Электронная библиотека » Сергей Дурылин » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 27 марта 2018, 13:00


Автор книги: Сергей Дурылин


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Таких лавок были десятки, и покупатель мог выбрать то, что ему нужно, – на всякий едальный вкус – от потомственного наследника Собакевича, охочего до бараньего бока, до утонченного любителя вальдшнепа. И, вспоминая мясную линию Немецкого рынка, я думаю: «Вот бы туда старых голландцев и фламандцев, любителей мясных nature morte’ов: какую бы удивительную по разнообразию и кровавой мясной сочности картину нашли они там! Вот бы туда милейшего Петра Петровича Кончаловского с его падкостью на иссиня-красные мяса, вызывающие у него на полотнах неудержимый размах буйной киновари, сурика и жженой охры».

Но для меня эти мясные лавки с детства были предметом отвращения, я спешил поскорее пройти мимо них и, не чувствуя никакой привязанности к мясной пище и по целым годам становясь вегетарианцем, никогда за всю жизнь не мог взять в руки куска сырого мяса.

Рыбные лавки на Немецком рынке были особа статья. Многопудовые осетры с острейшими, как иглы, носами; грузные, не в подъем одному человеку, белуги; розово-желтые семги, каких не увидишь и в Архангельске, на их родине, занимали здесь то место, которое в мясных лавках принадлежало бычьим и свиным тушам. Судаки, караси и лещи «пылкого заморозу» соответствовали здесь крупной птице – гусям и индейкам: эти еще были на виду и на счету, а весь прочий рыбий народ был без счету, им были набиты огромные многопудовые плетенки и короба из щепы, стоявшие на полу. Тут же стояли целые мешки с белозерскими снетками – мелкой сушеной рыбкой, из которой варили сытные вкусные щи и картофельную похлебку, фунт их стоил копеек 15. За все последние 24 года я не видал в Москве ни единого снеточка; куда они девались – ума не приложу: не высохло же Белоозеро, не вымерла же в нем вся рыба? А снеток был великим подспорьем малоимущим хозяйкам. С ним пекли и блины. В полутеплых помещеньицах при рыбных лавках стояли большие деревянные чаны с живой рыбой – тут в жуткой тесноте рядом со смиренной подмосковной плотвой извивалась кольцом стерлядь, уроженица Оки или Волги.

Целые кади были полны черным жемчугом икры – зернистой и паюсной. Я говорю «черным», потому что красной кетовой икры тогда и в помине не было, она появилась в Москве после японской войны, и сначала на нее недружелюбно косились, как на щуковину или сомовину: эта рыба-де для нехристей, а эта икра-де – икра для нехристей, недаром, мол, она добывается из «кита-рыбы». Да и какая была особая нужда в этой новой красной икре, когда лучшая черная паюсная осетровая икра стоила 1 рубль – 1 рубль 20 копеек, а зернистая – 1 рубль 10 копеек – 1 рубль 50 копеек за фунт?

В пост сам протопоп жаловал в рыбные лавки и отбирал себе рыбку для ушицы и для заливного. Посты соблюдались в то время строго, и на постный стол были тогда истинные знатоки и мастера.

Волга, Кама, Шексна, Дон, Обь, Белоозеро, Ладога, Онега и четыре моря – Белое, Балтийское, Черное и Каспийское – слали в Москву лучшую рыбу – живую, вяленую, сушеную, малосольную, соленую, копченую, – и нигде в мире рыбный стол не был так обилен, разнообразен и изыскан, как в Москве. Мне было смешно читать в дневнике Гете торжественные записи о том, что в такой-то день он отведал у своего serenissimus’a (герцога) черной икры, а в такой-то кушал осетрину. Вот невидаль для старой Москвы! В трактире Егорова в Охотном ряду или у Тестова пышный «дышащий» расстегай с осетриной, с тарелкой ухи стоил 35 копеек!

Однажды мы с моим приятелем поэтом Мешковым, бродя по Москве, забрались за Семеновскую заставу, пошли по шоссе мимо укромных мещанских домишек и забрели так далеко, что захотелось есть. Мы зашли в первый попавшийся трактир (синяя вывеска с золотыми и белыми буквами), и, продолжая разговор о поэзии, я броском, будто в хорошем ресторане, спросил:

– Дайте белугу под хреном.

И не успели мы решить, кто ближе к чистому лиризму – Полонский или Фет, как уже явилась белуга под хреном, с красным виноградным уксусом.

Много лет спустя я прочел в записной книжке Чехова, которому не было ничего чужого и неинтересного в его России:

«Грязный трактир у станции. И в каждом таком трактире непременно найдешь соленую белугу с хреном. Сколько же в России солится белуги!»[32]32
  См.: А. П. Чехов. Полн. собр. соч. Изд. 2-е. Т. XXIII. С. 66. (Примеч. С. Н. Дурылина.)


[Закрыть]

В 1913 году в Москву приехал Эмиль Верхарн[33]33
  Верхарн Эмиль Адольф Густав (Verhaeren Emile; 18551916) – бельгийский поэт-символист, русские переводы его стихов были сделаны В. Я. Брюсовым, М. М. Волошиным, А. А. Блоком, Эллисом.


[Закрыть]
. Он был в восторге от Москвы, от ее «лица необщего выражения»[34]34
  Цитата из стихотворения Е. А. Боратынского «Муза» (1830).


[Закрыть]
и написал об этом в «Русских ведомостях». Его возили по московским достопримечательностям – всюду потчевали то завтраком обыкновенным, то завтраком a la fourchette, то обедом, то чаем с фруктами и шампанским, то ужином. Сухонький старик с большими усами, изящный, стройный, живой, скромный, – вместе с такой же супругой, седой, сухенькой, живои, любезной и скромной, благодарил и кушал, кушал и благодарил. Но когда на банкете, данном Верхарну Литературно-художественным кружком[35]35
  Литературно-художественный кружок (1898–1917) объединял главным образом художественную интеллигенцию Москвы.


[Закрыть]
, его ввели в зал и он быстро, сквозь пенсне оглянул парадный стол, сверкающий белоснежной скатертью, серебром, хрусталем, и увидал на нем огромную серебряную лохань, а в ней четырехугольный куб льда с выдолбленной серединой, сплошь наполненной зернистой икрой, с погруженной в нее серебряной лопаткой, впечатлительный фламандец не мог сдержать своего изумления и воскликнул:

– C’est colossal![36]36
  Это колоссально (фр.).


[Закрыть]

По-московски это не было «colossal»: в ледяной глыбе всего-навсего было с полпуда осетровой икры!

Кругло-желтые, как яичный желток, круги русского масла, точно жернова с неведомой мельницы; исполинские плиты-кирпичи сливочного масла, будто выточенные из слоновой кости; сорокаведерные бочки с подсолнечным маслом – смотря на них в масляных лавках, казалось, что это запасы для великанов, глотающих масло глыбами, а не для мирных обывателей Елохова.

В «колониальных магазинах и лавках», наполнявших Немецкий рынок (самым знаменитым был братьев Рудневых, откуда брали товар в наш дом), можно было в любое время достать все – от рябины в сахаре до бородатого кокосового ореха из Африки, от сушеной малины и земляники до финика из Аравии и сигар из Гаваны. В колониальных магазинах высились целые пирамиды из цыбиков чаю, увернутых в зеленоватые циновки тонкого плетения, с китайскими письменами, написанными резко-черной тушью. Каких-каких только сортов чая не продавалось в Москве – от драгоценного «императорского» лянсина «Букет китайской императрицы», дающего настой бледно-лимонного, почти белого цвета, до крепких, как куски черного гранита, плиток «кирпичного чаю»! Любители чая (а кто в Москве не был его любителем?), истые знатоки искусства чаепития знали в точности всю иерархию чаев – «черные ароматические», «цветочные ароматические», «императорские – зеленые и желтые», «императорские» лянсины и «букетные белые чаи». Среди черных чаев славился у знатоков «Черный перл», употреблявшийся при дворе богдыхана. Самым дешевым среди лянсинов был «Инжень, серебряные иголки», в 2 рубля 50 копеек, а самым дорогим – «Букет китайских роз»: он стоил 10 рублей за фунт; дороже этого сорта не было чаев. Из «зеленых» чаев любители пили «Жемчужный отборный Хисон», а из «желтых» – «Юнфачо с цветами». Были еще так называемые «резанистые чаи» для любителей особо душистого чая. Но все цены от 1 рубля 60 копеек до 5 рублей за фунт. Чай продавался всюду – в чайных магазинах, в колониальных, в мелочных лавочках, но кто хотел, так сказать, подышать самым воздухом далекой родины чая, тот отправлялся в китайские магазины. Один из таких магазинов – «Та-Шен-Юй» – был на Покровке, неподалеку от Земляного вала. В нем была всегда тишина, стоял чистейший сухой и нежный запах чая, на прилавках размещались большие китайские фарфоровые вазы, и невозмутимо улыбающиеся китайцы (без лет: невозможно было решить по их лицам, старые они или молодые), в длинных балахонах из белого шелка, в кофтах из чесучи, с длинными, до пят, черными как смоль косами, продавали, еле говоря по-русски, чай, только чай, да еще чесучу и фанзу – шелковые материи несравненной прочности.

Но я все говорю о лавках, магазинах, амбарах, лабазах, а ведь Немецкий рынок был сверх того еще и базар – ежедневный, непрерывный базар, весь заставленный телегами и возами, приехавшими из ближайшего, а часто и далекого Подмосковья со всевозможной снедью, производимой подмосковными огородниками и крестьянами.

Тут все – и мясо, и битая птица, и рыба, и масло, и сметана, и творог, и овощи, и плоды, и грибы – было еще дешевле, чем в палатках и лавках. Кто же из сколько-нибудь хозяйственного люда в Елохове покупал огурцы, морковь, капусту, картофель в лавках? Все это покупалось с воза, от огородника, от пригородного крестьянина, все это было не лежалое, не мятое, не вялое, а самое свежее, еще с блестками росы, еще с запахом вольного простора. Огородник из-под Перова или подальше, из-под Угреши, на поздней вечерней, а то и на ранней утренней заре «снимет» с грядок огурцов или другой зелени, покладет на воз – и к 6 часам утра уже продает их с воза на Немецком рынке. Москва ела тогда только самую свежую, только что расставшуюся с грядкой зелень – и в количестве неограниченном. Огурец в июле и в августе в Москве был дешевле дешевого. Первый огурец – ранний – продавался не на вес, а по десяткам: плати пятачок, а то и три копейки, смотря по урожаю, и выбирай с возу, какие хочешь: любишь в локоть величиной – бери в локоть, предпочитаешь в мизинец – бери в мизинец, охота на пузатые крепыши – бери пузатых. В твой вкус никто не «встревался»: огурец был так обилен и дешев, что огороднику было не до расчету, наберешь ли ты за пятачок десяток огурчищев, этак на фунт весу, или отберешь огурчиков, что не потянут и на полфунта. Да, умный огородник к тому же по опыту знал, что один вкус покупателя, несхожий с другим, приведет к тому, что и один вес покроет другой вес – и в итоге протори[37]37
  Про́тори – убытки, издержки, расходы, согласно словарю В. И. Даля.


[Закрыть]
не будет.

Москвич, живший лет сорок и даже тридцать тому назад, удивился бы, если бы ему предложили купить огурцы на вес: он покупал их или десятками (в июне), или мерою (в июле, в августе).

То же было с яблоками: покупателя, который попросил бы «отвесить» ему фунт антоновки или белого налива, засмеяли бы приказчики, все равно как если бы он предложил на дровяном складе отвесить ему пуд дров или десять фунтов угля. Яблоки и груши также покупали десятками или мерою. Продажа их настоящая начиналась после Второго Спаса, после Преображенья (6 августа по ст. ст.). До этой поры, до церковной молитвы над яблоком, «вкушать от плодов» считалось грехом. Плодоводы и торговцы фруктами следовали этому обычаю. А обычай был прекрасный: страх греха, ограждая яблочный сад, давал яблокам время вызреть, поспеть, что в нашей Средне-Волжской Московии и совершалось примерно около этого времени: не рвали яблоков без толку, до времени их спелости.

Яблоки продавали также с возу, из ящиков, где они, алые, наливные, крутобокие, нежились на золотившейся свежей соломе.

Яблоко с августа по октябрь, как и огурец с июня по август, было в то время в Елохове у всякого в руке. А кто хотел уж самого дешевого огурца, яблока или ягоды, тот шел на «Болото» – на Болотную площадь между Большим и Малым Каменным мостом. Там уж цена была такова, что даже в шутку и «к слову» нельзя было молвить, что «огурец кусается», а к «боровинке приступу нет». «Приступ» был там так открыт для всех, хотя бы обладающих капиталом «на десерт» всего размером в пятачок, что «десерт» этот был доступен всякому. На гривенник можно было купить фунтов шесть красной или фунта четыре черной смородины. Вишня была дороже – от пятачка за фунт.

Немецкий рынок – это был в столичном городе кусок уездной России, где пахло огородом, садом, лесом, полем и всем, что они давали человеку. Казалось, какой-то черноземный Мценск (Амче́нск, по народному выговору) или приволжский Хвалынск вклинивался на время на площадь столичного города – и заполнял ее на время своими телегами, обозами, тушами, огурцами, арбузами, мешками с мукой, кадушками с медом, кадями с солеными грибами, ящиками с яблоками, «сивками-бурками» с жеребятами, бородатыми мужиками, пахнущими дегтем, цыганами с серьгами в ухе, бабами в зеленых юбках и красных полушалках, заполнял своим крепким «крылатым словом», своим скрипом и гамом. Что говорить! – шумно, гамно, тесно, грязно, юровато, а иной раз и воровато, но зато всем доступно, всем обильно, сытно, сочно, маслено, дешево.

Но кто не любил тесноты, кому претил базарный шум, не люб был разговорчивый торг, кто любил сидеть дома, к тому все это или почти все, что было на рынке, приходило под самое окно, стучалось в самую дверь тихомирного домика.

Торговля «вразнос» и «вразвоз», слабая в центральных, «дворянских» околотках Москвы, в кольце бульваров, бурно процветала за пределами этого «благородного» кольца.

Невозможно мне представить себе любую улицу и переулок в Елохове без живого, въедливого в уши, бодрого крика разносчиков и развозчиков, сменяющих один другого, другой – третьего и т. д. с утра и до сумерек.

По крику этому, сидя в комнате, можно было узнать, какое время года и какой церковный уповод времени: «мясоед», «мясопуст», «сырная неделя» (попросту – масленица) или «сыропуст» и сам Великий пост.

– Стюдень говяжий! – рвется в окно с улицы крепкий доходчивый голос, а на смену ему через час– другой голос, столь же звонкий и зычный, заявляет на весь переулок:

– Я – с ветчиной!

Это значит: «мясоед» на дворе рождественский или на дворе сама «сплошная неделя» (перед масленицей), когда даже самым постным людям разрешается «сплошь» все мясное, и в среду и в пяток.

Но вот те же голоса, а то и другие, такие же бодрые, зазывно-вкусные, выкликают на весь переулок кто белорыбицу с балыком провесным, кто «бел-грибы-сушены». Это значит: на дворе Великий пост.

Весну легко узнать по веселым вскрикам с улицы:

– Щавель зеленый! Шпинат молодой!

Как не порадоваться наступлению лета, когда в двери, в окна, в форточки беспрестанно несутся все новые и новые крики:

– Горошек зеленый! Огурцы, огурцы зеленые! Картофель молодой!

А еще более радостные, по крайней мере для нас, детей, вести в переулке:

– Клубника! Садова малина! Садово вишенье!

Ко Второму Спасу по всем переулкам Елохова появляются двухколесные тележки с поставленным на них ящиком с яблоками; тележку катит здоровый парень в кумачовой рубахе, в белом фартуке, в картузе с глянцевым козырьком и весело возглашает на весь переулок:

– Яблоки, яблоки, яблоки!

За этим первым следует второй с возглашением сорта яблок:

– Анисовые! Белый налив! Боровинка! Коричнево!

Ежели урожай яблок велик, по елоховским «проулкам» начинают разъезжать уже целые воза с яблоками, влекомые славными «сивками» и «каурками» с добрыми глазами и шевельливыми ушами.

В августе вся Москва была полна арбузами. Их продавали во фруктовых магазинах, в мелочных лавочках, в палатках, с лотков, с тележек, развозимых молодыми парнями, задорно, заманчиво возглашавшими:

– Арбузы! Арбузы! Арбузы!

На сладкие эти звуки выбегали из подворотен стаи мальчишек и выступали степенные хозяйки, зачинавшие упорный торг с продавцами, больше из любви к искусству спора, чем из нужды. Отличный камышинский арбуз, смотря по размеру и месту покупки, стоил от четвертака до рубля, на вырез – на пятачок дороже. Можно было полакомиться арбузом и походя: лотошники продавали на углах улиц арбузы кусками, по две копейки, по пятачку кусок. А кому и это казалось дорого, тот шел на товарную станцию Рязанской железной дороги: там арбузы, прямо из ящика, из вагона продавались дешевле пареной репы.

За яблоками и арбузами вслед – так в сентябре, начале октября – высоким тенором разливается новость-весть:

– Орехи, клюква! Орехи, клюква!

Это значит: пришла осень золотая.

Так круглый год сменяются эти неумолкающие веселые голоса. А есть и бессменные:

– Баранки! Сахарны баранки! Барана-ки хо-ро-ош!

До сих пор слышу голос старого «баранщика», с таким чудесным уверчивым напевом предлагавшего свои баранки (действительно превосходные), что не слушать его было невозможно, а заслушавшись, трудно было его не позвать и не купить этих «сахарных баранок» из какого-то особого теста на шафране, и крутого и рассыпчатого одновременно.

Разносчики были не для одних людей, но и для животных.

Поутру, так часов в семь, в восемь, когда все уже пробудились давно, «господа» еще позевывают или спят, ходили особые разносчики с деревянным узким и длинным лотком и выкрикивали деловито, но не протяжно, точно немножко стесняясь своего товара:

– Кошкам – флейш!

Почему последнее слово было «флейш», а не «мясо», постичь никогда не мог.

Обычно эти кошачьи благодетели получали от кухарок и хозяек помесячную плату за определенную порцию «флейша» по числу наличных кошачьих душ в доме, и каждое утро, к неописуемой радости Васек и Машек, отлично знавших голос своего благодетеля и час его появления, кухарки получали обусловленную порцию «флейша» и потчевали ею мудрый кошачий народ.

Народ этот, надо сказать, пользовался известным почетом в елоховских «палестинах».

Помню, я, уже взрослый, спросил одну старушку:

– Ну как, бабушка, живешь?

– Слава Богу, – отвечала она, – и пеу́н, и мяу́н есть.

Это значит: живет она своим домком, и петух у ней есть с курочкой, и кот у ней есть, неспящий защитник ее хозяйства от многовредительного мышачьего народа.

Воззрение этой старушки на кота – к чести ее будь сказано – не далеко отстояло от воззрения Шарля Бодлера, который, испытанный скорбями и соблазнами «искусственных эдемов», выразился о своем собственном коте:

 
То мой домашний добрый гений —
Быть может, дух он или бог:
Как правосуден, мудр и строг
Царит он посреди владений!
 

(Мой перевод. – С. Д.)

* * *

В самый разгар 1905 года я поставил себе однажды вопрос:

– Можно ли в Москве умереть с голоду?

Это был прямой и точный вопрос: я не спрашивал себя, можно ли в Москве остаться без работы, можно ли остаться без теплого угла, можно ли в Москве холодать, наготовать, я спрашивал лишь, можно ли голодать, в тесном, собственном смысле слова, и дойти до голодной смерти?

Я знал к тому времени довольно хорошо жизнь мещанских, ремесленных и фабричных углов и знал, как трудна и горька была жизнь во многих из этих углов, но я знал и то, как, чем и где питается эта народная Москва, и чем больше узнавал это, тем тверже и крепче принужден был ответить на свой вопрос:

– Нет, в Москве с голоду умереть было невозможно.

Сколько нужно было, чтобы в Москве в первой половине 1900-х годов сытно пообедать одинокому человеку в теплом помещении за чистым прибором, за столом, накрытым скатертью?

В любой столовой попечительства о народной трезвости, которых с начала 1900-х годов пооткрывалось много в людных местностях Москвы, в том числе и на Немецком рынке, пообедать там стоило 7 копеек. Я сам много раз обедывал за эту цену, и вот как обедывал.

За эти 7 копеек давали глубокую, с краями, тарелку жирных мясных щей и такую же тарелку гречневой каши с говяжьим салом. Черного хлеба при этом полагалось есть «сколько влезет». После такого обеда – по желанию с фунтом, с полутора, с двумя черного хлеба – человек вряд ли мог уже не только «умереть с голоду», но вряд ли к человеку, ежедневно так обедающему, шло бы название «голодающего» или «недоедающего». На такой обед же требовалось всего иметь 2 рубля 10 копеек в месяц.

Если б человек этот в той же для всех открытой столовой пожелал пообедать еще сытнее, то ему подали бы тех же щей с большим куском говядины, а в кашу положили бы не сало, а русского масла, – и за это взяли бы еще пятачок; обед обошелся бы в 12 копеек.

Если б человек этот пожелал выпить перед обедом, то ему пришлось бы зайти в одну из «казенок», всегда бывших где-нибудь по соседству с «трезвостью», и взять за 8 копеек так называемый «мерзавчик» – 1/5 бутылки очищенной водки – и выпить его. Где? Вот тут было действительно неудобство: в «казенке», в самой винной лавке, строжайше запрещалось, в столовой трезвости – тем паче. Но выпить «мерзавчик» было таким «быстрым» делом, что его успешно совершали на улице, в подворотнях, в подъездах.

Первоначально делывали и так: получив «1/5 бутылки» от сиделицы винной лавки, которая не только продавала водку, но и принимала назад порожнюю посуду и выдавала за нее деньги, любезно ее спрашивали:

– Разрешите перелить в собственную посуду и вернуть казенную?

– Пожалуйста.

И покупатель, к изумлению и ужасу сиделицы, переливал водку из «мерзавчика» в посуду собственного желудка, а перелив, любезно протягивал ей порожнюю казенную посуду и получал за нее копейку.

Разумеется, сиделицы скоро перестали давать разрешения переливать в любую посуду в помещении лавки.

Так вот, любителю выпить перед обедом обед обходился в 15 копеек (из коих 1 копейка за посуду возвращалась в карман обедавшего).

Трудно ли было в таком большом промышленном и торговом городе, как Москва, заработать эти 7, а с алкогольным добавлением 15 копеек в день?

А в харчевнях, где было куда потеснее и погрязнее, кормили еще дешевле.

Я видел, как зарабатывали эти копейки «бывшие люди» с Хитрова рынка или «уличные мальчишки» (так звали тогда беспризорных).

Номер распространеннейшей газеты «Русское слово» стоил 3 копейки. Редакция этой газеты – как и редакции других московских газет – предпочитала не держать своих продавцов, а продавала выходящий номер газеты любому, кто хотел ее распространять, по 2 копейки. Всякий, желающий «заработать», будь он мало-мальски пристойной наружности, получал из конторы пачку номеров – сначала за наличный расчет, а потом, по завоевании доверия, и в кредит. Распродав только десять номеров, такой вольный продавец уже получал гривенник чистой прибыли и, значит, зарабатывал себе на 7-копеечный обед и на ужин в виде трех фунтов черного хлеба.

Но распродать 10 номеров «Русского слова» было делом нескольких минут. По утрам и часов в 4–5, когда выходила вечерняя газета, московские улицы, перекрестки, конки, трамваи, подъезды кишмя кишели мальчишками и просто человеками, выкликавшими сенсационные новости; они зарабатывали себе на завтрак, обед, ужин и ночлег.

В Петровских линиях существовал магазин издательства «Посредник», основанного Л. H. Толстым и выпускавшего книжки для народа по самой дешевой цене – от одной копейки за экземпляр. Цена на обложках не печаталась. Бывало, поутру сидишь в магазине, отбирая себе книги, и видишь необычайных посетителей: какой-нибудь плохо одетый и недообутый человек с алкоголическим складом физиономии тоже отбирает книжки – рассказы Льва Толстого или Горького. Продавщица Ольга Павловна со знаменитой фамилией Ломоносова пересчитает отобранную странным покупателем дюжину книжек и спросит, улыбаясь:

– В кредит?

– Попрошу в кредит, – поклонится недообутый человек, и через пять минут его можно видеть между Ильинскими и Владимирскими воротами. Он предлагает свои книжки прохожим, аппетитно их анонсируя: – Новый рассказ графа Льва Николаевича Толстого! Новейшее произведение Максима Горького! 5 копеек!

Прохожий, спеша по делам, на ходу протянет пятачок и на ходу же получит рассказ Льва Толстого… только не новый, а давным-давно имеющийся в собрании сочинений Толстого. Но что за беда! Во-первых, далеко не у всех имелось это собрание сочинений, стоившее в издании графини рублей 15, а во-вторых, какой же из рассказов Толстого не нов вечной новизной гения?

Продав в течение часа по пятачку (а иногда удавалось продавать и по более повышенной цене) дюжину таких «новых рассказов» Льва Толстого или Горького («Посредником» были изданы его «Дружки» и еще что-то), человек в перепоношенном пальто выручал 60 копеек и с ними часто возвращался в магазин «Посредник», получив 48 копеек чистой прибыли, так как сам покупал книжечки по копейке. Со своим капиталом в 60 копеек он поступал так: 12 копеек шли на погашение долга магазину; на 15–18 копеек, уже за наличный расчет, он приобретал еще книжек, на остальные 20 он шел обедать в «трезвость», предварительно заглянув в казенную «нетрезвость» и вынеся оттуда «1/5 бутылки» за 8 копеек. Насытившись, этот человек без определенных занятий вновь шел на бульвар предлагать «новые рассказы» Толстого и вырабатывал себе на ужин и ночлег.

Я знал в лицо, а некоторых и не в лицо, десятки таких «бывших» или «полубывших» людей, знал подростков без отца, без матери, без роду без племени, которые изо дня в день, из месяца в месяц кормились «новыми рассказами» Льва Толстого, и на их примере убедился, как трудно умереть с голоду в Москве, в которой так легко быть сытым.

Я взял нарочно пример людей без всякого определенного ремесла, без всякого трудового навыка, лишенных всякой жизненной добротности либо по возрасту (уличные подростки), либо по полной расшатанности своего житья-бытья («бывшие» или «полубывшие» люди с любовью к усиленному винопитию). Но если взять людей с настоящим ремеслом, с подлинно рабочими руками, такому человеку, устойчивому в жизни, в Москве, при дешевизне хлеба насущного, голодать не приходилось.

Но предположим, что человек вовсе не хотел «зарабатывать» хлеб ни действительным трудом или ремеслом, ни «новыми рассказами» Льва Толстого, ни сенсационными известиями «Русского слова», – мог ли такой человек умереть с голоду в старой Москве?

Не мог.

Ему стоило лишь протянуть руку на церковной паперти (а их было тогда «сорок сороков»!) или на бойком перекрестке, или, даже не протягивая руки, стоило ему шепнуть на ходу десятку-другому прохожих: «Подайте Христа ради», – и я утверждаю, что самое большее в час он набирал себе и на обед, и на ужин.

Я проверял это по знакомым «нищим», стоявшим всегда в одном месте, знавшим меня, а я их – в лицо.

Все дело было в том, что хлеб и ближайшие к нему по насущности продукты питания были так дешевы, что, не доходя до серебра, до первой серебряной монеты – гривенника, а довольствуясь одной медью, можно уже было быть сыту.

Но просить на улице или на церковной паперти, хотя бы и не протягивая руки, дело тяжелое, и не всякий мог пойти на него. Но он мог быть сыт в Москве и не работая, и не прося. Я это узнал еще в юные годы и узнал наверное в тот тяжелый для меня день, когда умерла моя мать.

Я знал, что в подмосковных монастырях всякого богомольца, ничего с него не спрашивая ни по части благочестия, ни по части паспортов, кормят безвозмездно три дня, а затем дают на дорогу фунт хлеба.

Я знал, что в купеческих домах в дни помйна родственников бывают даровые столы для званых и незваных, хотя в мои молодые годы этот обычай шел уже на умаление. Но он не уничтожился, а принял лишь другую форму.

На Хитровом рынке была народная столовая, где кормили бесплатно; были еще несколько таких столовых и в других густонародных «палестинах» Москвы!

Как же они могли существовать, эти столовые, чем, кого и на какие средства они кормили?

Я это узнал в день смерти моей матери. Она всегда отличалась особой жалостью к людям бездомным, нищим, беспутным и всегда, где могла, спешила не только подать им монету, но и приветить их чем-нибудь потеплее: накормить пирогом, сунуть в руки сверток с какой-нибудь домашней едой и т. п. Когда, бывало, ей поперечут:

– Настасья Васильевна, зачем вы ему подаете?! Он все равно в кабак снесет, – мама отвечала:

– Куда снесет – это его дело, а мое – подать.

Я заказывал «кондитеру» поминальный обед на день маминых похорон, а сам подумал: «А кто бы ей самой был особенно приятен и нужен за этим обедом?»

И вспомнил про ее отношение к бездомникам и беспутникам.

Я поехал на Хитров рынок в бесплатную столовую, содержавшуюся каким-то благотворительным обществом, и узнал следующее. Столовая принимает заказы на поминальные и на заздравные обеды для выдачи их неимущему населению Москвы на таких условиях: заказывающий платит по гривеннику за обед; за этот гривенник обедающему дается тарелка щей с мясом и фунтом хлеба, тарелка грешневой каши с коровьим (топленым) маслом и небольшое блюдце кутьи. К известному часу в столовую может прийти обедать всякий безданно-беспошлинно и, что особенно важно и отрадно, беспаспортно. Просто человек – кто б он ни был: босяк в рубище или генерал с красными лампасами – становится «в очеред» желающих обедать; никто и ничего с него не спрашивает, а когда наберется сто человек, сажают их за стол, и они обедают. Перед обедом объявляют, что обед дается «во здравие такого-то раба Божия Алексия» или «за упокой рабы Божией Анастасии». Кто хочет, помянет этих рабов Божиих, а кто не хочет – его воля: пообедает и без помину. Обедов отпускалось в день столько, сколько внесено было пожертвований и сколько позволяли проценты с небольшого благотворительного капитала.

Я внес десять рублей – и в день похорон мамы ее помянули сто человек, «их же имена Ты, Господи, веси». Но люди состоятельные вносили и по сто, и по пятьсот, и по тысяче рублей – и кормили, стало быть, не сотню, а сотни и тысячи людей не один день, а в течение сорока дней, когда правится сорокоуст по покойнику.

Каждый обедавший – кто б он ни был – был гостем не учреждения, не заказчика обедов, а того здравствующего или почившего человека, во имя которого созывали на обед. Стало быть, и положение этого обедающего было совершенно независимо: никто не подавал ему милостыни, и ни у кого он ее не просил, и ни к чему его не обязывал съеденный обед – ни к благодарности, ни к благочестию, ни к работе. Зашел в столовую, пообедал и ушел. Вот и все.

Когда я узнал и увидел все это воочию, я ответил себе окончательно на юношеский свой вопрос:

– В Москве нельзя было умереть с голоду не только тому, кто не хотел работать, но и тому, кто не хотел или не мог ни работать, ни просить.

Этот же ответ мне пришлось дать и тогда, когда я задумался о житье-бытье учащейся молодежи в Москве.

Как я уже говорил, цены на хлеб и все припасы в Москве сильно возросли после первой половины 1900-х годов, но и в 1914 году, накануне Первой мировой войны, прекрасный обед из двух блюд (с неограниченным количеством хлеба, черного и белого) в столовой «Общества пособия студентам Московского университета» стоил всего 23 копейки.

В 1913 году эта столовая выдавала ежемесячно семьсот билетов на бесплатные обеды. В 1913 году в Московском университете было всего 9892 студента. Значит, 14-я часть студентов пользовалась бесплатными обедами, ежемесячно получая на них абонементный билет[38]38
  Русские ведомости. 1914. № 9, 12 января – см. статьи «Московский университет в 1913 году» и «В обществе пособия студентам Московского университета». (Примеч. С. Н. Дурылина.)


[Закрыть]
.

«Насущен» человеку не один хлеб, насущен ему кров, насущно ему тепло и одеяние, может быть, насущна человеку и книга, но в молитве, данной Христом, заповедано просить об одном:

«Хлеб наш насущный даждь нам днесь».

И думается мне, подводя итоги жизни своей, не будет дерзко повторить: это прошение, возносившееся из сорока сороков московских церквей и из ста сороков уст народных, доходило до Отца Небесного – хлеб насущный(на «днесь», на сегодняшний день) был у каждого московского жителя.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации