Электронная библиотека » Сергей Дурылин » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 27 марта 2018, 13:00


Автор книги: Сергей Дурылин


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Посредине комнаты помещалась большая деревянная двуспальная кровать. На ней родились я и мои братья.

У окна стоял небольшой письменный стол – под ним был постлан мягкий ковер, и там, под столом, как под сводом, любили мы играть с братом.

На окнах зеленели небольшие лимоны, пальмочки и благоухали пармские фиалки – любимые мамины цветы.

После детской мамина спальня была нашей самой любимой комнатой в доме: оттуда вынес я любовь к книге и там узнал я первую сладость молитвы.

В детскую вел маленький коридорчик из передней.

Детская была большая комната о трех окнах, выходящих в узкий закоулок нашего сада и в соседний сад Мануйловых.

Невысокая перегородка делила детскую на две неравные части. Меньшая, в одно окно, служила нашей спальней: в ней стояли наши кроватки под пологом и постель няни. В большей же половине с широкой кафельной лежанкой, с сундуком, покрытым мохнатым ковром, с обоями, изображавшими катанье детей на салазках, с большими настенными часами, разговаривавшими с нами приятным баритонным боем, с двумя высокими окнами, из которых одно было в полном владении брата, другое – в моем и населено нашими любимыми игрушками, проходила вся наша жизнь: тут мы играли, пили, ели, слушали нянины рассказы, рисовали, учили уроки.

Я не могу описывать детской. Это была не комната, это был для нас целый мир. Иван-царевич с серым волком были такими же несомненными его обитателями, как высокий солдат из папье-маше, дежуривший бессменно у братнина столика с игрушками. Окна детской выходили не только в сад Мануйловых, но и во владенье Бабы-яги, обнесенное высоким тыном со светящимися черепами, и падал за этими окнами не один декабрьский пушистый снег, но там жужжали целым роем белые пчелки Деда Мороза, летя с золотым медком рождественских радостей.

Это был целый мир – прекрасный, полный мир. Его нельзя описывать. В него можно лишь войти на миг – войти в то редкое мгновенье, когда с такой особливой правдой звучат слова поэта:

 
О, память сердца! Ты сильней
Рассудка памяти печальной[49]49
  Начало стихотворения К. Н. Батюшкова (1787–1855) «Мой гений». Эти строчки С. Н. Дурылин неоднократно цитировал в разных контекстах.


[Закрыть]
.
 

Поэтому выйдем сейчас из детской, надеясь возвратиться в нее тогда, когда «память сердца» будет во всей своей животворной силе, и перейдем в другую, соседнюю комнату старого дома – в комнату «молодых людей».

Это комната старших братьев, которые годились бы нам в отцы.

Два брата эти – Николай и Александр – отличались полным несходством характеров, и это легко было приметить в их комнате: у старшего был большой письменный стол с чернильным прибором черного мрамора, с пресс-папье в виде фарфорового бульдога, лежащего на белом мраморе; у второго был комод, наполненный крахмальными сорочками, галстуками и фиксатуарами, а на комоде – туалетное зеркало и шкатулка с запонками и перчатками. У старшего же был книжный шкаф, в котором стоял переплетенный комплект «Нивы»[50]50
  «Нива – популярный иллюстрированный еженедельный журнал «литературы, политики и современной жизни», издававшийся в 1870–1917 гг.


[Закрыть]
за все годы ее существования, Пушкин и несколько других книг. Над шкафом высился гипсовый бюст Шекспира, сочинений которого не было в шкафу и во всем доме. За все время, сколько я знавал этот шкаф «братца Коли», в нем не прибавилось ни одной книги, кроме новых переплетенных годов «Нивы».

По стенам комнаты «молодых людей» – с золотистыми обоями и шелковой мебелью золотистого цвета – висели в золотых рамах «Дорогой гость» Якобия[51]51
  Олеография В. И. Якоби «Дорогой гость» была дана отдельным приложением к № 42 «Нивы» за 1882 г. В следующие два года в премию к «Ниве» были даны две другие картины Якоби.


[Закрыть]
и еще какие-то олеографии, премии той же «Нивы».

На стене, у постелей, висели большие ковры, изображавшие охотничьи сцены.

Коридорчик, ведший из передней в детскую, заворачивал под углом и вводил в столовую о трех окнах, выходивших во двор. В правом углу неугасимо теплилась желтая лампада перед большим старинным деисусом (по-гречески это обруселое слово означает «моление»): Христос Вседержитель с предстоящими ему в молении за род человеческий Богородицей и Предтечей.

Этот образ был XVII века и пришел с отцом из родной Калуги.

Во всю столовую тянулся длинный и узкий, как в монастырских трапезных, обеденный стол. За ним пили утренний чай, завтракали и обедали, никогда не садясь меньше чем пятнадцать-шестнадцать человек. Стол всегда был накрыт белой льняной скатертью деревенского тканья.

Отец с матерью садились за узкий край стола под деисусом, отец сам разливал щи или суп, прислуживавшая «столовая» горничная разносила тарелки. За столом царила тишина: отец не терпел праздных разговоров, а тем более смеха за столом. «Стол – престол», – говаривал он, и, когда он возглавлял обед своей семьи, столовая превращалась в трапезную: перед началом и после еды молились перед деисусом, хотя вслух молитвы не читали; по окончании еды все подходили к переднему концу стола благодарить отца и мать.

«Не умеешь сидеть за столом!» – это замечание отца было одним из самых строгих и укорительных. Оно означало: не умеешь уважать хлеб насущный и труд, с которым он достается. Нельзя было и помыслить за столом скатать хлебный катышек или вылепить фигурку из мякиша: это было грехом. «Хлеб – не игрушка», – строго скажет отец и отнимет ржаной ломоть; если увидит, что кто-нибудь уронил корочку, непременно прикажет: «Подними», если приметит, что хлеб перед кем-нибудь раскрошен на скатерти, усмехнется: «К тебе кур надо звать» – и велит осторожно смести крошки на тарелку. Ни одна кроха не должна упасть на пол, растоптать ее ногою – великий грех: хлеб – дар Божий.

Со строгостью относился отец и к тому, без чего хлеб не в хлеб, – к соли. Запрещалось макать кусок хлеба в солоницу, считалось за худо просыпать соль на скатерть и тем паче – на пол.

Но, с таким благоговением относясь к хлебу с солью, отец любил, чтобы его вдоволь было за столом.

В изобилии был и жидкий хлеб русского народа – превосходный квас собственной варки в большом кувшине.

Хлеба и квасу было всем вдоволь в течение целого дня, а не только в обед.

В столовой стояло три буфета.

Один был хлебный: в нем всегда стояло большое блюдо с ломтями черного хлеба и кувшин хлебного квасу, в нем же хранились столовое белье и посуда.

Второй буфет, из желтого ясеня, был чайный; в нем хранились чайная посуда, чайное белье и нужные припасы для чая: корзина с белым хлебом, сахар, вазочки с расхожим вареньем для обычного, семейного обихода – черная смородина, крыжовник, яблоки, все из собственного сада.

Оба эти буфета были без запоров.

Третий буфет был на запоре: в нем хранились лучшая посуда, чайная и столовая, сервизы, дорогое столовое серебро, вазы с отборным вареньем и желе, сушеные фрукты, в нем стояли графины с домашними настойками и бутылки виноградного вина. Все это было наготове к приему гостей, к парадному обеду в этой же столовой.

К столовой примыкал и особый чулан над парадным крыльцом, ключ от которого хранился у мамы; тут в нужной прохладе, но без лютого мороза, береглись закуски, маринованные грибы, банки с консервами, блюда с заливным, бутылки с прованским маслом – все то из съестного, что должно быть под рукой, чтоб быстро угостить внезапного гостя, но что требовало охранительной прохлады.

Дом вообще изобиловал чуланами всех типов и размеров – теплыми и холодными, опять с разными степенями холода: от легкой прохлады до пылкого мороза, и каждый чулан был полон предметами съедобными и несъедобными, сообразно с его атмосферой и светоустройством. Был чулан около самой кухни, был и под железной кровлей; там, в самом сухом месте, но почти на вольном воздухе, висели гирлянды сушеных грибов и сушеных же яблок и пучки с сухими травами: укропом, полынью, зверобоем, чередой.

К столовой примыкала девичья, где жила верхняя горничная, прислуживавшая при столовой. Тут пребывал собственный нянин самоварчик, из которого она любила попивать особый чаек с горничными или с деревенскими гостями, приехавшими на побывку к кому-нибудь из прислуги. Кроме прямого своего назначения девичья служила какой-то уютной приемной для встречи отца и особенно матери с деревенскими посетителями и со всеми, кто шел в дом черным ходом. Тут и пахло уже деревней: на стенах висели деревенские портреты в затейливых рамочках, никогда не переводились деревенские гостинцы – ржаные лепешки и крепковатые пряники, тут же не смолкали разговоры о вековечных и неутолимых «нуждах деревни».

Бывало, скажут маме:

– Пожалуйте в девичью.

– Что нужно?

– Филипп пришел.

Это значит, пришел коробейник с льняными товарами.

– Сейчас приду. Проводи его в столовую.

Или скажут:

– Авдотья-кормилица пришла.

Это значит, из рязанской глу́хмени добралась до Плетешков Авдотья, выкормившая покойного брата Колю, и пришла, наверное, с какой-нибудь бедой: пала корова или изба погорела.

– Накорми ее, – скажет мама. – Я, как управлюсь с делами, приду.

– Уже поставили самовар, – ответит расторопная горничная Паша, полная сочувствия к Авдотьиной деревенской нужде.

– И хорошо сделали. Что у ней там? Пусть нянька с ней потолкует, чем ей помочь.

Бывает и такой доклад:

– Какая-то старушка простая вас спрашивает.

– Какая такая?

– Говорит, вы ее не знаете, а она нянину тетушку Елену Демьяновну хорошо знает.

– Ну, коли от Елены Демьяновны, пусть подождет меня. Напоите ее в девичьей чайком.

Мы, дети, любили заглянуть в девичью, когда там ждали «за чайком» эти невзрачные послы от далекой деревни в московский дом, где надеялись найти и всегда находили помогу в своей деревенской нужде или слепоте.

Да, и слепоте.

Иной раз та же Паша возвестит маме:

– Дуняша пришла, Егорова (это наш дворник) свояченица. У нее с малым что-то неладно.

– С каким малым?

Но, не дожидаясь ответа, мама уже вспоминает этого малого: здоровенный бутуз с льняными волосами, – и заменяет другим вопросом:

– Что с ним?

– Кричит на крик.

Мама оставляет дела и идет в девичью; там выспрашивает эту Дуняшу и дает ей строгий наказ, чтобы повела малого к врачу, а к знакомому врачу дает записку, или же, если дело проще и малый, присутствующий тут же, в девичьей, болеет явным пустяком, кажущимся деревенской слепоте смертным недугом, мама возвращается в спальню, роется в своем аптечном шкапчике и дает матери малого порошок или капли с наказом:

– Давай ему столько-то раз в день. Все пройдет, – а самому малому вручает леденец в нарядной сорочке.

«Черной» лестницей (таково название, а черного, грязного в ней не было ничего) столовая соединяется с «черным» крыльцом и с кухней.

В дом не проникал никакой кухонный чад; кухня была внизу, особо от жилых помещений. Это было владение «белой кухарки» – толстейшей и добродушнейшей Марьи Петровны. Ее весь дом звал Петровной и относился к ней с почтением, не то что к ее помощнице, черной Арине, которая была работяща, но нрава сварливого.

В кухне была не только русская печь, но и европейская плита с духовым шкафом, но тут все было на старорусскую стать: деревянные стены, деревянный стол и скамьи под образами. Образа, черные, как в курной избе, стояли в переднем углу на полке, покрытой белым полотенцем, точь-в-точь как в деревенской избе, и с тою же вербою и пасхальными яйцами, хранимыми у образов от Светлого дня до Светлого дня. В кухне обедала вся прислуга. На стол полагали деревенский домотканый льняной столешник, на него ставили широкую чашку со щами. Покрыв себе колени другим длиннейшим столешником, садились вокруг стола няня, Марья Петровна, горничные, дворники и хлебали щи деревянными ложками из общей чашки. Черная Арина подавала кушанья и, сама присаживаясь с краю, присоединялась к обедающим.

За чинностью обеда следили няня и Марья Петровна; тут тоже, как и наверху, скорее «трапезовали», чем обедали.

Но тут в чин трапезования входила непременно общая чашка со щами и кашей: обед совершался точь-в-точь как в деревне, и в этом, должно быть, была его особая прелесть для обедающих.

Когда поднималась речь, что пора-де заменить общую чашку отдельными тарелками, черная Арина решительно заявляла:

– Не нами заведено, не нами и кончится.

В «молодцовскую» же, приказчикам, от которых шли эти речи, наливала щи в особую миску, и там они разливали себе по тарелкам.

Не потаю, что и нам с братом особо вкусным казалось похлебать щей из общей чашки рядом с дворником Егором, от которого так хорошо пахнет морозом; заманчиво было опускать деревянную ложку в один взмах с городским «мальчиком» Филиппом и подносить ко рту, поддерживая ее куском хлеба. Щи тогда казались особенно вкусны, а хлеб нарочито сладок. Мы с братом старались прокрасться в кухню во время обеда и присоединиться к няне. Обычно няня отводила нас наверх, указав, что нам здесь не место, но иногда она оказывалась милостивее – усаживала нас за стол рядом с собой, а черная Арина благосклонно вручала нам по деревянной ложке с ручками в виде серебряных рыбок.

Было для меня наслаждением входить в обряд этой деревенской трапезы, совершаемой в городском купеческом доме. Обедая у себя в детской, мы могли заявлять няне свои желания: этого-то хотим, того-то не хотим, одно – вкусно, другое – невкусно. Здесь, на кухне, за людским столом, всем этим хотеньям-нехотеньям не было места. Кушанье ставилось на стол одно для всех и ничего из него не отделялось в особицу для каждого: ешь то же, что и все, и вместе, вровень со всеми. Если городской «мальчик» Филипп не вровень со всеми, а в особь, удваивая себе добычу, пытался запустить ложку к кускам вареного мяса, его останавливали словом: «Обожди, не горит», а ежели он повторял попытку, дворник Егор не то в шутку, не то всерьез осаживал ложкой по лбу, как добрую, но зарвавшуюся лошадку. Опустив, вровень со всеми, ложку в чашку, надо было нести ее ко рту степенно, неторопливо, чтобы не выплеснуть на столешник, не пролить на соседа. Надо было не «перехватывать кусок» кое-как, наспех, а вкушать пищу с достоинством, с уважением к вкушаемому, надо было не наедаться, а обедать и даже трапезовать – надо было, одним словом, соблюдать чин в еде, что так умели делать в старину не только в монастырской трапезной, но и в простой крестьянской избе и чего не умеют ныне делать нигде.

Я с глубокой благодарностью вспоминаю эту деревенскую трапезу за нашим кухонным столом, за которым часто трапезовали настоящие бабы и мужики из веневской или калужской деревни, приехавшие на гостины к нашей прислуге. Эта трапеза не только вводила меня в обиход русской деревни, она вводила меня еще в обиход старой Руси, чтившей хлеб как высший дар Божий и вкушавшей его с благодарною молитвою.

Нижнее жилье дома с особыми парадным и «черным» крыльцами и ходами делилось, как я сказал, на две части: в одной, под сводами, помещалась прачечная (бывшая кухня прежних владетелей дома) и «молодцовская» (бывшая «людская» у «господ»), в другой – в шесть комнат – жили дочери и «средние» сыновья отца от первого брака, с гувернанткой Ольгой Ивановной и особой «барышниной» горничной.

Островский, бытописатель купечества, только раз вывел «молодцовскую» – в первом действии комедии «Бедность не порок»: «Небольшая прикащичья комната; на задней стене дверь, налево в углу кровать, направо шкаф; на левой стене окно, подле окна стол, у стола стул; подле правой стены конторка и деревянная табуретка; подле кровати гитара; на столе и конторке книги и бумаги».

Если прибавить к этому инвентарю деревянные большие счеты, косоватое хмурое зеркало в раме, портрет Александра II под стеклом на стене, растрепанный не то песенник, не то сонник или тот и другой, перепутанные листами в одну книжку без начала, без конца; если открыть в этой «прикащичьей комнате» окно в сад, откуда доносится запах сирени и цветущей яблони, то «молодцовскую» в нашем доме не нужно описывать. Следует только добавить, что их было две – одна для приказчиков помоложе и для «мальчиков», другая – для знавшего себе цену Ивана Степановича.

В «молодцовскую» ход нам возбранялся, но тем сильнее хотелось туда проникнуть – к городским «мальчикам», которые были лет на семь, на восемь старше нас, и оттого тем желаннее казалась дружба с ними.

Увы, в «молодцовской» познал я первые опыты курения, но без дальнейших последствий: курильщиком я не стал и в малой степени.

В трех комнатах второй половины нижнего жилья жили сестры; у старших сестер главной достопримечательностью для нас был туалетный столик, весь в белой кисее и голубых бантиках, с флаконами духов.

Старшие сестры были большие рукодельницы, у них в комнате всегда стояли пяльцы; вышивали гладью по полотну, работали «строчку»: в полотняных простынях и наволочках делали особую решетку и покрывали ее узорами; шили по канве бумагой, шелком, шерстью; вязали кружева. Гардины и занавесы на окнах, подзоры у кроватей, скатерти на столах – все было работы сестер. На стене висела этажерка с златообрезными книгами в коленкоровых переплетах, полученными в награду братом Михаилом. Но эти хорошо переплетенные Пушкин, Гоголь, Лермонтов читались не слишком усердно; гораздо усерднее читались романы и журналы, которые брали из библиотеки Александрова на Разгуляе – единственной тогда на все Елохово.

Комната младших сестер не имела своих достопримечательностей, кроме географических карт, глобуса и образа Спаса – копии с того, что висел в зале наверху.

Было еще две комнаты – самой старшей сестры Настасьи Николаевны, вдовы, вернувшейся в родительский дом, и брата Михаила, студента университета.

В Настиной комнате, темной и угрюмой, с окном, зачем-то от древних времен накрепко закрывавшимся чугунным болтом, с «угольником» в три образа, с письменным столом, для меня была одна замечательность: альбом гравюр на дереве к Шекспиру. Иногда сестра брала меня к себе «в гости», поила чаем и позволяла рассматривать этот альбом. Тут впервые познакомился я с образами Шекспира. Как сейчас помню, какое сильное впечатление произвела на меня сцена отравления спящего короля в «Гамлете», три ведьмы «Макбета» и король Лир в короне, безумствующий в бурю.

Это был мой первый восторг-ужас перед Шекспиром, а был я тогда неграмотен и мал.

У Насти же был Мей (я и в него заглянул очень рано) и два-три переплетенных тома вольфовской «Нови» [52]52
  Иллюстрированный двухнедельный журнал «Новь» издавало «Товарищество М. О. Вольф» в С.-Петербурге.


[Закрыть]
.

Мишина комната в одно окно в сад была нашей классной: брат Михаил, студент Московского университета, был первым моим учителем. С комнатой этой связаны у меня не особенно приятные воспоминания именно потому, что она была классная: «корень учения горек» – и что окно ее выходило в сад. Своей сиреневой лаской и яблочным лакомством сад манил меня от неласковой этимологии Кирпичникова и Гилярова и от совсем несладкого задачника Малинина и Буренина.

Я любил с учебником в руках валяться на кровати брата Михаила и рассматривать висевшую над нею цветистую олеографию «Венки» Якобия[53]53
  Якобий Валерий Иванович (1834–1902) – художник, один из первых стал писать каторжан, заключенных. С 70-х гг. писал «костюмные» сцены на исторические темы.


[Закрыть]
: девушки в русских сарафанах, сидя в лодке, пускают венки по воде. Под олеографией висело расписание лекций юридического факультета, я вытвердил его наизусть, находя, что знать, что ординарный профессор Мрочек-Дроздовский читает историю русского права, а Чупров – политическую экономию, куда интереснее, чем затвердить стишки про букву «ять»:

 
Бѣл, бѣда, бѣлый, бѣс,
Вѣдать, вѣк, вѣнок, вѣра, вѣсъ
 

и т. д.

Вероятно, самые названия «политическая экономия», «энциклопедия права» манили меня загадочною непонятностью или полупонятностью, а имена профессоров Колоколов, Гамбаров, Янжул и в особенности зловещее Мрочек-Дроздовский звучали как прозвища каких-то невероятных существ!

Как бы то ни было, подробнейшее расписание лекций я вытвердил наизусть и мог безошибочно сказать брату, в какие часы и в какой аудитории читает такой-то профессор. Добавлю, что самое сильное впечатление производил на меня титул «экстраординарный профессор». Это звучало поистине «гордо и грозно»: экс-тра-ор-ди-нарный!

Под расписанием лекций висел в виде подчасника шелковый рог изобилия.

Стол, за которым брат готовился к лекциям, а нам давал уроки, был весь изрисован чернильными и карандашными профилями, головками и силуэтами профессоров и актеров Большого театра; это было делом брата Михаила.

Стены его комнаты были оштукатурены и выбелены, на них была та же нелепая пестрядь голов, профилей и силуэтов. На одной из стен висели олеографии Зичи[54]54
  Зичи Михаил Александрович (1829–1906) – венгерский рисовальщик и живописец.


[Закрыть]
к «Демону» и к «Тарасу Бульбе». Это были первые зримые облики великих образов словесных, запомнившиеся мне на всю жизнь. Была и висячая этажерка с литографированными лекциями и с немногими книгами. Из них я запомнил две поразившие меня фамилии – Помяловский и Златовратский. Ни того, ни другого я не полюбил, когда заглянул в эти книги.

Из Мишиной комнаты был запрещенный для нас и вообще закрытый выход в «молодцовскую»; проделанный в толстой кирпичной стене, он был завешен занавеской и служил брату гардеробом. Нам он казался ходом в какое-то подземелье, вроде того, что изображено на картине Зичи с его польской красавицей, томящейся от голода и ждущей себе избавителя в лице Андрия Бульбы. И в самом деле, ход этот был странен, как и вообще было странно, что другая половина нижнего жилья устроена на низких сводах, отделена от первой половины толстейшей капитальной стеной, а уровень пола в ней значительно ниже, чем в главной половине нижнего жилья. Все это было тайной неизвестных строителей старого дома. Через эту запретную дверь, случалось, мы исчезали из классной в «молодцовскую», на волю, от оков Гилярова-Кирпичникова, Малинина-Буренина и прочих первоначальных мучителей моего отрочества.

Самым же таинственным в доме была для нас действительно непонятная горница, смежная с большой комнатой младших сестер.

Из этой комнаты дверь вела в деревянную оштукатуренную пристройку, на которой покоилась обширная, уже знакомая нам терраса, выступавшая прямоугольником в сад.

В пристройке этой и был проход из нижнего жилья в сад, в летнее время всегда открытый и залитый солнцем. Но рядом с проходом было особое помещение с голландской печью, с окнами: одно выходило в сад, другое – почему-то в комнату сестер. Окна эти были наглухо закрыты раз навсегда ставнями; печь в горнице никогда не топилась и медленно разрушалась; горница была завалена всяким хламом; в ней пахло мышами; и только в два сердечка, прорезанные в ставнях, проникал в горницу солнечный свет; на фоне застоялой тьмы эти сердечки пламенели горячей кровью.

Зачем и кем была устроена эта горница? Почему она одна была заброшена в целом доме, тогда как обширная наша семья со многими домочадцами нуждалась в помещениях? Почему об этой необитаемой «витальнице» никогда не заходила речь?

Все это было «покрыто мраком неизвестности», и мрак этот усиливался для нас, когда нам удавалось – всего раза три-четыре за все детство – проникать в эту горницу. Какие чудные вещи там хранились! Золотая корона, золотые же кубки и кувшины, шкура серого волка – того самого серого волка, что действует и благодетельствует в сказке про Ивана-царевича и Елену Прекрасную.

Корона и кубки тоже были из этой сказки: ее – «Жар-Птицу» Языкова – представляли когда-то средние братья и сестры в комнате младших сестер.

Мы обошли весь дом, но заглянули далеко не во все его темные комнаты, закоулки, прихожие и чуланы. Как в настоящем старом доме, их было в нем очень много, и самых неожиданных.

Дом был очень тепел.

Голландские печи из белых блестящих изразцов хорошо хранили тепло, копя его под медными затворами и распуская по комнатам через медные же отдушники.

За топкой печей следил сам отец: по утрам он неопустительно обходил все топящиеся печи, смотрел, правильно ли уложены дрова, пылко ли горят, и не уезжал в город, пока не убеждался, что печи закрыты с большим запасом жару, но без предательских синих огоньков. Я не запомню, чтоб кто-нибудь пожаловался в нашем доме на угар или на чад. Никто в доме не зяб, фуфаек, вязаных жилетов и кофт не было в заводе, все ходили в обычных платьях из ситца, легкой бумазеи или тонкой шерсти. Но жары, обломовской духоты и курослеповской испарины в доме не было, держалась приятная температура в 17–18 градусов по Реомюру.

Отец строго наблюдал, чтобы не было ни недостатка, ни роскоши в тепле, как и во всем другом.

В доме был теплый угол и теплый кусок хлеба для тех, кто жил, служил, гостил или на время там появлялся.

Но выйдем из старого дома опять на двор и перед тем, как войти в сад, пройдемся по «службам», обеспечивавшим этот теплый угол и кусок.

«Службы» – из красного кирпича – тянулись, вместо забора, по соседству с Макеровским; здесь, под зеленой железной кровлей, были дворницкая, конюшня, каретный сарай, кладовая с сухим подвалом, погреб-ледник, дровяной сарай.

В дворницкую нам строго-настрого запрещалось входить, но тем сильнее нас туда влекло. В ней пахло не то деревенской избой, не то казармой, и было в ней взаправду нечто от деревенского обихода и что-то от казарменного быта. Деревянный некрашеный пол, широкая русская печь, на которой просторно и жарко было спать дворнику после ночного дежурства на морозе; постель-сенник на козлах, укрытая пестрым ситцевым одеялом из лоскутков; некрашеный деревянный стол – всегда с полуковригой черного хлеба, с деревянной солоницей; кисловатый запах овчинного тулупа и валенок, прогретых на шестке, – все это переносило в большую зажиточную тульскую или рязанскую избу, только стены были из выбеленного кирпича, а не из бревен. Сходство дворницкой с избой довершалось тогда, когда поперек нее протягивались веревки и на них сушились детские пеленки и одеяльца: это означало, что к обстоятельному Егору или гульливому Семену приехала на побывку, на весь мясоед, баба с ребенком. Дворницкая вообще служила прибежищем для деревенских гостей, приезжавших к прислуге: деревенский дух в ней не переводился.

Но не переводился в ней и дух казарменный. Дворники служили раньше в солдатах. По стенам развешаны были лубочные картинки из Русско-турецкой войны 1877–1878 годов: неистовая стычка синих казаков с красными башибузуками; город, пылающий, как костер, с подписью «Город Систово лупит турок неистово»; «белый генерал» на белом коне. Какая-то тоже лубочная книжка о лихом белом генерале Скобелеве всегда валялась на окне дворницкой. Рассказы об его подвигах были в дворницкой не менее популярны, чем похождения разбойника Чуркина. Из дворницкой вынес я слова и напев болгарской песни:

 
Шумна Марица
Окровавленна,
Плачь, плачь, девица,
Тяжко ранена.
 

Оттуда же я вынес наипошлейший мотив, распевавшийся в то время по всем московским окраинам:

 
Любила я, страдала я,
А он, подлец, сгубил меня…
Надену черно платье,
В монашки жить пойду.
 

Жестокий романс этот увековечен Художественным театром: его поет арфянка в четвертом действии «Трех сестер».

Другим романсом, менее жестоким, но еще более распространенным, также снабдила меня дворницкая:

 
Чудный месяц плывет над рекою,
Все в объятьях ночной тишины.
Ничего мне на свете не надо,
Только видеть тебя, милый мой,
Любоваться твоей красотой.
 

Был даже песенник с заглавием «Чудный месяц»; на литографированной обложке его черноокая девица обнималась в лодке с молодцем в ярко начищенных сапогах; краснощекая луна любовалась на них с неба, выглянув из облаков в виде павлиньих перьев.

Песни пели в дворницкой под гармонику.

Кроме этих и подобных им песен и жестоких романсов (частушек тогда еще не было) дворницкая значительно обогатила мой и братнин словарь речениями, которым не было входа в наш дом ни с парадного, ни с «черного» крыльца.

Степенный дворник Егор в этом обогащении нашего словаря не был повинен; другое дело – гульливый Семен и его приятели: соседние молодые дворники, кучера и т. п.

Кирпичная стена отделяла дворницкую от конюшни. Она так звалась понапрасну: своих лошадей у отца не было. Лишь время от времени один из старших братьев, Александр, заводил лошадку (нашим любимцем был каурый Кобчик) – катался в шарабане; но лошадка скоро исчезала с нашего двора, и конюшня возвращалась в полное обладание ее бессменной жительницы Буренки.

С Егорьева дня (23 апреля) каждое утро бодро звучал в Плетешках рожок пастуха, и наша Буренка, как будто дело было не в Москве, а в каком-нибудь Утешкине, присоединялась к стаду Чернавок и Красавок. И пастух гнал их по тихим переулкам на большие луговины в извилинах Яузы, возле бывшего Слободского дворца или за садом бывшего загородного дворца Разумовских на Гороховом поле. Скот пасся там с весны до осени. На полдень, точь-в-точь как в деревне, коров пригоняли по домам. Черная Арина доила Буренку, нас поили парным молоком (весною накрошив в него «для здоровья» черносмородинных почек и листочков[55]55
  Никто не ведал тогда, что в черной смородине таятся «витамины», но все были убеждены в «пользительности» черной смородины. (Примеч. Г. Н. Дурылина.)


[Закрыть]
), а мы потчевали Буренку круто посоленным ломтем черного хлеба.

Когда я был совсем маленьким, у нас водились и овцы; они также ходили в стадо; а рукавички и чулочки были у нас из некупленной шерсти.

В коровнике было чисто и просторно. На переднем столбе висел образок мученика Власия, покровителя и молитвенника за доброе скотское племя. Домовой – а в него неколебимо верили кухня и дворницкая, а вслед за ними и детская – был мирный и добродушный; берег он в добром здравии и Буренку, и Кобчика, и ярочку с ягнятами.

В каретном сарае, соседнем с конюшней, карет не было; стояла пролетка; висели по стенам хомуты и седла, стоял тяжелый дубовый каток, на котором катали белье; хранились наши санки и салазки.

Вслед за сараем в «службах» шла кладовая, ключ от которой всегда хранился у матери. Здесь стояли сундуки с шубами, платьями и всяким добром, в котором не было прямой надобности; туда же на лето убирали шубы и другие теплые вещи. На полках по стенам стояли высокие банки с вареньем из черной и красной смородины, из вишни, крыжовника, клубники, малины, яблок (многих сортов), из рябины, из дыни, из клюквы с орехами, из черники с земляникой, из слив, из ренглотов и абрикосов. Банки были прикрыты пергаментом, а поверх были увязаны белой писчей бумагой, и рукою мамы на них было надписано: «Белый налив 1887 года» или «Клубника 1886 года». Год заходил за год, варенье превосходной маминой варки, по особым рецептам для каждой ягоды, не портилось, не прокисало и не засахаривалось. «Год на год не приходится: в прошлом году яблок был наливной, сочный, в этом году суховат, мелок, – говаривала мама, – вот я и велю подать прошлогоднего яблочного варенья, оно лучше нынешнего».

В кладовой же вместе с вареньями береглись моченья: маринованный виноград, сливы, вишни; отборные огурчики в перцовом рассоле; моченая брусника, любимое отцово лакомство; моченые антоновские яблоки. Тут же были узкие высокие банки с бисерными темно-янтарными рыжиками.

На деревянных гвоздях, вбитых в стену, висели пахучие гирлянды сушеных белых грибов. По стенам же висели пучки пахучих трав: укропа, мяты, эстрагона.

Под кладовой был сухой подвал для кореньев: моркови, петрушки, брюквы, редьки, свеклы, хрена.

Пойти в кладовую с мамой или няней было для нас большим удовольствием. «Большие» шли туда, чтобы проверить, не «сахарится» ли дынное варенье, не холодно ли синему винограду в маринаде, не озорничают ли мыши; мы составляли «большим» охочую компанию, чтоб отведать этой самой дыни, точно ли у нее есть намерение засахариться (сама мама говорит про нее: «Капризное варенье»), или запастись из подвала крепкой оранжевой морковью-каротелью или толстой, как Аринина пятка, репой. Любопытно было посмотреть и на грузные копченые окорока, подвешенные к потолку, они висели там, точно жирный кот, задумавший обмануть мышей в «Войне мышей и лягушек». Глядя на рыжий окорок, похожий на хитрого Мурлыку, притаившегося мертвым, я шептал по-мышиному:


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации