Текст книги "Игры на воздухе"
Автор книги: Сергей Надеев
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
З. К.
«Голубиная почта нам выпала на неделе…»
Я представил: безлюдное море
Да раскаты приморского парка,
Разгулялась волна на Босфоре,
И луны «оловянная марка»;
На пустом остывающем пляже
Парусину зонтов погасили,
Ниже ночь, акватория глаже,
Резче запахи йода и гнили.
Кутай в шаль обожжённые плечи,
Это к осени ночи прохладней:
Задвигаются суетней, резче
Створки жёстких надоблачных складней.
Что, родная, мы вновь не готовы
Принимать дорогие подарки —
И для нас эти ночи – суровы,
А широкие звёзды – неярки?
Безнадёжно сгорают за мысом
Бортовые огни парохода, —
Пыхнет угольным облаком кислым…
О, какая тоска и свобода!
Прячешь руки и плечики ёжишь.
Понимая, что сетовать тщетно,
Не проронишь ни слова, и всё же,
Отвернувшись, вздохнёшь незаметно.
З.К.
«Попробуй, возрази: когда-нибудь и нам…»
Голубиная почта нам выпала на неделе:
Забиралась на подоконник, в форточку опускала… —
И птица летела косо, ворочалась еле-еле
И грузно ложилась нáземь, как будто она устала.
Легчайший вид несвободы: как говорят, «во благо» —
Оставили же бумагу и к форточке допустили!
А может быть, я впервые почуял слепую тягу
Вцепиться, рвануться нá свет, в глаза заглянуть: да ты ли!
Неужто уже сказались последние два-три года,
В которые мы учились исподволь – не смиряться?
Похвастаться ли плодами, посетовать ли немного?
Или отмахнуться вовсе, невесело рассмеяться?
…А птица парит на воле, корму легко задирая.
Следишь за ней, упираясь коленками в подоконник.
А что как порывом ветра обрушится ввысь, сгорая,
Бумажный непрочный голубь, прочих свобод сторонник?
22 августа 1988
«Труднее с возрастом и петь, и умирать —…»
Попробуй, возрази: когда-нибудь и нам
Предстанет кочевать по весям и холмам
Не путником, не странником дорожным,
А чем-то вроде памяти о том,
Как берега уходят под шестом,
Что жизни – не объять стрекозьим зреньем сложным.
Ты вдумайся: как это нелегко —
Назвать себя по имени «никто»
И ощутить не кровь, а протеканье лета
По хрупким обнажённым проводкам,
Не мысль, а хаос чувствовать, а там —
И не сознаньем называют это…
Когда-нибудь, но через много лет,
Нас поглотит, на свет разъяв, фасет,
И не узнаем, встретившись снаружи,
Ни дворика московского дубы,
Ни голоса, ни – строгой худобы,
Не выдадим себя, ничем не обнаружим…
«Это лето и жарким-то не назовёшь, —…»
Труднее с возрастом и петь, и умирать —
Предметы скопятся, а в кровь войдут привычки:
И коммунальных благ разбухшая тетрадь,
И нажитые лычки.
Не чаяли, а как-то всё свелось
К негромкой должности и рифме простодушной,
И вот, цепляемся, – как рукавом за гвоздь,
Сбежав по мостику далёкой ночью душной.
В конце концов, всё высказали мы,
Что мучило, бессонницей пытало, —
Заря в окне, и не хватает тьмы
Слова связать устало.
Порвать с накопленным? – Вольнó тебе стращать!
Уже не вырвемся.
Да захотим ли сами,
Как в юности, бездомность совмещать
С почтовыми листами?
«Что жизнь обидчива, как девочка-подросток, —…»
Это лето и жарким-то не назовёшь, —
Так себе, духота по ночам,
Да тревоги щепоть, да обиды на грош,
Да цветочный порушенный хлам.
Как-то схлынуло, стронулось, и на воде
Осторожною складкой легло…
Так и выглядит жалость, признайся себе,
Пожалей и вздохни тяжело.
Разве сразу умели хранить и прощать?
Научились, под самый конец,
Невпопад говорить, невзначай обещать,
Подмечать проступивший багрец…
Бросишь куртку на плечи – и вся недолга.
Вот и лето, поджав кулачки,
Отступило к воде.
Колыхнулась куга,
Холодком обметало зрачки.
Не успели окликнуть – в рукав намело
Городской тороватой тщеты.
Лишь колечко твоё, как и прежде, светло…
Что ещё мне оставила ты?
«Я тебя поцелую в холодный висок…»
Что жизнь обидчива, как девочка-подросток, —
Давно приметили, и терпеливы с ней:
То фантик выудим, какой повеселей,
То посулим пойти гулять
за перекрёсток.
– Уймись, настырная, ну что тебе неймётся! —
Набычится, засядет в уголок,
И сам не рад… – Ищи теперь предлог
Пуститься в тяжкие, растормошить… —
Смеётся.
То рвётся взапуски, то с места не столкнёшь…
Над книгой мается.
Забывшись над страницей,
Стишок придумает – чужие рифмы сплошь —
И ссадины смывает чемерицей.
А что ребячлива – так это не беда
(То с лаской тянется, то зыркает колюче),
Обгонит, скроется, кричит с холма: «Сюда!..» —
И тянешься за ней, усердствуешь на круче…
«В глубины осени глядит рогатый скот…» —…»
Я тебя поцелую в холодный висок
И пойму, что предательски время
Ускользает: как рябь, как песок, как листок,
Тополиное липкое семя.
Что осталось? – Костянский
да некий тупик,
Над которым, как перед грозою,
От распахнутой створки шатается блик
И болят небеса бирюзою.
Отстранишься слегка и на сгиб рукава
Заведёшь ледяную ладошку.
Не мои ли тебя застудили слова,
Или саднит в душе понемножку?
Ничего не случилось. Смахнула волна,
Увлекла проходными дворами…
Это жилка на левом виске холодна
И прохладно ещё вечерами.
Ах, судёнышко света, какую печаль
Прозорливое сердце колышет!
И меня тебе станет когда-нибудь жаль
(Но ни слова об этом, потише…)
А. М. Ревичу
«От жизни прожитой осталось…»
«В глубины осени глядит рогатый скот…» —
Бормочешь напролёт… А нас подстерегает
Тяжёлой степи пыльный разворот,
И птица бьёт крылом, не улетает.
Размеренные грузные шаги
Завешены сквозящими кустами,
Скрипит арба, вращаются круги,
Трава просыпана, «…и дождь местами…»
О Господи, откуда это в нас?
Зачем следим за шагом поневоле
Цветных гуртов, не отрывая глаз?
Спокойный шум воды по кровле.
А радио бубнит… – Да оборви его!
Давай подумаем и восстановим здраво:
И степь покатая, и дождь…
– Ну что с того?
«А в яслях скот…» – Да что же это, право!
Стемнело. Озеро вливается в тростник
«В глубины осени…» —
Когда-нибудь должно же
Явиться с голоса, всего верней, на миг,
Что фраза горькая свербит и гложет…
От жизни прожитой осталось
Неосторожное письмо
Со дна коробки – зависть, жалость,
Тоска ли – как заведено.
Неловко, будто бы повинен,
Что вынырнуло из пучин;
Ненужностью, досадной ныне,
Дразнит без видимых причин.
Окажется, что в этом списке
Давно перезабытых лет
Вмещается до самой риски
Страх неслучившихся побед.
«Мы стольким столько обещали…» —
И задохнуться от стыда.
Тоска на кончике печали,
Вины слоистая слюда
В неосмотрительной находке.
Затем и не случилось сжечь —
Чтоб убедиться, что короткой
На деле оказалась речь…
Поэт-бухгалтер
***
«Здравствуй, здравствуй, – скажу, открывая двери. – Вот и я пришёл». На меня посмотришь и в счета уткнёшься. А видишь – берег да немного солнца над сонной рощей. Безусловно, всё мне давно известно: уж не раз, поди, довелось изведать, как глядят в лицо – как в пустое место, будто впрямь зануда и надоеда. Я сажусь на стул и смотрю, как живо ты копаешь груду своих бумажек. А найдёшь в итоге живую жилу? Посмотри, родная, какой овражек! Но надуешь губки, надменно глянешь – и упало сердце на дно колодца, и осталось только – жалеть не станешь – заточить булавку да заколоться. Что-то нынче море у нас сердито, набегают волны и шумно дышат… «Я сегодня трёшку нашёл», – «Иди ты! Повезло, однако». – «Подарок свыше». Обменялись фразой – и снова пусто. И опять качаюсь на шатком стуле. А зачем пришёл? – покраснею густо оттого, что думаешь – караулю. Тяжело, однако же, по полудню, из кувшина мутного выпить кряду… И неловко – будто затеял плутню, и тревожно – будто опился яду. В эти дни туманные – в самом деле замирают мысли на полуслове, даже дружба кажется – вроде мели и гнилой расчётец в её основе. Робко трону зá руку. Что мне надо? Ждал чего-то большего, чем случилось. Но на плечи руки кладёт – менада. И опять поплыло всё, закружилось…
…Я приду на берег твой, сяду рядом, будет море бешено колотиться (ты меня обрадуешь кротким взглядом…) и притихнет всё-таки (… словно птица). Вот тогда, наверно, поймёшь, что смысла ты напрасно ищешь среди пустого, что всегда наивны простые числа, а за всё на свете в ответе – Слово…
***
Как главбух главбуху говоря, я скажу: оставь свои бумаги. Не до них. В окне встаёт заря, и стаканы высохли от влаги. Брось в огонь, гори оно, гори! Жизнь сочна, как спелое контральто. Чуть ещё – и скиснут фонари: ночь прошла. Какое вышло сальдо? Кинь на счётах – «нечет» или «чёт»? Лично я – по правилам считаю: в дéбет – всё, что вовсе не течёт (бутерброды, доблести, почёт), в крéдит – всё, что безвозвратно тает (лёд, к примеру, молодость, почёт). Ох уж эти, Лена, платежи! Как они под горло подступают! Как растут из безобидной лжи! Лишь главбухи это понимают. Сколько за плечами дней без сна! А ночей за кофе или чаем! Понимаешь ты меня? Должна. Мы, главбухи, мно-о-го понимаем. Оттого и грусть стоит в глазах: «В многих знаньях – многие печали», – как подметил о бухгалтерах мудрый человек. А мы – не знали. Стайка цифр да очередь имён… Боже, не поддаться б искушенью всё вписать и выкинуть на кон, всё свести к утрате и лишенью… Не грусти, отрада снов и дней, вешняя звезда на небосклоне, – мы живём – как в таборе теней. Цифры – врут. Не врут одни ладони. Да колени, может быть, ей-ей.
***
Когда ты уезжала зá море —
С весёлым сердцем, в шляпке розовой, —
Кончалась плёнка в фотокамере
И не успела, с туберозами,
Ты сняться в привокзальном садике,
Где столик наш стоял под вишнею…
И лепесток в твоём «арабике»
Ладьёй белел, деталькой лишнею.
О Господи! – у расставания
Всегда всерьёз обиды детские
– для них достанет основания —
Под разговоры наши светские.
У расставаний столько хитростей,
Что так вот, в лоб – и не поверится:
Без колкостей, без ядовитостей,
Душа – как спичка в пальцах, вертится.
Простывший кофе, блюдце с дольками, —
С очищенными апельсинами,
Оркестр с языческими польками,
Зонты, расцветшие муслинами,
И пальчики на подлокотнике,
Пустой мундштук на тёплом мраморе,
И не хватило плёнки в «кодаке»,
Когда ты уезжала зá море…
***
Локомотив завыл пронзительно и склянки вдарили с перрона. Узлы уставлены внушительно, как круговая оборона. Ты смотришь сквозь стекло оконное, упёршись в столик локотками, чуть-чуть чужая, непреклонная, обиженная пустяками. А сзади, развалясь на лавочке, гусар разглядывает ногти. Я помню, он у кассы давеча просил транзитный до Капотни. Прости, Господь, твоих попутчиков, даруй им светские манеры. Ты любишь молодых поручиков, смотри, какие кавалеры!.. Нервозность взболтана и вылита на дам, господ и офицеров, на твой букет в четыре шиллинга, на октябрят и пионеров, на зычных молодцев-носильщиков, на разговорчивых мещанок, на инженеров и чистильщиков, бухгалтеров и лесбиянок. Прости, что скомканы, потеряны последние слова, объятья. Кондуктору с билетом вверена судьба – не просто шляпки-платья. И боязно… Но что поделаешь! В зеркальных стёклах тонет голос: о чём ты на прощанье сетуешь?… Упало сердце, раскололось…
Акростих
Льнёт душа, извечная изгнанница.
Если б знать, что с каждым днём – больней!..
Ничего, и с этим как-то справится:
Отболит, отплачется, избавится, —
Что ей станет? полно, не жалей.
«Как-нибудь… безделица… забавица…»
Если б так!…
Но слёз по мне не лей.
***
Ты мне писала в воскресенье на голубом листке почтовой: «Какое это потрясенье – разгул волны полуфунтовой!..» И я невольно улыбнулся очаровательной описке, а вдумался – и ужаснулся: не стой, не стой у края близко! Тебе б всё воля, всё б свобода! Ты с непогодой так жеманна, как белый призрак парохода на синей глади океана! Я так и вижу: рвётся ветер отнять подвязанную шляпку, и припадает в страхе сеттер, рычит на море для порядку. Где твой терьер? Он защитил бы от легкомысленного оста, и не совал бы мичман Филби свои дрянные папироски! Хотя б терьер! Я не мечтаю с тобою разделить прогулку у финских скал. Я получаю и прячу письма те в шкатулку. И разве смею огорчаться, роптать и быть нетерпеливым? Позволь мне только волноваться и слыть счастливым…
***
В девичьей горенке хрустальной я робок и неповоротлив, вконец подавленный двуспальной кроватью. Я сижу напротив и думаю: откуда это? – из прихоти? в необходимость? Теряюсь, не найдя ответа… О логики неотвратимость! Открой мне, почему так сладко и горько сердцу, в то же время, среди устоя и порядка? Невыразимо это бремя. О, не чиниться б, взбить подушки на этом лежбище пространном! (Какие, к чёрту, раскладушки, столы и прочие диваны!) Желанная! Какая мука быть под надзором в каземате. Кто выдумал такую штуку – девиц двуспальные кровати! Вот так, родная, – повстречались бухгалтеры. Два очень главных. Так могут же они печали излить, беседуя на равных! Уж если в горенке девичьей, так что – бултых скорей на простынь?! Бухгалтеру всего приличней счета, баланс, – хоть март, хоть осень. Мы будем строги, скрупулёзны, отнимем, подведём итоги, осудим весело и грозно нововведённые налоги: как не попасться в эти сети… потом заговорим о платьях… как водится, – и не заметим, что друг у друга мы в объятьях. Ты так нежна, благоуханна, податлива и терпелива! Мне вольно в горенке и странно. Ты смотришь на меня пытливо. Я узел пояска терзаю и робко трогаю колени… глаза твои теплеют, знаю: они уже светлей сирени. Все пальчики перецелую и локоточки постепенно… Родимая! тебя ревную – вот к этой, мягкой, широченной!..
…О, помню, помню я, плутовка, как в сутолоке разговора однажды перебила ловко и мне, как будто для укора, шепнула, отхлебнувши флипа, насмешница и хулиганка: «Почти не производит скрипа моя девичья оттоманка…»
***
Я тебя украдкой поцелую, —
Боже мой! смертельно повезло.
Эту жизнь, такую нежилую,
Переможем как-нибудь, назло.
Протяни ладошку ледяную, —
Может статься, чем-то помогу
Хоть на миг забыть полубольную
Будничность в удушливом кругу.
Не храбрись, до одури свободной
Даже смерть бывает не всегда, —
Где уж нам с печалью первородной
Совладать в земные холода?
Усмири, родимая, гордыню,
Видит Бог, тебя уберегу.
Только чем такую благостыню
Заслужил? Поверить не могу.
***
Родная, ночью под субботу меня терзало полнолунье: я видел моря позолоту, охапки розовых петуний на гребнях волн, бегущих круто и разбивающихся шумно… И явь и сон я перепутал своей печалью многострунной. Скажи, желанная, откуда мне надиктованы виденья? – Как будто лёгкая простуда и полуобморочность бденья. Ответь, родная, кем напеты под холодок воспоминаний меланхоличные куплеты систематических страданий? О, пташка Божья! что ты знаешь о сердце горестном и нежном? Ты до сих пор не доверяешь ему с упорством безнадежным. Уж мы ль с тобой не коротали сырые мартовские ночи, не целовались на вокзале (до поцелуев я охочий)? Всё бéз толку! Я записался в бухгалтеры, – чтоб стать поближе, на счётах я тренировался, налоги вызубрил, пойми же! Но ты всерьёз не принимаешь моё бухгалтерское рвенье, а ласки – вовсе отвергаешь, открыто выказав сомненье. Да что слова! и так понятно. Мне в жизни не везёт фатально. Душа моя – как будто в пятнах, она сгорает инфернально. Уйду. Чтоб жарким сном забыться и видеть: море… море… море… и солнца огненная спица мелькнёт, проколет сердце вскоре… И сладко, сладко забываться от тёплой крови в полнолунье, тебя молить, с тобой прощаться… с тобой простившись накануне.
***
Так начинается всегда: сначала – письма не доходят, потом – из памяти уходят, как лёд сквозь пальцы, как вода, и путают с шестью-пятью клиентами из Менатепа. – Ну что, заказывать кутью, стреляться в кубрике? – Нелепо. Пока ещё – согласна плыть туманным вечером апреля, куда глаза… Но как же быть с душой главбуха-менестреля, чувствительной не только к лжи неубедительного сальдо? Быть может, подвела, скажи, баланс, убыточный банально, и, подытожив вечера, приобретения, вчера ты решила твёрдо, что пора остановить пустые траты? Снесу. Снесу, как в пыльный шкаф отяжелевшие гроссбухи. Кем быть хотел и кем, не став, останусь посреди разрухи?..
***
На прошлое, встающее за нами,
Оглянемся с Ивановских холмов.
Пуста душа – как небо меж домами.
Что в ней ещё помимо горьких слов?
Ты обернись, – нас обложили тучи,
Того и жди, обрушится вода.
Прильни ко мне, прильни, на всякий случай, —
Авось потом припомнится когда.
На этот час и крохи не скопили.
По крайности, молчишь, невесела.
Да что теперь? В конце концов, не ты ли
Дарила всё, что после – отняла?
Стерпи, печаль. – Скорей всего, недолго
То утешать, то судорожно лгать.
Не в первый раз. Отплачешь втихомолку
И позабудешь, надо полагать.
Редкие письма
«Подбитый дымком кострища лёгкий продрогший лес…»
Подбитый дымком кострища лёгкий продрогший лес,
стужею сводит ноздри, воздух, втекая, жжёт;
лениво лиса пролает, сломится хлипкий шест,
по голенищу веткой, мокрой насквозь, хлестнёт.
Осколки листвы облепят глянец литых сапог,
хвоя на грубой куртке – лишь поведи плечом —
не держится, утекает, словно попав в лоток.
Складок просторной робы не пропороть лучом.
Раздуло от стужи пальцы – где уж пошевелить,
чтобы нашарить спичку, выскрести огонёк!
Добавилось будто света, ещё бы пригоршню влить,
дабы осенний сумрак выдохся и поблёк.
Опушка сквозит? засека? выжженный палом лес?
Выбрались, вышли всё же, чуешь, трещит костёр!
И даже не так морозно, ломкий парок исчез.
Чавкает под ногами. Слышится разговор.
На просеке – топь и глина: жирный дренажный слив,
сядем на чёрный комель вывернутой сосны.
Достаточно поплутали, ноги о корни сбив.
Кроны разрыты ветром. И небеса ясны…
«В цветной коробочке – а ну-ка приложи…»
В цветной коробочке – а ну-ка приложи
к больному уху! – слышно щекотанье:
там – светятся фонарики во ржи
и обречён кузнечик на скитанье;
с большой пружиной – где-то между крыл —
парит сапсан, печали средоточец,
округлый вход старательно прорыл
в сухой коре угрюмый древоточец.
Сожми коробочку и загляни в разлом:
стволы у леса спутались и птицы
ломают перья, пробуя крылом
зернистый воздух, плотные крупицы.
Ты потряси. И выпадут в кулак
ночных жуков защёлкнутые кнопки,
древесный лист, дикорастущий злак,
лесных бутонов сломанные стопки.
Весь этот сор – когда-то явь и смысл
таил в себе. И суть сухого леса,
где письменность стрекозьих коромысл
развешана при помощи отвеса.
Вот и от нас, проживших налегке,
останется с десяток проволочек,
коль смерть захочет встать невдалеке
и нашу жизнь почувствовать в руке,
нажимом пальца оставляя прочерк.
Акростих
Южнорусский пейзаж – репетиция скорой разлуки:
Разряжённый туман на отлогих откосах низин,
Изнурительный час, остролистый камыш у излуки,
Юркий зюйд разнесёт от заглохших моторов – бензин.
Папиросы. Першит… Остаётся – досадно немного:
Ремесло отражать полноту предстоящих утрат
Осознаньем того, что иначе б – не знали предлога
Сожалеть и сносить, и украдкой крестить троекрат.
Как о том рассказать?.. – Вдалеке прогревают моторы,
Узкогрудый буксир осторожно прошёл под мостом;
Рыбаки, горячась, обсуждают поспешные сборы, —
Я смотрю, якоря выбирают тяжёлым шестом…
Как прикажете жить с ощущеньем вины запоздалой,
Осторожной, глухой, наполняющей жизнь по края?
Вновь и вновь повторю: «Да и нам остаётся немало —
Уходить и опять возвращаться на круги своя…»
«Изветшавшая шинелька – этот август обмелевший – мне уже не по плечу…»
С.К.
Изветшавшая шинелька – этот август обмелевший – мне уже не по плечу,
бесконечно надоевший, словно сбившаяся стелька, стелет жёсткую парчу.
Оскудел, поблёк, продрался до локтей – куда беднее! – впору плакать и латать,
стынут стёкла в галерее, лист смородины сорвался, исподволь мутнеет гладь.
Вывернешь карманы – пусто. Бредили, брели по кругу с вымыслами и тщетой.
Многое простить друг другу легче стало, как ни грустно, – возраст, видимо, такой.
Всё уже досадно близко: дым ботвы на впалых грядках, тонкий волос холодов,
расторопность беспорядка, склянки тонущая риска, полотняный лёд обнов…
Утром стронешь георгины – обожжёшь спросонья кожу, по запястьям птичья дрожь,
сад ещё не влез в рогожу, лепят мокрые холстины, дробью высыплется дождь.
То и непереносимо, что до одури знакомо, повторяясь искони:
непросохшая солома, горстка ягод, склянка дыма, пепел… – Господи, храни!..
Надеев – Пчелинцеву
Любезный друг, учтивости у Вас хочу занять. А впрочем – всё пустое… Моя бы воля – выдал ананас. Но в холодильнике – лишь изморозь да квас на жалостном настое. Ты всё-таки неправ: столица – чепуха, а слава – там, у вас: хвала, почтенье. И жизнь моя невидная тиха: завод, семья, на ужин – полстиха, на завтрак – чай и к полднику – печенье. Я никуда, увы, не выхожу. Навряд ли встретите в буфете популярном, в музее, в опере… Я сам взрастил межу на холоде полярном. Теперь существованье, верно, – в том. Коль нам даровано какое-то уменье, – то плачь и майся над листом до просветленья.
«Меня в глуши Хаймович посетил…»
…Мы с ним сидели где-то в тупике забытых лабиринтов Хитрованки и я внимал, как ты сжимал в руке народный пульс и уходил в пике (и бился зал, как разве что подранки…). Своим талантом лавры пожинать, нет, не зазорно – благостно… Но всё же будь осторожен, и, идя в кровать, венок лавровый не забудь снимать, а то получишь раздраженье кожи. А впрочем – мелочи. К чему тебя учить, коль бремя славы избывает младость? Но мёд в больших количествах горчит, излишек водки – в муку, а не в радость. Ты знаешь, я рыдал в большой платок, когда узнал, что вы не позабыли и обо мне сказали пару строк – хотя прошёл уже изрядный срок – и даже мой портрет в газете поместили (по счастию – не траурный венок).
…Тебе ль не ведома простуженность души, когда не кажется, что жизнь слагает сагу, когда безропотные рвут карандаши почтовую бумагу? И чемерицей боли не унять, и телиптерисом не приукрасить буден, и не на кого будто бы пенять, а каждый шаг – невероятно труден…
22.06.1984, Москва
P.S. Все ж, любезный караванщик, ты, пожалуй, слишком строг. Я – обманщик, ты – обманщик, между нами – только Бог.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?