Электронная библиотека » Сергей Иванов » » онлайн чтение - страница 10


  • Текст добавлен: 12 ноября 2021, 15:40


Автор книги: Сергей Иванов


Жанр: Религиоведение, Религия


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Двусмысленную позицию по поводу юродства занимает известный канонист XII века и патриарх Антиохийский Феодор Вальсамон. Вот как он комментирует 60-й канон Трулльского собора, запретивший юродство:

Тех, кто притворяется бесноватым ради извлечения выгоды, и тех, кто вещает нечто безумное (δαιμονιώδη) со лживым, сатанинским умыслом, на манер эллинских пророчиц, канон предписывает наказывать… Говорят, что самое их притворство внушено бесами… Я видал таких: они во множестве бродят по городам и не подвергаются наказанию, а некоторые лобызают их, словно освященных (ὡς ἡγιασμένους). Я пытался узнать причину этого и потребовал наказания. Но по незнанию я причислил к притворщикам и Ставракия Оксеобафа, который оказался воистину праведен и разыгрывал глупость Бога ради (τὴν διὰ Θεὸν μωρίαν) при помощи разных обманов41. Столь же несправедливо были мною осуждены и другие. Разумеется, подобное отвергается этим каноном, дабы не были наказаны добрые из-за негодных. Ибо много есть способов спасения души, и кто-то может спастись и таким образом безо всякого соблазна. Это я говорю не от себя, а из рассказа добрых людей, которые предавались этому богоугодному образу жизни, но потом осудили его как гибельный и ведущий в сеть сатанинскую. Разные святейшие патриархи своей властью задерживали и запирали в тюрьмы в соответствии с каноном многих, как сидящих на цепи42 в храме Св. великомученика Никиты, так и бродящих по улицам и прикидывающихся бесноватыми43.

Сразу отметим, что юродство видится Вальсамону несколько иначе, чем отцам Трулльского собора: им еще и в голову не приходило, что этим можно извлекать выгоду; кроме того, экстатическое пророчествование, которое канонист также считает формой юродства, в постановлении Собора не упоминается (см. выше, с. 104). Видимо, пророческие и медиумические функции усиливались в юродстве по мере ослабления провокационных.

Но главное, из крайне путаного текста Вальсамона невозможно понять, как же следует обходиться с юродивыми. Ясно, что четких критериев, отличающих истинных от неистинных, у патриарха Вальсамона не больше, чем у мирянина Кекавмена44. С одной стороны, Вальсамон, никак этого не оговаривая, отходит от категоричной формулировки Трулльского канона, с другой же – весьма характерным представляется нам тот факт, что в истории не осталось ни крупицы информации о Ставракии Оксеобафе, а ведь Вальсамон пишет о нем как о всем известном праведнике. Видимо, церковь почла за благо предать забвению память о нем (как, впрочем, и о Луке Аназарбском).

Если Вальсамон явно испытывает внутренний дискомфорт от проблемы юродства, то другой толкователь церковного права, Арсений, спокойно и без экивоков причисляет юродивых к шарлатанам.

Не полагается играть в кости и шашки, ходить на игрища и становиться их зрителями, присутствовать ради развлечения при плясках, балаганном пении, трюках укротителей медведей, ужимках притворяющихся бесноватыми (τῶν δαιμονᾶν ὑποκρινομένων), фокусах огнеглотателей и прыгунов через огонь45.

В XII веке поток агиографической литературы резко сокращается, но некоторые сведения о юродстве можно почерпнуть и из светских сочинений. Интеллектуал Иоанн Цец (ок. 1100–1180/1185) с отвращением пишет о тех, кто “изображает из себя простеца с театральной и показной скрытностью, с поддельной и весьма злокозненной неподдельностью”46. Но все же главный огонь интеллектуальной критики обрушивался в XII веке на показной аскетизм и притворное (да и искреннее тоже) изнурение плоти. Скажем, Евстафий Солунский (1115–1195), автор разоблачительных сочинений о монахах, перечисливший множество видов обмана47 и посвятивший специальный трактат “лицемерию” (Περὶ ὑποκρίσεως), ни словом не упоминает юродства; наоборот, весь его пафос состоит в том, что лицемерные святоши изображают внешнее благочестие и добродетельность, а внутри порочны, что все их самоистязания суть не более чем фокусы и обман48. И официальные церковные, и светские критики в XII веке думали, что им не нравятся лишь эксцессы аскезы, но на самом деле она не нравилась им как таковая. В идеале и государство, и церковь предпочли бы, чтобы новые святые не появлялись: с подвижниками было слишком много хлопот, они были слишком непредсказуемы. В сущности, эта тенденция зародилась еще в X веке (вспомним историю с канонизацией Симеона Благоговейного, см. с. 134), но в XII веке она достигла апогея49.

V

Здесь пришла пора сказать несколько слов о взаимоотношениях юродивого с властью. Оппонирование бесстрашного мудреца всемогущему правителю имеет давние традиции в греческой культуре. Киники и стоики поздней античности храбро противостояли тиранам. Бесстрашие христианских мучеников перед лицом языческих гонителей позаимствовано у язычников-стоиков. После победы новой религии святые использовали свое “дерзновение” (παῤῥησία) не только для беседы с Богом, но и для вразумления православных императоров.

Любопытно при этом, что византийский юродивый, несмотря на всю свою экстравагантность, не замечен в политическом активизме. Он не только не обличал властителей, но и проявлял удивительный конформизм. Например, Симеон Эмесский никогда не нападал ни на кого из власть имущих. Мало того, он имел обыкновение громко выкрикивать: “Победу императору и Городу!” – пусть даже агиограф и интерпретирует его слова как христианскую метафору50. Скорый на осуждение Андрей Царьградский лишь однажды мягко попенял некоему вельможе за половую невоздержанность51 и лишь в одной ситуации проявляет настоящую агрессию в отношении флотского хартулярия из Амастриды, однако и тут обличение не имеет ничего общего с политикой52. Самое смелое, что позволял себе юродивый, – это не обращать внимания на власти.

Власти же, со своей стороны, относились к юродивым с подозрительностью. Когда пьяная компания пыталась однажды ночью выволочь Андрея Царьградского с собой на улицу из кабака, он сопротивлялся, говоря: “Что мне делать? Меня поймает ночной караул! Меня подвергнут порке!”53 Мы уже говорили о том, что юродивого часто принимали за шпиона (см. с. 117, 159). Но, что самое главное, властитель в общем не боялся этого странного святого. Характерную встречу императора Исаака Ангела с юродивым описывает Никита Хониат. Это произошло весной 1195 года в Редесто:

Там император повидал Василакия. Этот человек вел странную жизнь и снискал у всех славу пророка и провидца. Из-за этого к нему стекались толпы, превосходившие по численности трудолюбивых муравьев, вбегающих и выбегающих из муравейника… Однако этот человек не говорил о будущем ничего истинного и ясного, его слова были обманчивы, противоречивы и загадочны. Часто он выдумывал что-нибудь смехотворное, раззадоривая хамскую, любящую поржать толпу. Когда к нему приходили женщины, он щупал им груди и рассматривал ноги, меля при этом вздор и выкликая непонятные слова. Но когда приходящие задавали ему вопросы, он чаще всего отмалчивался, выражая свои пророчества суетливыми движениями и паническими жестами. Рядом с ним стояли какие-то сумасшедшие и пьяные языческие бабенки, одного с ним поля ягоды. Они объясняли присутствующим, что делает Василакий и что это пророчит в будущем; они истолковывали молчание, как будто оно было речью и что-то ясно означало. Как я уже сказал, этот человек многим казался пророком, предсказывающим будущее, особенно некоторым женщинам: то нескромное и неприличное, что он проделывал с их одеждой, казалось им веселой игрой. Людям же разумным этот старикашка представлялся суетливым, смешным и вздорным. Были и такие, кто метко говорил, что он одержим духом Пифоновым (πνεύματι Πυθῶνος κάτοχον) [Деян. 16:16]. К этим людям принадлежу и я сам.

А тогда, при появлении самодержца, он не обратил внимания на него, человека, облеченного столь великим и священным могуществом; он даже не ответил на его приветствие (которое было таково: “Здравствуй, отче Василакий!”) и не кивнул в ответ, но бегал туда-сюда, подпрыгивая по-жеребячьи и совершая безумные телодвижения. При этом он ругал присутствующих, не щадя и самого правителя. Затем, понемногу прекратив нелепые прыжки, он протянул руку и тем посохом, который держал в руках, повредил цветной портрет императора, который висел на стене в той хижине, предназначенной ему для молитв. Он выколол глаза [на портрете]. Попытался он также сорвать с императора головной убор. Когда он все это проделал, самодержец, убедившись в безумии (ἀφροσύνην) этого человека, вышел оттуда. Тем, кто наблюдал происходившее собственными глазами, это показалось недобрым предзнаменованием. То обстоятельство, что дальнейшие события не очень отклонились от этих пророчеств, весьма укрепило славу Василакия, которая, как я уже говорил, была двусмысленной и для многих сомнительной54.

Заметим, что не только информанты Хониата после свержения и ослепления императора Исаака истолковали ужимки Василакия как пророческие, но и сам писатель, хоть и причисляет себя к скептикам, не спешит объявить все это выдумкой. Скорее можно предположить, что он приписывает провидение юродивого бесовской одержимости и тем самым принадлежит к многочисленной группе, фигурирующей в житии Андрея Юродивого. В X веке Василакий и сам мог бы удостоиться жития – но время изменилось. Обратим, однако, внимание еще на одну особенность описанной Хониатом встречи. Очевидно, что юродивый не выказал особого интереса к императору, ругая его наряду с другими. Император же, со своей стороны, не испугался юродивого и, убедившись в его безумии, утратил к нему всякий интерес. На Руси (см. ниже, гл. 10) взаимоотношения этой пары выглядели совсем иначе.

Глава 8
Закат юродства

I

В поздневизантийский период, к рассмотрению которого мы теперь переходим, юродство по-прежнему популярно. Важный пример здесь – это Антоний Верриот, святой XI века. В росписи митрополичьего храма города Веррия, сделанной между 1215 и 1230 годом, он был изображен с надписью ὁ διὰ Χ(ριστὸ)ν σαλὸς ὁ Βεῤῥοιώτης (“Христа ради юродивый Верриот”)1, притом что в более раннем житии Антония никакое юродство не упоминается2. В XIII–XIV веках культ Андрея Юродивого продолжал расти: от XIII века дошло пять рукописей его жития, от XIV – уже восемь3. Согласно сообщениям русских путешественников конца XIV – начала XV века, в Первом квартале Константинополя, недалеко от Св. Софии находился монастырь Андрея Юродивого, где “иже и доныне бесных исцеляет”, а на западе города – еще один, где “святый Андрей Юродивый в теле и посох его, исцеляет многих”4. При этом в начале XIII века тот же самый посох еще считался принадлежащим апостолу Андрею.

Однако при всем этом сама юродская суть постепенно выхолащивается из культов знаменитых юродивых прошлого: так, во всех минейных и синаксарных текстах при пересказе жития Симеона вся эмесская часть оказывается выброшена5, а в иконописном подлиннике XV века, воспроизводящем какой-то образец комниновской эпохи, Симеон изображен, хоть и с голыми до колен ногами, но все-таки в послушническом одеянии6, то есть до начала его юродства.

Необходимость как-то дополнительно обосновать, почему юродивого следует считать святым, привела к появлению нового мотива, которому предстояло позднее сыграть важную роль в русском “похабстве”: у тайного святого появляются тайные вериги. Впервые это доказательство приводится в кратком житии некоего Марка, которого, по всей видимости, следует отождествить с хорошо нам известным Марком Лошадником. Рассказ о нем появляется под 29 ноября в одной минее XIII века. Эта версия по ряду параметров отличается от рассказа Даниила (ср. с. 79): там сказано, что Марк

покинул жену и детей и родных… исходил города, веси и страны… и всячески старался, чтобы не было никем узнано его праведное житие… Пришел он в величайший из городов Египта [Александрию] и жил возле одного из тамошних великих храмов… [После его смерти люди] увидели, что все его тело обложено железом, впивавшимся в плоть… и воскликнули: о, сколько у Бога тайных слуг!7

Между двумя версиями имеется несколько различий, но самое важное – это вериги, в которых еще не ощущалось нужды, пока юродство было внове (ср. с. 261).


Никифор Григора (1294–1359) в житии своего дяди Иоанна (BHG, 2188), митрополита Ираклийского (1249–1328), рассказывает о придворном юродивом,

некоем благочестивом кинике, так сказать, Диогене, который для виду изображал глупость (Μωρίας ὑποκριτὴς τὸ φαινόμενον), а в действительности выполнял Божью работу, которую способен узреть лишь тот, кто созерцает невидимое. Внезапно этот человек вошел в императорские покои, пред очи благочестивой императрицы Феодоры, будучи свободен не только от мирской суеты, но и от всякой одежды, с головы и до ягодиц9.

Кем был этот безымянный “Диоген”, мы, к сожалению, не узнаем10.

II

Зато обширные сведения о византийском юродстве находим у патриарха Константинопольского Филофея Коккина (1300–1379), который при этом умудряется ни разу не употребить само слово σαλός11. В своих сочинениях он не скрывает того, что опирается на прошлые авторитеты: в похвальном слове юродивому Никодиму (BHG, 2307) есть ссылка на Виталия из жития Иоанна Милостивого12, а в житии Саввы Нового весь образ святого в его “юродских” фрагментах строится на сравнении с известными моделями13. Дадим же слово этому последнему апологету византийского юродства. Вот “Память св. Никодима”. Никодим родился в Веррии в царствование Андроника II (1282–1328); пришел в Фессалонику и стал монахом монастыря Филокалу.

Там он начал практиковать всяческую добродетель… Он выказывал такое послушание настоятелю монастыря, да и всей братии, что они от этого пришли в изумление. Но остальным казалось, что он неразборчив в связях, непрерывно общаясь с блудницами и прикидываясь (ὑποκρινόμενος), что постоянно проводит время с шутами (κῴμοις). За это его все осыпали обвинениями; мало того, бывало, что за это настоятель выгонял его из монастыря. Несгибаемый [святой] все переносил стойко… Ту еду, которую он получал в обители, он либо отдавал бедным – о, его любовь во имя Христа! – либо относил к блудницам и давал им в качестве платы, чтобы только они сохраняли свое ложе неоскверненным для него. Все это святой проделывал с жаром, стараясь как во всем, так и в этом выглядеть подражателем божественного Виталия, чье житие и чьи нравы он очень любил… Но диаволовы приспешники увидели, что святой беседует с блудницами, а иногда проводит с ними время, и решили, что он занимается тем же, чем они сами.

Да и может ли нечестивая душа разглядеть и представить себе то, что выше нее? Они роптали на него и жаловались Богу, что он якобы имеет любовное общение с их подружками. И вот как-то раз, найдя его там возлежащим с ними, – о, тупоумие людское! – они его, увы, зарубили. Еще чуть дыша, святой велел отнести себя в родной монастырь, но когда он там оказался, настоятель не разрешил ему войти. Несгибаемый [праведник] много корил себя за чрезмерное свое смирение, называл себя недостойным не только доступа в обитель, но и будущей жизни: мол, он всегда жил в позорнейших страстях. [С этим] он и отдал Богу душу. Ему было тогда лет сорок или чуть больше14.

По данному тексту хорошо заметно, что в Византии произошло срастание двух типов юродства: монастырского и бродяжнического. Никодим, как некогда Исидора и прочие, подчиняется всем в обители. Такое выходящее за нормальные пределы послушание вполне могло составить (до VI века) все содержание житийного рассказа о юродивом. Но вдруг, без всякого перехода и объяснения, святой начинает вести себя по второму сценарию, никак не предполагающему жизни в монастыре. Эта эклектика берет начало еще с Симеона Благоговейного (см. с. 133). Подобно ему, Никодим явно был реальным человеком – но вот был ли он “сознательным” юродивым? Из текста скорее можно заключить, что перед нами просто нерадивый и распутный монах, чье вызывающее поведение было подогнано под житийный канон самим автором. Как и в случае с житием Леонтия (см. выше, с. 162–163), агиограф испытывает видимые затруднения от конфликта идеала с реальностью.

Еще более пространно рассуждает Филофей о юродстве в житии Саввы Нового. Этот святой, который, в отличие от Никодима, юродствовал сознательно, родился в Фессалонике в 1283 году. В восемнадцать лет он бежал на Афон, где дал обет молчальничества, но после аскетических опытов на Святой Горе решил отправиться в Иерусалим и таким образом попал на Кипр. Там он первым делом сел в грязь и вымазался ею, поскольку заметил, что какая-то женщина, глядя на него, испытала плотское вожделение. Затем пришло время и для более экстравагантных выходок.

Один италиец, весьма кичившийся знатностью и богатством… повстречался с великим [Саввой] посреди города… Он с презрением взглянул на чудную и странную одежду [святого] и, не иначе как по наущению беса, спросил у свиты, кто этот человек. Те ответили, что совершенно его не знают, но по внешности его подозревают, что он соглядатай, пришедший из чужой страны, и что он надел на себя эту одежду и эту личину (ταύτην τὴν ὑπόκρισιν), дабы обмануть граждан. [Италиец] тотчас приказал схватить его и, взглянув на него грозно, спросил с присущей ему важностью и высокомерием, кто он и откуда. Но тот на его речь не ответил ни единым словом, [будто] она к нему не относилась, – так он давал отпор тщеславию и кичливости. Поскольку говорить Савва не мог [по причине своего молчальничества], он сбил с италийца спесь тем способом, какой был для него доступен, а именно действием: молча потянувшись тростью, которую обычно носил, он скинул с головы [итальянца] шапку и поверг ее на землю. Так мудрец проучил хвастуна, умно и весело (ἀστείως)… [Италиец] счел этот поступок лишь дерзостью и разнузданностью… И вот он приказал своим охранникам нещадно побить [святого] палками…

И Савву убили бы, если бы жители православной деревни… не воспрепятствовали… И святой вновь принялся за прежние свои занятия: иногда он удалялся в пустыню и общался с Богом… а иногда бродил по весям и городам острова, разыгрывая, как я уже сказал, глупость (μωρίαν ὑποκρινόμενος), но глупость, таившую в себе (ὑποικουροῦν) большой ум и любомудрие. Он никому не сделал ничего оскорбительного и бесчинного, никому не принес ни малейшего зла, как это водится у некоторых, но весь был исполнен благочинности и мира, ко всем обращался, по своему обыкновению, молча, но с подобающим сочувствием и приязнью15.

Таким образом, хотя Савва и наследует от Василия Нового и Кирилла Филеота традицию юродского молчальничества, а от Николая Транийского – традицию юродской агрессии против влиятельных людей, тем не менее Филофей резко противопоставляет своего героя “обычному стандарту” юродивого, ведущего себя “оскорбительно и бесчинно”. И действительно, от былой разнузданности у Саввы осталась только сбитая с итальянца шапка. Но вот жители Кипра, поначалу спасшие святого (видимо, как “своего”, православного) от рук итальянцев, со временем преисполняются против него невероятной злобы.

Не осталось ни мужчины, ни женщины, ни ребенка, ни юноши, который не напал бы на него с бесстыдством и дерзостью: в него кидали камни, дерзко посыпали его голову – драгоценнейшую и приятнейшую для самих ангелов! – пеплом, увы, и [мазали] навозом и хулили его еще худшим образом: “Пустослов, бродяга, дурак (μωρός), сумасшедший!”16

Приписывают ли киприоты странное поведение Саввы его безумию или понимают, что перед ними юродивый, агиограф не объясняет, но, во всяком случае, тех жарких споров, какие вызывал в свое время Андрей в Константинополе, на Кипре не возникло: юродивый однозначно возбуждал у островитян антипатии. Мало того – Савва и сам начал сомневаться в своем призвании:

Диавол… улучил момент, который, как он думал, был благоприятен, чтобы сказаться добрым советчиком, будучи [на самом деле] злокозненным и лукавым пронырой. И вот святой, пренебрегший всеми внешними [напастями], затеял спор со своими собственными помыслами. “Что ты безо всякой пользы мучаешь себя? – говорил он… И все это – не получив ни малейшего приказа! Ведь ты возводишь душу на скалу высокомерия, заставляя ее прыгать через пропасти. Ты уклоняешься от привычной и милой [сердцу] дороги отцов, самочинно вступая на тропинку странную и нехоженую. Едва сыщем мы одного или двоих, кто прошел по ней и нашел в конце уютное пристанище. Разве не знаешь ты бесовских ловушек? Под предлогом стремления к лучшему они совратили многих утративших бдительность, низвергнув их в пучину гордыни. Ведь ковы общего нашего врага многоразличны. Кого он не сумел захватить своими уловками слева, того с легкостью ловит справа и, подцепив на крючок, притягивает к себе. Итак, если ты мне веришь, отбрось эти бесполезные опасности; как можно скорее возвращайся к своему наставнику, и тогда ты, вновь усвоив прежнее послушание, со всем соответствующим этому ладом и порядком бесхлопотно обретешь Бога”17.

В цитированной речи воздается должное предшествующей традиции (“один или два”, для которых сделано исключение, – это, возможно, Симеон и Андрей, чья святость не отрицается), но в то же время нельзя не признать, что это первое подробно аргументированное опровержение юродства как формы аскезы. Выраженная здесь позиция куда последовательнее двусмысленных писаний Феодора Вальсамона. Вся хитрость, однако, заключается в том, что сама эта речь, по замыслу Филофея, есть не что иное, как бесовская “прелесть”.

Такими речами злокозненный советчик, а вернее обманщик, наверняка сбил бы с толку кого-нибудь другого, но [Савва] тотчас распознал сокрытую отраву: “…Ты мне тычешь в глаза моим спасением, а сам стремишься своими каверзами истинное спасение у меня отнять, рассуждая тут о гордыне, необычности пути к Богу, привычной дороге отцов и тому подобном. Кто без трудов, причем, добавлю, трудов великих, содеял что-либо доброе? Кто одержал над тобою победу, предаваясь сну и неге? А с другой стороны, разве ты сам отпустил без испытаний хоть кого-нибудь из тех, кто идет дорогой к Богу?.. Я не бесчещу исконного пути мудрецов, как ты это злокозненно предположил, но в меру сил иду по нему. Я молюсь, чтобы те, кто следует этой дорогой, не сбиваясь с нее, не зашли слишком далеко (μὴ πόῤῥω θέειν). Но поскольку в Царстве Небесном обителей много, это заставляет разветвиться на несколько тропинок и ту дорогу благочестия, что ведет в него; одному пристало всегда идти одним путем, другому – другим, третьему – многими, а четвертому – всеми, если сможет… Слушаться надо не людей, но Бога, ибо они смотрят на внешность, Он же – в сердца”. Так он ответил тайному врагу и, подобно великому борцу, который, повергнув противника, показывает залог своей победы и так делом удостоверяет истинность своих слов, прошептал на бегу: “Мы – глупцы Христа ради”18.

Филофей устами своего героя признает наличие опасностей на пути юродства и обещает “не зайти слишком далеко”. Заметим, что речь Саввы выдержана в оборонительных тонах. А вот как выглядят его подвиги.

Странствуя по острову, великий [святой] вошел, с любезной его сердцу молчаливостью и скромностью, в монастырь италийцев… Он нашел их трапезничающими, ибо как раз было время обеда. Тихо войдя в здание, где стоял стол, он обогнул его и с присущими ему скромностью и достоинством направился к выходу… Придравшись к его крайней молчаливости и полной необщительности, злодеи облыжно обвинили этого простодушнейшего (ἁπλουστάτου) человека в воровстве и любопытстве. Они так бесчеловечно его избили, что это превзошло даже неистовство единоверного с ними италийца19.

По сравнению с прошлыми безобразиями юродивых поведение Саввы выглядит более чем умеренным. Но, пожалуй, именно благодаря этому становится очевидно, что юродство состоит не в обидных выходках: Савва – сама скромность и смирение. Только вот зачем он пришел к католическим монахам? А уж если вошел в трапезную, то с какой целью сразу повернул назад? Суть юродства – провокация, и опыт Саввы показывает, что осуществлять ее можно, даже сохраняя внешнюю благопристойность. Впрочем, Филофей считает себя обязанным снова и снова приниматься за оправдание своего героя.

Мы уже говорили, что великий [святой] решил устроить этот спектакль (δρᾶμα) и разыгрывать глупость (μωρίας ὑπόκρισις) не попросту и не без предварительной подготовки. Нет, он сперва как следует закалил всякий свой член и всякое чувство, дабы ни в коем случае худшее не восстало против лучшего. И так, с достаточной безопасностью, он вышел для поругания (ἐμπαιγμόν) злокозненного умника [Диавола]… Как он сам объяснял нам впоследствии, хотелось ему также пройти через все виды жития и, насколько это в его силах, ни одного из них не оставить неиспробованным и неиспытанным… Впрочем, молчание он предпочитал всем другим видам [аскезы] и говаривал, что, даже если кто-нибудь достигнет величайших высот в вышеупомянутой симуляции глупости (ὑπόκρισιν ταυτηνὶ τῆς μωρίας), сама по себе эта доблесть ничего не стоит, если не обеспечена безопасность. Это будет просто забава (παίγνιον) и явная глупость (μωρία σαφής), которая, если ее довести до конца, превращается в осмеяние (ἐμπαιγμόν) того, кто ею пользуется. Как хорошо сказали по этому поводу древние отцы, “тем, кто стремится следовать этим путем, требуется большая трезвость, дабы, взявшись ругаться над врагами, они потом сами не подверглись от них поруганию”20. А мудрый [Савва] добавлял еще: “У того, кто следует этим путем без [одновременного] молчальничества, никогда не выйдет трезвиться…” Мы решили несколько подробнее остановиться на этом не для того, чтобы защитить славу святого… но для того, чтобы иные люди не попались в смертельную ловушку, сочтя законом добродетельной жизни явление разыгранного безумия (προσποιητοῦ μωρίας) и не зная о скрытой мудрости сего мужа21.

Панегирик Филофея обставлен таким множеством разъяснений и оговорок, что его легче счесть предостережением. Но, пожалуй, еще важнее другое: юродство оказывается просто одним из видов аскезы (притом второстепенным) с твердо установленными стереотипами поведения, с утвержденными образцами жанра. Из панегирика можно заключить, что Савва выстраивает свою роль без особого пыла, заглядывая в “литературу вопроса”, и единственно с целью испытать еще и этот вид аскезы.

Савва принимался юродствовать несколько раз. Когда его стали почитать как святого,

он у всех на глазах опять погрузился в лужу, полную грязи, притворно изображая сумасшедшего и глупого (ἔκφρονα καὶ μωρόν)… Но самые мудрые, те, кто умел зрить в глубину, понимали это как подвиг смиренномудрия. Ведь великий [Савва] все делал со смыслом, даже притворялся22.

Чтобы избежать земной славы, Савве пришлось отправиться путешествовать дальше. Но слава буквально преследовала его. Этому способствовало то обстоятельство, что святой все же считал возможным прервать молчальничество и сообщить почитателям свое имя. В городе Ираклион на Крите

он опять принялся изображать, как и раньше, глупость, но убедить их [почитателей] не смог: они от этого только сильнее стали восхищаться присущим ему смиренномудрием, которое и заставляет его разыгрывать дурака23.

Как видно, юродство стало настолько стандартным стереотипом, что окончательно утратило свой первоначальный смысл.

III

Следующая по времени фигура византийского юродства – едва ли не самая загадочная. Это неизвестный науке, да и церкви Феодор Юродивый, помянутый в греческой надписи из сербского храма в Нагоричино. Надпись выполнена в 1317–1318 году, в ней святой охарактеризован как ὁ ἅγιος Θεόδωρος ὁ διὰ Χριστὸν Σαλός24. Житие этого (хотя, возможно, и какого-то другого) Феодора сохранилось лишь в древнегрузинском переводе25. Не очень понятно, с какого именно языка житие было переведено на грузинский, с греческого или со славянского, но сам Феодор являлся, видимо, греком. Первая фраза жития говорит, что он жил “в стране Сербии, которую ныне именуют Булгар, в предместье города Сарас”. Византийский город Серры в XIII веке завоевали болгары, а в 1343 году – сербы. Если это тот самый Феодор изображен в Нагоричино в 1317 году, ясно, что его культ к тому времени уже утвердился, а стало быть, время жизни героя не могло относиться к периоду после сербского завоевания. Одно из двух: или речь идет о другом Феодоре, или пояснение о Сербии попало в одну из поздних редакций жития. В любом случае у нас есть твердый датирующий фактор: действие разворачивается в “монастыре сисбском, называемом Силиздар”, то есть в сербской обители Хиландар на горе Афон. Коль скоро этот монастырь стал сербским в 1199 году, действие жития можно отнести к XIII веку или еще более позднему времени. Про Феодора сразу сказано, что он “был столь безумен, что в жизни своей не вошел в храм”. Все дальнейшее повествование выстроено вокруг безмерного простодушия Феодора: войдя однажды в церковь и услышав евангельский призыв “возложить на себя крест”, святой более не возвратился домой, но, срубив два дерева и связав их крестом, возложил этот тяжелый крест на плечо и пошел искать Царство Небесное. Один встреченный им монах, “заметив, что муж сей безумный и сумасшедший”, послал его на Афон. Феодор за “три недели вдоль и поперек исходил Македонию”. Придя наконец в Хиландар, простец осведомился, далеко ли оттуда до Царства Небесного. Настоятель ответил, что путь недалек, но надо подождать подходящего каравана, а пока поработать подметальщиком в храме монастыря. Начав подметать, Феодор “весьма дивился на Христа, пригвожденного к дереву, и сказал настоятелю: “Владыко, тот человек наверху тобой прибит и привязан?” Настоятель ответил: “Он подобно тебе был церковным служкой, но он плохо подметал храм… и посему его привязали”. Дальше разворачивается увлекательный сюжет, в котором Христос спускается к юродивому, разделяет с ним трапезу и обещает взять его с собой к своему Отцу. Настоятелю доносят, что ночью в запертой церкви слышатся голоса, он допрашивает юродивого, и на третий раз тот признается, что по ночам кормит своего наказанного предшественника. Потрясенный настоятель просит Феодора, чтобы тот замолвил перед Христом словечко и за него, юродивый выполняет просьбу, но Спаситель заявляет, что настоятель недостоин прибыть к Его Отцу. Следуют новые мольбы, юродивый заступается за настоятеля перед Христом, и тот в конце концов соглашается ради Феодора захватить с собой и настоятеля. История кончается тем, что оба в один момент умирают.

Это житие выглядит, пожалуй, чересчур “барочным”, чтобы его можно было признать подлинно византийским; впредь до научной публикации текста мы воздержимся от суждений о нем – для наших целей достаточно указать на то, что юродивый в нем не агрессор, а простец и близок Христу как раз своим безмерным простодушием. Обычно именно юродивый видит Бога там, где его не видит никто, – здесь же ситуация как раз обратная: настоятелю понятно, с кем беседует юродивый по ночам, но сам герой этого не понимает. Царство Божие принадлежит Феодору по праву его простодушия26. Во-вторых, интересно, что перед нами путь, обратный пути Симеона Эмесского: не из монастыря в город, а из города в монастырь. Видимо, это соответствовало общему вытеснению юродивых из городской жизни.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации