которую он являл миру. Те, кому он нравился. Многих я и по именам не знала. Церемонию, конечно же, провел пресвитерианский священник, но отец Гонт стоял рядом со мной, как будто бы тоже был другом, и рассказал мне про нескольких человек, словно бы мне это было нужно.

Этого звать так-то, того – сяк-то, я забывала каждое имя, стоило ему их произнести. Но был там один человек по имени Джо Брэди, которым отец Гонт заменил моего отца на должности смотрителя кладбища, – грузный, неприятный мужчина с пронзительным взглядом. Не знаю, зачем он пришел, и, даже несмотря на мое горе, я не очень-то хотела его тут видеть, но с похорон никого не прогоняют. Те, кто на них приходит, – это море короля Кнута[16]16
  Согласно старинной английской легенде, король Кнут пытался приказать морскому приливу остановиться, дабы показать своим льстивым придворным, что ему не все подвластно.


[Закрыть]
. Я решила думать, что он отдает дань уважения отцу. В голове у меня пылало темное, глубокое биение горя, которое стучит там, как настоящая боль, как крыса, забравшаяся тебе в мозг, – горящая крыса.

Записи доктора Грена

Вдруг навалилось столько работы в клинике, что писать сюда совсем не было времени. Однако мне недоставало странной интимности этого занятия. Вероятно, для меня характерно слабое самоощущение, точнее, довольно жалкое ощущение слабости своей личности, своей души, поэтому эти записи каким-то образом мне помогают, хотя я и не знаю как. Уж вряд ли это терапия. Но хоть какой-то намек на внутренний мир. По крайней мере, я очень на это надеюсь.

Возможно, надежды мои в какой-то мере оправданны. Вчера вечером я вернулся домой, еле волоча ноги от усталости, проклиная все на свете: жуткие ухабы на роскоммонских дорогах, дрянную подвеску в машине, перегоревшую лампочку на крыльце, из-за которой я ударился рукой о бетонный столб, – словом, домой я пришел в отвратительном настроении, готовый чуть что – сорваться и тут.

Но Бет стояла на лестнице. Не знаю, стояла ли она там и до того, как я вошел, – наверное, потому, что стояла она у окошка, разглядывая спутанный клубок палисадников, изредка прореженный магазинчиками. На нее падал лунный свет, и она улыбалась. Уверен, что улыбалась. И тут же всего меня охватило невероятное чувство облегчения. Точно как в тот раз, когда я впервые подумал, что люблю ее, когда она была еще молодой и прозрачной, как акварель, прекрасной и совершенной в моих глазах, все косточки и черты лица намечены одним росчерком, когда я поклялся сделать ее счастливой, обожать ее, носить на руках – стандартный набор клятв всех влюбленных, чудной и, наверное, глупый. Она отвернулась от лунного света, взглянула на меня и, к моему невероятному изумлению, пошла вниз по ступеням. На ней было простое цветастое платье, летний наряд, и лунный свет спускался вслед за нею по лестнице – она несла в себе лунный свет, она несла в себе новое сияние. И, подойдя к двери в прихожую, она вытянулась и поцеловала меня – да! да! – а я, глупец, расплакался, правда тихо, изо всех сил сдерживаясь, пытаясь достойно принять ее благодать на благодать[17]17
  Евангелие от Иоанна, 1: 16: «И от полноты Его все мы приняли и благодать на благодать».


[Закрыть]
, даже если мне это было не под силу. Затем она повела меня в гостиную, где посреди безделушек, оставшихся от нашей жизни, обняла меня, поцеловала снова и со страстью, от которой у меня наконец снесло голову, притянула меня к себе – самым нежным, самым яростным, самым сосредоточенным объятием, – целуя, целуя, и потом была наша маленькая любовная пьеска, которую в прошлом мы разыгрывали уже тысячи тысяч раз, и потом мы с ней лежали на нашем аксминстерском ковре, будто животные на бойне.

Свидетельство Розанны, записанное ей самой

Голова у меня вся занята отцом, а монахиням в школе и ни словечка от меня не досталось. И теперь уж я их так и оставлю во тьме истории, не переписывая тут, хотя женщины это были интересные. К нам, девчонкам из бедных семей, они были беспощадны, но мы им это позволяли. Мы выли и рыдали, когда нас пороли, и с чистейшей завистью следили за тем, как богатым девочкам потакают во всем. В истории каждого забитого ребенка наступает момент, когда он мысленно прощается со всякой надеждой на обретение собственного достоинства, он отталкивает эту надежду, будто пустую лодку, – пусть плывет себе сама по течению, – а сам низводит себя до мерила боли.

Это жестокая правда, потому что другой ребенок не знает. Ребенок никогда не может сам творить свою историю. Думаю, это все знают.

Но хоть они и были к нам беспощадны, хоть и лупили нас изо всех сил, чтобы выбить из нас бесов похоти и скопища невежеств, которые в нас так и кишели, все равно женщины они были интересные. Но мне придется их отпустить.

Моя история меня поторапливает.

* * *

Думаю, все, что мы можем предложить небесам, – это людскую честность. У врат святого Петра, я имею в виду. Будем надеяться, что она будет как соль для царств, которые не знают соли, как пряности для темных стран Севера. Несколько граммов в суме души, которые нужно предъявить на входе. Что такое честность небесная, я сказать не могу. Но я говорю это, дабы укрепить себя в своем деле.

Когда-то я полагала, что красота – мое самое большое богатство. Наверное, на небесах так бы оно и было. Но не в земной юдоли.

Быть одной и при этом время от времени преисполняться высочайшей радостью, как это бывает со мной, – вот величайшее богатство. Вот я сижу за столом, который хранит следы и метки десятков поколений заключенных, пациентов, ангелов – кем бы мы там ни были, – и должна сказать, что вдруг во мне вспыхивает какое-то золотое чувство, глубоко-глубоко в крови. Это не счастье, это молитва, столь же дикая и опасная, как рев льва.

Я говорю это вам, вам.

Дорогой читатель, храни вас Бог, храни вас Бог.

* * *

А могу ли я вот так обойти этих монахинь? Можно ведь на минутку задержаться подле такого смешения жестокости и скромности. Но нет, я все-таки обойду их. Но в последующие годы я много раз видела во сне, как они спешат мне на помощь, эти их белые платки на головах, будто цветы лотоса, которые вдруг столпились на главной улице Слайго, – конечно же, в реальности ничего такого никогда не случалось. И я даже не знаю, с чего я могла вообразить, будто для такого сна есть основания, потому что не припомню, чтобы мне в их заведении сделали хоть малейшую поблажку. И конечно, как того и требовала моя история, я навсегда ушла от них, когда мне исполнилось шестнадцать.

Мои воспоминания об отце Гонте всегда до любопытного точные и четкие, очень яркие, и лицо его я помню ясно и отчетливо. Я пишу это и в ту же секунду вновь вижу его мысленным взором в тот день, когда он пришел ко мне с собственной версией моего спасения.

Я сразу поняла, что после смерти отца мне придется бросить школу, потому что разум моей матери забрался в ее голове куда-то на самый чердак, где не было ни окон, ни дверей, ну или, по крайней мере, я не могла их отыскать. Чтобы нам не остаться без пропитания, мне нужно было найти хоть какую-то работу.

Однажды отец Гонт пришел к нам в этой своей гладенькой сутане – это я безо всякого зла пишу, – и, поскольку на улице шел тот особый местный дождь, который превратил в трясину тысячи старых ферм, он еще был укутан в гладкое темно-серое пальто, сделанное из схожего блестящего материала. Быть может, кожа на его лице была тоже из него сделана, давным-давно, еще во чреве матери. В руках у него был зонтик чрезвычайно духовного вида, будто какое-то живое и строгое существо, которое молится на ночь, отходя ко сну в подставке для зонтов.

Я открыла ему дверь, усадила его в гостиной. Отцовское пианино по-прежнему стояло тут, прислонившись к стене, такое же живое, как зонтик, и будто бы вспоминало отца всеми клеточками струн и клавиш.

– Спасибо, Розанна, – сказал отец Гонт, когда я вручила ему чашку чаю, который мне героически удалось нацедить из заварки на фартинг, до того уже заваривавшейся три раза. Но я надеялась, что оттуда еще удастся выжать самую последнюю каплю чая, который ведь добирался сюда из самого Китая, на торговом корабле Джексона.

Мы покупали чай в лавке на углу, а не в одном из громадных магазинов «Блэквудз», где закупались только местные богачи, так что, наверное, чай-то был не самый лучший. Но отец Гонт потягивал его очень вежливо.

– Не найдется ли капли молока? – спросил он любезно, так любезно.

– Нет, отец.

– Не важно, не важно, – сказал он, впрочем с заметным сожалением. – Нам с тобой, Розанна, теперь нужно поговорить кое о чем, да, кое о чем поговорить.

– Да, отец?

– Теперь, когда твой несчастный отец умер, что ты собираешься делать, Розанна?

– Брошу школу, отец, и найду работу в городе.

– Примешь ли ты мой совет?

– Мм… – отозвалась я.

Какое-то время он попивал чай, улыбался мне своей духовной улыбкой – не самый широкий репертуар. И даже сейчас я знаю, что он старался исполнить свой долг, быть добрым, быть полезным. Я это знаю.

– Ты, Розанна, наделена различными чертами и явно одарена, если я могу так выразиться…

Он сделал паузу, не говоря, чем же именно я одарена. Я чувствовала, что это его «что-то» что-то не слишком изящное. Он рылся в арсенале своих фраз в поисках самой правильной фразы. Нет, он ни в коем случае не хотел обидеть меня, даже не пытался. Думаю, он бы скорее умер, чем сказал что-то неприятное.

– …красотой, – договорил он.

Я поглядела на него.

– Ты одарена красотой, Розанна. Я думаю, что без особого труда мог бы – при этом, конечно, всячески учитывая мнение твоей матушки и даже твое, хотя я надеюсь, что мне позволено будет сказать, что ты еще сущее дитя, а значит, нуждаешься, весьма нуждаешься в наставлении и, если мне будет позволено сказать… но что я хотел сказать? Ах да, я хотел сказать, что в городе смогу очень быстро, очень просто, без особых затруднений и самым достойным образом найти тебе мужа. Но разумеется, сначала нужно будет кое-что предпринять.

Отец Гонт, как говорится, воодушевился. Чем больше он говорил, тем легче ему давались слова, все они были такие миленькие, такие медово-молочные. Как любой, кто наделен властью, он был невероятно счастлив, делясь своими идеями, – до тех пор, пока эти идеи встречали одобрение.

– Не думаю, что… – начала было я, пытаясь откатить назад огромный булыжник здравого смысла, который он хотел обрушить мне на голову, – такие у меня были чувства.

– Пока ты еще ничего не сказала – знаю, тебе всего шестнадцать, и, разумеется, выходить замуж так рано несколько необычно, но, с другой стороны, у меня на примете имеется один весьма подходящий мужчина, который, я уверен, высоко оценит твои достоинства, если уже не оценил, и заработок у него постоянный, а значит, он сможет содержать тебя – вместе с матерью, конечно.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации