Электронная библиотека » Сен Сейно Весто » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 22 мая 2024, 15:23


Автор книги: Сен Сейно Весто


Жанр: Приключения: прочее, Приключения


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Гонгора не слушал вкрадчивое нашептывание, которое не могло сказать ничего нового. Повторяя старое, то, что уже было, прокладывавшее себе путь к пожарному щиту и выходу, оно сокращало расстояние к пропасти, которое он старался увеличить. С бесом противоречия у него были старые счеты, и до этого дня он держал его в узде.

И еще понял он: если он несмотря ни на что отсюда уйдет, этот лес и эта луна останутся в нем навсегда.


…Среди непреоборимых воинов храмовых, у которых тут не редкостью случались анахореты со следами на телесах говяжьих жил, без ушей, без носов, а некоторые без рук и языков, он скорее выглядел мокасином в крапиве, этот неунывающий бледнолицый отрок. С длинными рыжими ресницами, рыжими лохмами, в давно не стираной на милю вокруг попахивавшей потом рясе бенедиктинца, неизвестно какими ветрами занесенного в эти глухие места, с узелком под мышкой и крупными веснушками во всю щеку, он смотрелся не в тему даже на взгляд ребенка. Поселение было языческим, время – не легким, обстоятельства не располагали к продолжительным экскурсиям, и было ясно, что здесь он не задержится. На болотах еще покрикивали о древнем благочестии, хотя, в общем-то, среднестатистическая величина освящения огнем заметно потеряла в весе, и странник усиленно демонстрировал безусловно благостные намерения и всеобъемлющую терпимость. Впрочем, что ему еще оставалось – в общине сразу дали понять, что ему тут официально не рады. Он не возражал. Однако в то время в предместьях гукавшего ночами Болота с неуклонным постоянством ползли слухи о неких старых черных захоронениях, не то по ошибке был заживо погребен младенец (по одной версии), не то наставляли на путь к истине местную ведьму (по другой версии), не то прямо туда по инициативе местных ревностных в вопросах морали активистов и прочих старух без молитвы высыпали пепел девушки, невинно сожженной, неосторожно родившейся слишком красивой и будившей в мужском населении Зверя (по третьей версии).

И бенедиктинец, или кто он там был, вооружившись небесным словом и бутылью с вином, отправился очищать кладбище от детей Тьмы. Кто-то смотрел ему вслед, но в основном все постарались о нем сразу забыть.

Дальше версии сходились в одном. К тому времени уже успела созреть еще одна новость: что это и не монах вовсе. Что будто бы видели именно его рыжие веснушки у соседей босыми и в рубахе, «а я ж с ним, немытым, пил вместе», и вообще, это паломник Черт знает кто, с неведомо какими целями ушедший к Проклятому Месту. Поселение содрогнулось.

И без того уже настрадавшееся за период преследований со стороны всех, кому было не лень, ущербное сообщество сидело, что называется, на гвоздях, когда наутро отрок был найден прямо на кладбище мертвым: черные от земли пальцы со сломанными ногтями крепко сжимали пустую бутыль, черный открытый рот на белом лице выглядел, как высохшее гнездо паука. И ни на его платье, ни на могилах никаких следов предосудительной деятельности обнаружить не удалось. Как и его томик вед, с которыми тот не расставался.

С тех пор кладбищем больше не пользовались.

Правильнее сказать, его обходили стороной, неприятностей тогда хватало всем, и продолжалось это до самого последнего времени, пока однажды не угораздило какого-то солдата расположиться на ужин прямо здесь. Солдат возвращался домой не то в отпуск, не то по демобилизации, так или иначе, время было уже другим. Трудно сказать, почему ужин состоялся именно там, разумно объяснить этого никто потом так и не смог – то ли он таким образом проверял силу духа, то ли вдруг возникла смертельная необходимость подкрепить утраченные в дороге силы (старики после настаивали, что именно необходимость и именно смертельная) и непременно вот тут, под сенью елок, – однако кто-то, получивший до того телеграмму и несколько обеспокоенный, по какому-то наитию решил сходить на заброшенное кладбище. На голом пустом отшибе лежало тело в шинели и бутсах с черным открытым ртом на высохшем старом лице, выглядевшим, как гнездо паука, у ног сияла пустая консервная банка – и никаких следов насилия. Ни на теле, ни на местности. Однако, как утверждалось в ходе расследования, лицо у него уже раньше было таким, еще до демобилизации, старым и серым, несмотря на совсем юные годы.

Вообще, сторонники трансцендентной трактовки происходящего впоследствии особенно налегали на эту пустую посуду и ее загадочную роль во всех событиях. Так или иначе, подол шинели убиенного (старики в этом не сомневались) был ножом пригвожден к земле рядом с местом одного из захоронений. Юный неразговорчивый представитель от местного национального собрания молча походил вокруг тела, посмотрел, сминая карандаш в заложенных за спину руках, поправил пальцем очки и сказал буквально следующее: что покойный, по-видимому, сам воткнул в шинель нож, когда ел, не заметив, – а когда решил встать, почувствовал, что кто-то держит, сердце не выдержало.

С сердцем у него в самом деле было не очень здорово, и не только с сердцем, медэкспертиза дала это понять ясно. Потом среди населения была проведена соответствующая работа, и постановили: деятельность кладбища возобновить. Возобновить не получилось. Оно какое-то время, действительно, пофункционировало, без охоты и больших слов, появилась даже пара полированных камней вполне современного вида, но дальше них дело не ушло.

Еще говорили, что кто-то видел потом того солдата – в шинели и с рабоче-крестьянским приветом вместо лица, но в это уже никто не верил. Больше на то кладбище никто не ходил.


Отсюда возвращалсь другими: он понял это, когда сзади ему на плечо легла старческая сухая рука. Здесь были свои законы, и они касались только тебя. Сюда никого не звали, границы эти не следовало пересекать вовсе. Выполняя установленные правила, тут становились надгробием прежних людей. Очень не многие – далеко не все.

Это кладбище убивало детство – в каждом, в ком оно еще было. Но в ком его уже не было, оно убивало то, ради чего стоило жить. Обстоятельства, которые приводили сюда, закрывали страницы жизни – тех, кто был мертв, и тех кто еще жив. Но только поняв это, взгляд становился взрослым, и только сумев разглядеть утро за стеной мрака, у тебя еще был шанс коснуться его рукой.



2


Его представления об утре как концепции имели определенные последствия, требовавшие некоторых комментариев. Не являясь слишком легкими для внятного изложения, те представления вместе с тем были для последующих событий наиболее важными.

Строго говоря, дело было не в утре. Он любил ночь. Ночи в горах уже сами по себе были событием, не нуждавшимся ни в каких новых обоснованиях и трактованиях. С теми представлениями и концепциями всё складывалось не до конца ясно с самого начала, если брать к рассмотрению такой аспект, как спятившее детское воображение, но тут приходилось вступать на такие скользкие плоскости, что нельзя было сделать шага, чтобы не уйти в трясину собственной ограниченности – и в ней остаться. Конечно, определенную роль не могло не сыграть тяжелое детство, оно всегда играет роль, невзирая на последующие годы и тысячи сеансов медитации, но здесь все было сложнее.

Трудно сказать, чего там содержалось больше, полезной работы воображения или простого упрямства. С одной стороны, воображение довольно успешно уравновешивало последствия самого себя – чтобы не сказать, нейтрализовало их; с другой, исключительное упрямство самой высокой пробы, далеко не всегда замешанное на похвальном понятии упорства, цепко взаимодополняло представления мальчишки о безупречно уместном и единственно возможном. Результаты получались непредсказуемыми. Говорят, силу не следует путать с упрямством, и это справедливо.

Но когда обстоятельства лишают последних сил, а такое случается, то упрямство, самое обычное упрямство – это тот последний упор на отвесной стене, который не дает сорваться вниз. Зачастую лишь оно позволяет остаться в живых – и сохранить в себе утро лета. Как концепцию.

Понятно, что послушанию при таком подходе оставалось не много места, и едва ли не весь контингент преподавателей в полном составе, встречавшихся когда-либо на том пути, при всех условиях ценивших прежде всего жемчужины послушания и именно по послушанию себе определявших степень ума, чистоты и одаренности, демонстрировали одну готовность поставить на нем надгробный камень. «Твоя индивидуальность должна соответствовать моим представлениям». Так это выглядело в рамках их концепции о добре и справедливости.

На их добро и справедливость ему было наплевать, их представления не вписывались в его сюжет летнего утра, и это служило неистощимой темой для конфликтов. Он не был «трудным ребенком», по крайней мере, клише к нему не клеилось, но и легким он не был тоже.

Хотя дело здесь, наверное, было уже не в одном упрямстве – не столько в упрямстве, временами его посещало такое чувство, словно его аномальное воображение по прихоти, без всяких усилий с его стороны принималось смотреть глазами их воображения. Глазами окружения. И то, что он видел, отталкивало настолько, что о каком-то консенсусе речь не шла в принципе. И здесь уже вступала в силу юрисдикция упрямства. Кое в каких вещах его воображение разбиралось с безусловным преимуществом, но преподавателям, остальным, этого, конечно, знать было не нужно.

Это накладывало отпечаток. Как обнаружилось, воображение не поддавалось управлению и не подлежало администрированию, оно делало, что хотело, без стеснения ставя мироздание на порог концептуального кризиса и мир на грань катастрофы. Некогда, еще в совсем юном возрасте Гонгора проявил чудеса проницательности, заметив, что у людей с убогим наличием такого свойства или даже с его полным отсутствием чье-то воображение вызывало не до конца осознанное беспокойство и состояние животной усталости. Как обычно, этот социум охотнее всего склонялся к мысли, что это не они ущербны, но виноград слишком зелен. Словом, все это отдаляло, и довольно сильно.

Приятели с остальными-прочими его сверстниками (друзей у него никогда не было, если не говорить о книгах – их он сразу зачислил в когорту единственных сподвижников и вассалов, давая тем самым еще один повод отнести себя к законченным изгоям) в эти материи не вникали. Не делали они этого за отсутствием надлежащего инструмента; здесь уже сказывался его дефект речи, и довольно сильно, однако все пошло по наклонной, когда то, что с ним что-то не так, стал подозревать он сам. Еще позднее сказал свое слово синдром дефицита внимания, который оказался много сильнее, чем выглядел, в конечном счете едва не поставив под угрозу все проспекты последующей жизни. Учителя, не имевшие даже отдаленного представления о предмете таких дисфункций, а если слышавшие, никак не соотносившие одно с другим, сразу с легким сердцем ставили еще одно надгробие на его способностях. И на его жизни. В своем диагнозе не сомневался никто. В конце концов в то, что он неполноценен, поверил он тоже. Он сделал это даже еще легче и много раньше, чем они ждали, согласно пожеланию окружения, доказательства тому, что он дефективен, он начал искать и легко находить всюду, теперь единственный мир, оставленный ему, был его воображение.


Для сверстников и их обычных преследований в этом возрасте он должен был стать легкой добычей. Отчасти так и было – его предпочтения не принимали либо принимали слишком близко к сердцу и, случалось, безжалостно начинали учить жизни, в первую очередь, конечно, за чистоплюйство. Откровенно чистоплотная лексика, вопреки всем общепринятым местным нормам, правилам и традициям, детей из обычного окружения рабоче-крестьянского поголовья просто ставила в тупик – дальше список претензий шел по нарастающей. За то, что всегда предпочтет книгу хорошему обществу; от природы незлобив; не знает вкуса спиртного; никогда не пробовал вина и даже не курит; во всем, что ему нелюбопытно, обязательно останется либо в стороне, либо последним; нелюдим и во всем проявляет склонность исключительно к ночному образу существования и мышления; за вызывающую и просто выводящую из себя манеру отвечать только на вопросы, не подразумевавшие очевидного ответа, и только на то, на что считает нужным отвечать; без стеснения говорит правдивые гадости всем, кто пытается строить на нем из своих слабостей достоинства, делая это с равнодушием и не оставляя право на обжалование; занимается неизвестно чем и просто за то, что непонятен и непонятно, чем живет. И с этими правдивыми гадостями все обстояло совсем не просто: они озадачивали.

Однако передразнивать его дефекты речи никто не решался, и это было удивительнее всего. В нем словно что-то чувствовали, что-то такое, что в последний момент отнимало обещанное удовольствие даже у самых разговорчивых из них. И это при том, что в окружении сверстников за ним прочно закрепилась репутация одного из самых безопасных существ. Кажется, именно здесь сказывалось его умение говорить то, чего никто не ждал услышать. Теперь уже даже совсем бестолковые были в курсе, что при определенных условиях он начинал говорить вслух то, что, как оппоненты были уверены, скрыто от всех. Он словно видел их раздетыми и начинал из того, что видел, делать сюжет.

Он же чувствовал, что с ним не все в порядке. Ударить человека было невыносимо, войти в жесткий слишком осязаемый контакт с жирным дебелым куском неприятного тела – во всем этом до тошноты мешал какой-то барьер. Он не понимал и он удивлялся, как можно намеренно кому-то делать боль и получать от этого удовольствие. Много позже он узнал слово: «эмпатия».

Отсутствие чего отличало асоциальный элемент социопатов, психопатов и прочих нарциссов от остальных. В его случае той самой эмоциональной эмпатии был экстремальный избыток. Она и позволяла видеть то, чего не видел больше никто.

Это было важно. Так как согласно выведенному им самим определению, именно данный пункт составлял основу мира аутиста. Видимо, он все-таки не был в строгом смысле и аутистом тоже, по крайней мере, диагноз ставить было некому, но то, что у него имелся какой-то тяжелый случай синдрома дефицита внимания, он в конце концов понял. Для учителей, даже никогда не слышавших такого сочетания, он не представлял интереса. Впрочем, они представляли для него интерес еще меньше. Но вопрос с эмоциональной эмпатией и эйдетизмом (другое слово, которое обогатило его словарь на тропе самопознания) оставался дверью, открытой непонятно во что. Он сам оставлял вопрос открытым, поскольку вначале сам хотел понять, что он такое. Он не верил, что обладал какими-то экстрасенсорными способностями (как верил кое-кто из окружения), просто эмпатия на некоем экстремальном уровне могла объяснить что-то, чему он искал объяснение. Но он хохотал, до смерти пугая свидетелей, стоило ему рассказать хороший анекдот, складываясь пополам и едва не катаясь по земле, видя в своем воображении много дальше дозволенного. Над этим миром, осуждающим и безглазым. Над его неодобрением. И над собой тоже. Вот так и будет смеяться всю жизнь, и ничто уже ему не поможет.

Приходя в сознание после очередного приступа холерического хохота, он становился особенно задумчивым и отчужденным. «Это нормально, сосед, – успокаивающе замечал спортивный парень в старых затертых джинсах, пряча улыбку и встряхивая свежевымытыми длинными черными волосами. – Вообще, по наличию воображения человек определяется, насколько далеко он успел уйти от динозавров. Ты когда-нибудь видел, как улыбается динозавр? В этом все дело. Ты только никогда не оправдывайся. Никогда и ни при каких обстоятельствах…»

Он именно так и поступил. Еще позднее он сам, самостоятельно и без чьей-либо помощи со стороны вначале идентифицировал, потом определил возможные причины, затем поставил диагноз и впоследствии разработал собственную систему устранения своего дефекта речи и синдрома дефицита внимания. Конечно, на самом деле совсем без помощи справочной литературы не обошлось, но ему хватило одной идентификации проблемы. Это решило все. Дальше срабатывало его упрямство. Против него давала трещину даже стена. Это тоже был не более чем эксперимент с непредсказуемыми последствиями. Как-то он заметил, что сознание в особом состоянии медитации податливо к восприятию программ поведения. Оставалось только найти, как их написать. Даже ничего не зная о нейролингвистическом программировании, ему пришло в голову испытать теорию на себе. Она сработала.

Повзрослев, возмужав и чуть пообтершись, он придерживался того мнения, что настоящие друзья в этом мире редкость. Редкость исключительная. Старых же добрых приятелей надлежало с себя сбрасывать, как сбрасывают старую кожу. Если этого не происходит, это верный признак фатальной остановки в развитии. Это шло вразрез с тем, чему учил окружающий мир, но именно поэтому в отдельные моменты своей жизни некоторой категории людей вроде сторонних наблюдателей следует стоять на своих похоронах и менять старое имя. Как скромный знак того, что ты еще жив. Начиная с этого момента он и мир, что его окружал, пошли разными тропами.


Имея явные природные способности к работе с холстом и карандашами, на него угнетающе действовали картины приоритетных художников-реалистов. Они вгоняли в депрессию. Самому Гонгоре, мыслившему по преимуществу в духе критического сюрреализма, более всего удавался, разумеется, сюр; тяжелую для уха мимолетную восторженную фразу о каком-то больном живописце, который аж в двадцать лет успел потрясти окружение картиной «Девочка с персиками», он загораживал собственной редакцией. Редакция требовала быть лаконичным, и он брал свой неразлучный «ролик» с тончайшим графитом, чтобы на полях лекционной общей тетради набросать прехорошенькую крошку в окружении мелких, строгих, коренастых, одинаково небритых мужчин в чалме и шароварах и подписывал: «Маленькие персики» – под возрастающее недоумение стоявшего за спиной доцента.

Каждый новый учебный день повторял себя, как в зеркале. Как обычно, он входил – собранно, сосредоточенно и молча, как перед серьезной операцией, как обычно, пробирался на самые дальние ряды аудитории, как обычно, садился и принимался слушать, как обычно, раскрывая перед собой на столе старенький вложенный в тетрадку листок с анфасом морды свиньи, запечатленным под карандаш. Свинья улыбалась, тетрадки менялись, сдавались сессии, начинались и заканчивались курсы, но одинокий потрепанный листок в клетку оставался. Видя, как кто-то улыбается, – сыто, проницательно, с сарказмом и глубоким философским смыслом, слегка приподняв уголок рта, где ямочка на щечке служила заключительной точкой, а простертые в стороны большие уши с приспущенными книзу уголками повторяли грузовой вертолет, шедший на посадку, – ему и его воображению становилось чуть теплее, и вдвоем они увереннее смотрели в будущее.

Как посторонний наблюдатель он видел свое будущее не там, где все, и не так, как все. Когда он уже для себя кое-что понял, что-то узнал, а кое о чем догадался сам, новый год встречался им одинаково.

В то время, как вся огромная чужая география праздновала счастливое единение настоящего с будущим, местами календарно приближаясь к главному содержанию момента, местами уже успев проблевать, он скромно сидел, погрузившись в уютное мягкое кресло под торшером со старой книжкой на коленях и стаканом минеральной воды в руках. Свой Астрономический Новый Год он встречал не там, где делали все, он встречал его раньше, в момент прохождения местной звезды через самую южную точку эклиптики – через грань самой длинной ночи. Это было логично. В силу того, что общепринятый момент «нового года» был не более чем еще одной одиозной условностью календаря, которых история знала множество, он вынужден был обратиться за помощью к небесам.

Нужно было быть профессором математики, чтобы вычислить болтавшуюся где-то между 21 и 22 числом декабря пресловутую точку зимнего солнцестояния. Он им не был и встречал Полночь Бесконечной Ночи, как встречают новую главу книги, – со стаканом чистой родниковой воды на нектаре. Еще можно было провалиться в прорубь голым и потом из нее вылететь на грани потери сознания, чтобы проорать, запрокинув голову к парализованным от кощунства звездам, поздравив черные небеса с «астрономическим новым годом».

Год был не совсем новым, но достаточно астрономическим – это особенно чувствовалось, вытершись, облачившись в теплое и опрокинув в парализованный холодом желудок горячий чай из термоса. Но это уже были крайности. Без помощи со стороны ни облачиться, ни застегнуться застывшими пальцами уже было невозможно. Он любил присутствие диких отвесных скал и диких хвойных лесов, делая все, чтобы они как можно чаще оказывались рядом и плохо переносил вид умирающих елок. Он не понимал, как можно рубить живое. Разве лес пришел к человеку и занял его место?

Когда с ним говорили взрослые, он почти не прислушивался; когда его ругали взрослые, он их почти не слышал, ему виделись необитаемые планеты и безлюдные острова. И еще он видел Лес.

Он взрослел, но ничего не менялось, он не любил деньги, он не любил женщин, он не любил людей, потому что большинство из них не за что было любить, ему не нравились их скопления и ему было наплевать на трудности перевода. Он желал лес. Он всегда был один.


Когда он видел перед собой серый закат, усталого водителя автобуса, серые окна, в которых проносились серые кирпичи зданий, он видел лес. Когда отвечал на вопрос по истории грамматики германских языков, он тоже видел лес. Когда скакал по пустому спортзальчику, забрызганному каплями пота, с легкой штангой на налитых свинцовой усталостью плечах; когда встречал новый год; когда читал толстые и умные книжки, где умные люди общались только с умными людьми и где все говорили только глубокие, умные вещи – даже глупые люди; когда прижимался губами к холодной от мороза девичьей щечке; когда был в лесу, – он видел лес.

Все свои опыты он ставил на себе. Медитировал, согревая собственным теплом разные участки мозга, или обливался холодной водой в сочетаниях с информационными и физическими нагрузками – и смотрел, что будет.

По большому счету ничего не было, только, видимо, какая-нибудь загадочная трам-пам-пация вроде ретикулярной формации среднего мозга все больше теряла ко всему этому интерес, адаптируясь, словно опять оказавшись в условиях родного Ледникового Периода, более привычного ей и более близкого.

Время, приходившееся на подъем, сопровождалось специальной, собственного приготовления, разминкой основных мышечных групп. Его жесткое и мускулистое тело привыкло к нагрузкам с детства – это было необходимой старой привычкой. Случались разминки днем и случались тренировки ночью, для его целей было необходимо здоровое, безотказное, послушное тело. Ему предстояло научиться переносить боль, не снижая работоспособности, взрослея, он не оставлял тренировок, временами случайных, временами изматывавших до потери самообладания, на грани потери сознания, но всегда системных, включавших саморегуляцию сознания, люди, не умеющие подчинять воле сознание и тело, у него никогда не вызывали интереса. Он с детства старался не иметь с ними дела.

Не привлекали его и достижения ухоженных мужских статей. Все эти килограммы блистающих отполированных мышц, годных только, чтобы их наблюдать. Как и кулачные бойцы: кулаком пробивающие череп один другому за деньги и так, от избытка здоровья, реализуя не реализованную агрессивность, – и не способные подобрать сносного определения разуму. Все они воспринимались как некая разновидность то ли дисфункции, то ли уродства, как туповатая фиксация на одном. Другими это расценивалось как достоинство и преодоление себя. Никто никогда не задавал вопрос, как много было среди них гениев. Мозг, являясь крайне энергоемким предприятием, не переносил сотрясений – они выводили из строя микросистему кровеносных сосудов, клетки мозга попросту оставались без кислорода. Но то же самое делала серия из незначительных ударов. Так бывает самонадеян речной рак, любовно разглядывающий неподъемно огромную, гипертрофированную клешню, превзошедшую в своем развитии клешню другую. Впрочем, против подобных жизненных детерминант и вопросов сходимости полов он не имел ничего, его это не касалось. Его смущало другое.

Он видел это, как отклонение от нормы – его нормы. Дух и уродство, уродство нечистого духа воспринималось им как нечто пострашнее уродства физического. Оно в самом деле отталкивало. Ему все чаще казалось, что всего этого, кроме него, никто больше не видел – не хотел или, возможно, не умел. Еще были ущербные титаны логики и рассуждений.

С подверженной простуде ладошкой, с влажными, как рукопожатие медузы, повадками. Эта ладошка поднимается с места, микрофон у рта, далее идет скромно-показательная сценическая постановка уникального интеллекта за работой: корпус распрямляется с легким полунаклоном и негромким упоминанием поверх зрительских рядов вскользь того, что ОН УЖЕ не припоминает, как вот ЭТА цитата ведущего звучит в оригинале дословно, но вот в ЕГО приблизительном переводе oнa звучит ТАК… Этих достаточно было прогнать в прискок пару десятков километров, чтобы их дебелые телеса и ладошка сразу расстались с душой. Жизнь, состоящая из нескончаемой череды жульничеств за статус и власть настолько имманентна всем высшим приматам, что Гонгора заранее отслеживал все попытки сделать на нем бизнес, отслеживая и нейтрализуя те же ростки в себе.

С остальной категорией в этой системе каст он держался, как держатся со змеями – не делая резких движений. Те, кто не принадлежал ни тем, ни другим, не претендовали на мировое господство лишь по одной причине – их некому было туда звать. Всю их систему ценного исчерпывала тарелка супа на столе.

Посредственность могла быть очень опасной. Рано или поздно она принималась уничтожать все, что на нее не похоже, и рабочая скотина была даже много опаснее, чем считали философы всех миров и народов. Именно при ее молчаливом согласии совершались в истории самые страшные вещи. Дело не в том, что кто-то за свою жизнь не держал в руках даже одной умной книжки. Дело в том, что они не взяли бы ее, даже если бы у них была такая возможность.

Сам он старался держаться вне, всё, что лежало в промежутке между полюсами, серость, посредственность, что могло лишь быть в промежутках такого рода, но не над ними, его не интересовало. Он склонялся к тому мнению, что лишь во взаимоуравновешенных крайностях можно соблюдать меру – и сохранять тонкость вкуса.

Разум и интеллект, дух и тело должны были, согласно его концепции утра, двигаться вместе. Соперничая и не уродуя один другого.


Для него было открытием, когда выяснилось, что античный мир придерживался того же самого мнения. И не только придерживался. Как оказалось, лучшие умы древности смотрели на мир его глазами. Еще позднее он пришел к тому, что если утро оставалось без медитативной разминки, ставшей привычкой, потом не покидало то неприятное чувство, какое иной испытывает с телом не мытым, липким от пота и с давно не чищенными зубами. Поколения даосов явно знали, что делали. Этот эксперимент был размером в жизнь, и о результатах он не говорил даже в первом приближении. Но при любых внешних условиях сознание следовало сохранять в исключительной чистоте. Он всю жизнь следовал этому и доверял этому.

Однако все, что делалось им на той тропе, все эксперименты и теоретические изыскания делались им лишь для себя. Он и на долю секунды не допускал, что преследовавшие его громкие воззвания типа «работать для других и находить в том великое удовлетворение», «жить во благо других» не придуманы тем самым «другим» – Большинством. И не означали: «быть хорошим – для Большинства». Все, что могло когда-либо интересовать большинство – это только само большинство. Но Большинство-то его как раз никогда не интересовало. Его воображение, помешанное на бескрайних лесных массивах, танцевало у пропасти на тонкой грани между мирами, и всё, что не соприкасалось с теми лесами, для него было мертвым.

О, он был великий чистюля, этот Гонгора. Пока не счел, что уже достаточно грязен, чтобы глядеть мир вокруг непредвзято. Воду, к слову сказать, он любил, как любят лучшую часть свей жизни. Две Стихии, пожалуй, всю жизнь притягивали его воображение, как магнит: живая, чистая вода и живой, чистый огонь. Телевизору между ними места уже не оставалось. Гонгора не выносил телевизор.

Воду он не просто любил: живи он раньше, он бы ей поклонялся. Самым любимым его занятием было молчать. После прохождения воинской службы в армии приоритетных и знакомства с некоторыми ее нюансами это стало его модусом. Там он привычно остался в абсолютном меньшинстве, привычно пошел против всех, привычно изменил в свою пользу ряд установленных традиций, кажется, даже остался самим собой и притом как-то ухитрился выжить. Ему просто повезло, что все горячие точки мира обошли его стороной.

Черты лица своего им как пристрастным художником ценились не очень высоко – зато они исключительно высоко ценились женщинами. Что отнюдь не содействовало разрушению его пуританских взглядов, неизвестно откуда взявшихся. Он любил быть один. Он придерживался того положения, что там, где начинается женщина, почти всякое движение и заканчивается. Конечно, это было не совсем то, о чем следовало кричать на каждом углу, он и не кричал, просто со спокойствием держал знание при себе. Оно никого не касалось. Просто он с некоторым привычным уже сожалением и легкой грустью все больше склонялся к мысли, что любить здесь нечего.

Движимый природной любознательностью, он с интересом присматривался к объекту своего исследования и мирового столпотворения, которое боялось опоздать. С одной стороны, этот самый объект был согласен с тем, что он – объект, который берут. С другой, не имея принципиальных возражений пo данному вопросу, прекрасный пол с какой-то трудноулавливаемой и труднопробиваемой логикой настаивал притом на чем-то вроде равноправия и авторитарного почитания. Этот взгляд на мир не складывался в голове. Когда до него дошло, что он навязывает алогичному по природе миру свое восприятие, он нашел другой новый оборот: «пралогический тип мышления». Теперь он загорелся написать однажды энциклопедию первобытного мышления. К тому времени он уже знал, что два человека далеко не всегда могут договориться, если один из них разумен. Впрочем, ему еще предстояло им стать.

В конце концов он утерял ко всему этому интерес. Все это было не то, совсем не то. Он не был сделан для тех безвкусных, бесцветных, пустых, пахнущих химией неприступных кукол с высоким рейтингом покупаемости. Химия чувств, гормональный дисбаланс, на котором настаивал их мир, значил для него не много, но он-то говорил о другом. К тому же он оставался неисправимым, законченным однолюбом, и стоило только девице об этом узнать, как вся невыгодность такого положения сказывалась незамедлительно, все-таки это было не то, о чем женщине следовало знать определенно. Но не это было главным.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации