Текст книги "Люди из пригорода"
Автор книги: Сергей Никшич
Жанр: Юмористическая проза, Юмор
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)
А тем временем приближалось Рождество, и в природе все само собой успокоилось, и почти утонувшая в сугробах снега Горенка стала готовиться к главному празднику года. Дни были короткие, и горенчане предпочитали проводить их, лежа под толстыми коцами и проедая заработанные за лето гривни, но зато по ночам они дружно принимались рыть лопатами тропинки, притворяясь, что расчищают дорожки от дома до улицы, и Явдоха только посмеивалась, рассматривая с высоты запутанный лабиринт тропинок, которые то сливались в единую народную тропу, ведущую, понятное дело, к корчме, то норовили сбиться с пути истинного и затеряться во всяких там двориках и переулочках, и все это явно свидетельствовало только об одном – есть, есть еще у жителей села Горенка порох в пороховницах! И предостаточно! А не верите, приезжайте, благо оно совсем недалеко, и сами убедитесь. Вот так-то.
Сердце ведьмы
Нет, родилась Алена вовсе не ведьмой, а милой девочкой с большими и любопытными изумрудно-карими глазами, которыми она удивленно рассматривала все, что могла увидеть из окна детской с третьего этажа старинного дома на Рейтарской улице. К тому же, появилась на свет она вовсе не в родильном доме, а в своей собственной квартире, в которой, говорят, жил некогда Опальный Поэт со своей юной и такой же взбалмошной, как и он, супругой. Быть может, именно поэтому стихи Поэта она впитала с молоком матери и всегда носила с собой порядком потрепанную книжечку его творений. А первое ее воспоминание, если кому-то могут быть интересны воспоминания ведьмы, – толстые, морщинистые, как хобот слона, ветки напротив детской, по которым стекают прозрачные и холодные дождевые капли.
Первые девять лет прожила она совершенно беззаботно. Отец ее был летчиком-испытателем и часто уезжал, но зато, когда он находился дома, то, казалось, непрерывно носил Аленку на руках и не мог на нее насмотреться. И она обнимала ручонками его крепкую шею и прижималась к нему, невзирая на колючую щетину, избавиться от которой не помогали никакие бритвы, и была совершенно уверена, что вот так он будет носить ее всю жизнь, а она будет к нему вот так прижиматься, впитывая его тепло и ласку, и все будет легко и просто.
Но однажды отец не вернулся из командировки, и вместо него пришло много незнакомых людей, которые жалостливо гладили ее по голове, но никто не взял ее на руки (уже большая!) и никто, она это сердцем чувствовала, не пожалел ее по-настоящему.
Мать ее с тех пор захандрила и устроилась на работу, но ее зарплаты да отцовской пенсии с трудом хватало, чтобы они могли нормально существовать. Аленке хотелось игрушек и мандаринок (отец всегда привозил мандаринки), но мать кормила ее вермишелью с котлетами и советовала хорошо учиться, если она так любит вкусно поесть. А по ночам мать неизменно рыдала и будила Аленку, и та просыпалась и испуганно куталась в одеяло, потому что по залитой лунным светом комнате скользили бесшабашные призраки Поэта и его супруги. Призраки были молодыми и от души веселились, обнимались прозрачными руками, ершили друг на друге волосы, гонялись друг за другом и что-то горячо друг другу доказывали. На Аленку они не обращали никакого внимания.
Появлялись они каждую ночь, и она настолько к ним привыкла, что была уверена в том, что в каждой квартире по ночам можно наблюдать за чем-нибудь подобным, и очень удивлялась, когда подруги категорически убеждали ее в том, что никто их по ночам не беспокоит.
И прошло еще несколько лет, полуголодных и унизительных, но по-своему спокойных. А затем на горизонте появился отчим. Он был тучен, и это было весьма кстати, потому что на его кителе, который он одевал по праздникам, не хватило бы в противном случае места для всех его орденов и медалей. Аленке было трудно понять, зачем он нужен маме, она ведь уже скоро вырастет и тоже будет работать, и тогда им будет легче, но мать настояла на своем, и отчим поселился у них в квартире. Он казался человеком добродушным, и даже ласковым, но его словно сахаром присыпанные и бесконечно правильные разговоры почему-то казались Аленке опасными, как шипение змеи, которое она один раз слышала, когда отдыхала на даче.
Отчим очень любил ее воспитывать и для проведения очередной беседы усаживал ее возле себя, по-отцовски обнимал за плечи и иногда, расчувствовавшись, прижимал ее к себе. Его слюнявые ласки, выбритая лысина и мерцающие медали были ей совершенно отвратительны, но она все терпела, чтобы не обидеть мать, и так продолжалось до тех пор, пока однажды она случайно не подслушала его разговор с каким-то незнакомым ей человеком.
Отчим доказывал, что нужно еще подождать, чтобы «девчонка вышла замуж», а тогда он старуху увезет за город и укокошит, а квартиру они тогда выгодно и с доплатой обменяют. Но собеседник настаивал на том, что столько ждать нет никакой возможности и что отчим и так должен ему за ордена и медали, которые достались ему не по дешевке, да и вообще пора кончать комедию. И настоятельно советовал отчиму: «Отвези их куда-нибудь да там, сердешных, и зарой».
Алене от этого разговора чуть не стало плохо, к тому же она знала, что мать ей ни за что не поверит, и поэтому побежала прямо в милицию. Надо сказать, что ей повезло и седой как лунь, бывалый, видать, милиционер, не принял за детские фантазии рассказ запыхавшейся старшеклассницы. И отчим на воронке отбыл туда, откуда когда-то убежал, а мать вышвырнула на помойку его китель вместе с медалями и прочим хламом, который от него остался. И постаралась забыть его и забыться. Впрочем, на Аленкино горе, ведь мать ее в молодости была писаная красавица, в их квартире появился новый отчим. На этот раз настоящий, без фальшивого прошлого и пугающих Алену разговоров.
Новый отчим был человеком интеллигентным и Аленку не тиранил, за плечи, как его предшественник, не обнимал, да и вообще почти не обращал на нее внимания, занятый своей работой, геморроем и стихами, которые он постоянно писал и которые никто никогда не печатал по причине, как Алена в глубине души подозревала, их полной бездарности. Но однажды она то ли от усталости, то ли просто по забывчивости забыла закрыться в ванной на щеколду, когда принимала душ, и отчим вошел в ванную, и его близоруким глазам на мгновение открылись все ее еще полудетские прелести.
В то утро Алена нашла у себя в комнате сонет, почти полностью заимствованный отчимом у Петрарки, и тут же испросила разрешения у матери закрываться на ночь в своей? комнате на замок, «потому что ее мучат кошмары».
А отчим, преподававший в университете философию, отчаянно боролся с собой и вспыхнувшей в его сердце любовью к хорошенькой падчерице.
Борьба эта превратила его за несколько лет в подозрительного параноика, но ревность он старательно прятал под маской заботы о «подрастающем поколении». Мать, до которой в один прекрасный день все дошло, понемножку пристрастилась к крымским винам, которые продавались неподалеку и которые помогали совершить, как она выражалась, «мягкую посадку» в том сумасшедшем доме, в котором жила.
Понимая, что падчерица недосягаема, отчим обратил свое внимание на студенток, которые его и его малопонятный предмет боялись как огня и охотно позволяли гладить себя по коленкам во время зачетов и экзаменов, лишь бы их сдать. Отчим, однако, вскоре сообразил, что особенно расположены к нему студентки, которых он считал глупенькими, и ему даже стало казаться, что кожа у них на коленках отличается по своим свойствам от кожи на коленках отличниц. Однажды в метро отчим уселся возле симпатичной дамы, муж которой уткнулся в газету и не замечал, что забывшийся отчим гладит коленки его жены. Тактильные ощущения показались отчиму знакомыми. «Дура! – уверенно сказал он. – Боже, какая дура!». Впрочем, он тут же раскаялся в своем диагнозе, потому что ополоумевшая от бешенства дамочка оторвала супруга от газеты и натравила все его сто с чем-то килограммов на тщедушного отчима. Домой он явился с неприличными бланшами и, чтоб себя вознаградить, попытался было ночью пробраться в спальню Аленки. Ничего у него не получилось, но с тех пор дикая, темная ревность к друзьям падчерицы стала, как ржавчина, разъедать его изнутри.
Вот как обстояли семейные дела у Аленки, когда в парке напротив Университета с ней познакомился Алексей. Было, впрочем, еще одно обстоятельство… От домашнего террора Аленка стала встречаться с добродушным Болгарином, который изо всех сил старался ее развеселить и щедро приглашал то в кино, то в кафе. Постепенно она привыкла к нему и решила, что хоть особой любви к нему и не испытывает, но это лучше, чем ощущать на себе потные ладони отчима и видеть постепенно спивающуюся мать. И она пообещала Болгарину, что в конце лета приедет к нему, чтобы накупаться, познакомиться с его родителями и, если все сложится, зарегистрировать брак.
И она отпустила Болгарина домой, а сама засела за книги и никуда, кроме университета, не ходила, и только однажды позволила себе зайти в сад, чтобы немного отдохнуть и выкурить сигарету. А в саду, как читателю уже известно, на другом конце скамейки оказался белобрысый студент, который часто с обожанием засматривался на нее в университетских коридорах. И была весна, и фиолетовое небо, усыпанное далекими звездами, и в сердце бурлили еще не вырвавшиеся на свободу стихи, и благоухали цветы, и руки их соприкоснулись…
И весь этот рай продолжался почти три месяца, пока не пришло время Алене ехать в далекий Пловдив к своему жениху, не зная, что слухи про ее дружбу с Алексеем каким-то неведомым образом уже дошли до него и повергли его в глубокое уныние, которое отступило под напором свирепого гнева. И Болгарин встретил ее на станции и подарил ей букет роз с большими шипами, которыми Аленка сразу же поранила руки, но вместо сочувствия увидела на обычно добром лице Болгарина злорадную улыбку, а как только они пришли домой, он содрал с нее одежду и долго-долго хлестал этим букетом, пока ему не показалась, что залитая кровью Аленка то ли сошла с ума, то ли впала в транс, то ли умерла…
Нет, не зря она проплакала всю дорогу от Киева до ненавистного ей болгарского города, ненавистного тем, что в нем она не увидит своего Алексея, к которому уже привязалась подобно тому, как лиана обвивает дерево, и уже не мыслит без него своей дальнейшей жизни. Трудно даже сказать, почему она все-таки от него уехала. Вероятно, оттого, что испугалась бедности и того, что остаток жизни проживет она в сельской хате, а подружки будут мотаться по заграницам в тряпках от «Версаче» и сочувственно посматривать на ее заскорузлые от непосильной работы по хозяйству руки да на сомнительную одежонку…
И она в самом деле погрузилась в транс, и кровью обливалось не только ее тело, которое Алексей благоговейно, как святыню, покрывал поцелуями, но и само ее сердце, потому что ей решительно перестало хотеться жить.
Но испугавшийся Болгарин, который и в самом деле был человеком не злым, ее простил, и они договорились, что зимой, когда он приедет в Киев, она уедет вместе с ним уже навсегда. И два месяца прошли в мрачном тумане, девушка превратилась в женщину, умеющую хитрить и скрывать свои чувства, и алое, красное ее сердце в одну холодную ночь вдруг остановилось и превратилось в холодную черную змею, движения которой продолжали гнать по жилам ее остывшую кровь. Из Болгарии она приехала домой уже не человеком, а злой на все человечество (за исключением матери да Алексея) ведьмой, с которой людям добрым лучше было не встречаться. Она могла убить взглядом, который холодной иглой останавливал сердце, руки ее то и дело, стоило ей разволноваться, превращались в извивающихся, ядовитых змей, и они не позволяли ей подойти к церкви, чтобы покаяться и получить прощение, ибо стоило ей приблизиться к святому месту, они начинали шипеть и угрожали вцепиться ей в горло ядовитыми зубами.
И тогда вечером, когда Алексей подошел к ней, она поспешила нагрубить ему, чтобы он поскорее ушел и не увидел, во что она превратилась. И она, про себя рыдая, убежала от него и в ту же ночь, когда сладострастный отчим, на свою беду, одержал наконец победу над злосчастной щеколдой, которая отделяла его от падчерицы, Алена позволила ему забраться в постель. Ее холодное сердце, казалось, даже забилось сильнее от предвкушения мести, и когда отчим попросил его обнять, она радостно исполнила его желание, только вместо рук у нее уже были осатаневшие от бешенства кобры, и на следующий день преподавателя философии проводили в последний, самый философский путь.
В Болгарию она так и не уехала, а чтобы забыться, стала бомжевать настолько, насколько может бомжевать человек, у которого на самом деле есть квартира, в которой он может иногда уединиться и перевести дух, и взять несколько неправедных серебряников, подброшенных спивающейся матерью.
И прошло двадцать лет. Двадцать раз только на Киев опустилась зима и двадцать раз отступила под жарким натиском юной красавицы – весны. И Аленкина красота постепенно растворилась в подземных переходах, в сигаретном дыме и в дурацких, ничего не значащих знакомствах. И в один ужасный зимний вечер, когда настроение у нее было и без того отвратительное, на раскладке она увидела новый роман Алексея, люди раскупали его, как горячие пирожки, и неумолимая память напомнила ей про ее страх остаться в простой сельской хате и про то, как предала его и уехала на поезде искать себе лучшей жизни. В тот тоскливый зимний вечер, когда она и ее дружки основательно надегустировались дешевого коньяка и, чтобы наскрести монет на очередную бутылку, решили «повыть» немного в переходе, неотвратимая судьба вынесла на нее Алексея.
Она знала, ведь ведьмы всегда знают, что может принести им искупление, что стоит ей лишь обнять его, если он только позволит, и скверна испарится из ее души, и, увидев его, она сделала шаг к нему навстречу и ласково похвалила его:
– Я же говорила, что ты талантливый, дурачинка, – но сказав это, она разволновалась, ведьмы ведь тоже люди, – и руки ее тут же превратились в злобных змей и те радостно предали ее, ведьму. И Алексей ушел, и она пошла за ним, все еще надеясь, что он остановится, она обнимет его и муки ее наконец прекратятся. Но тут раздался чистый и горький крик, такой, с которым в поднебесье умирает подстреленный лебедь, и, падая замертво, предупреждает товарища своего об опасности. Невидимая сила отбросила ведьму от Алексея, и тот убежал, а она полетела в Горенку, но знакомая ей хата не подавала никаких признаков жизни и она, чтобы не замерзнуть, вломилась в нее и развела в камине костер из его книг. Жалость к себе превратилась вдруг в гнев на Алексея – ну почему он тогда не побежал за ней, не удержал ее, ведь она уступила бы ему… И костер, это был скорее костер в камине, чем просто огонь, постепенно превратился в адское пламя, и свиное рыло, выглянувшее из угла комнаты, тащило ее в темный лес из согревшейся и напомнившей ей про несколько счастливых месяцев комнаты.
А в лесу она покрылась густой черной шерстью, и черт объявил ей, что она будет его второй чертовкой и они будут весело проводить время – пугать баб, вводить в грех православных из деревни, а по весне скакать друг за другом по кустам.
От таких перспектив Аленкино сердце через несколько дней окончательно остановилось, правда, за секунду до этого невидимая и добрая сила подарила ей прощение, и она внезапно исчезла, и не осталось в лесу от нее ничего, кроме печального крика, который и до сего часа пугает иногда забредшего в него путника и который жители Горенки по незнанию принимают за шутки леших.
А в небе над Горенкой, если только посетители корчмы не лгут, появляется иногда по ночам большая и грустная звезда, которая плавно скользит по небосводу и застывает над хатой того студента, который стал знаменитым писателем.
Треугольное счастье
Голова, подозрительный не только от рождения, но и по долгу службы, нутром чувствовал, что между Гапкой, такой молоденькой и хорошенькой, и Тоскливцем что-то происходит. Ведь оказался же тогда Тоскливец в шкафу в одном исподнем… Но возвращаться к этой теме Голове не хотелось, потому что Тоскливец мог припомнить ему цыганочку, об одном воспоминании о которой у Головы начинали мучительно ныть плохо зажившие раны на темени. Голова внимательно всматривался то в прозрачно-серые, то в серо-мутные глаза Тоскливца, но прочитать в них ничего не мог, кроме показной преданности да желания что-нибудь стибрить. Но время шло, и Голова склонялся к тому, что Тоскливец, появившийся из шкафа, был галлюцинацией, а на самом деле все у него, у Головы, в порядке и беспокоиться абсолютно не о чем. Гапка, правда, подозрительно часто моталась к свояченице, но женщины – это ведь такой народ, который и дня не может прожить, чтобы не перемыть всему селу косточки, и Голова с этим почти смирился.
Черту, однако, все это было известно, и он решил Тоскливца подкузьмить, да так, чтобы все село и окрестные лешие реготали бы потом несколько лет подряд.
И он, притворившись Головой, спрятался у Тоскливца в провонявшемся всякой гадостью шкафу и стал дожидаться того момента, когда наша парочка начнет предаваться известным утехам. Ждать ему пришлось недолго, потому что зимние вечера в деревне удивительно скучны и заняться особенно-то нечем, и как только Голова погрузился в глубокий сон после бутылки свежайшего «Черниговского» с селедочкой под зеленым лучком, которую ему специально приготовила Гапка, чтобы он от жажды допил бутылку до конца, наша прелестница выпорхнула из мужниной хаты и, запутывая следы, сначала двинулась к дому свояченицы, а затем взяла курс на известный ей домик: благо Клара как всегда была в отъезде и ничто не предвещало беды.
А затаившийся черт (вот дьявольское отродье!) уже потирал от предвкушения свои когтистые конечности и готовился от души повеселиться, наблюдая, как Тоскливец будет праздновать труса.
А настоящий Голова тем временем проснулся от собственного храпа и, обнаружив, что птичка улетела, решил на всякий случай нанести Тоскливцу, так сказать, визит вежливости и разведать обстановку на месте.
Правда, идти на холодную улицу у него никакого желания не было, но ревность душила его изнутри, как удав, и он кое-как на скорую руку одевшись, потащился к Тоскливцу, проклиная и его, и собственную старость, и ветреную Гапку. Холодный ветер его несколько протрезвил, и он уже было повернул обратно, но внутренний голос посоветовал ему отбросить сомнения и идти прямо к цели.
Внутреннему голосу Голова не доверял, потому что он не доверял никому и не был расположен следовать его советам, но так как он и сам сомневался в Гапке, то решил довести дело до конца. И, чертыхнувшись, он снова тронулся в путь. Снег скрипел у него под ногами, собаки лаяли так, словно окончательно сошли с ума, а чертовка прикрыла собой месяц, и если бы не белый снег, то он окончательно сбился бы с пути и пропал в собственном селе без вести ни за понюшку табаку. К тому же по дороге ему встретилась Мотря, ее за то место, где у городских девушек бывает талия, поддерживал Дваждырожденный, который, видать, опасался, что нижняя ее часть не выдержит веса верхней и надстройка рухнет в снег с ненадежного, по причине вихляния, фундамента.
Голова хотел было сделать ему замечание, но вовремя спохватился – Дваждырожденный, хотя и был в летах, но женат, как и Мотря, не был и мог позволить себе придерживать за талию кого угодно. К тому же оказалось, что они тоже идут к Тоскливцу, чтобы что-то у него выяснить, забыв, вероятно, что у того выяснить что-либо совершенно невозможно. Голова был вынужден признаться, что и он решил заглянуть к Тоскливцу на огонек, чтобы проверить, достаточно ли хорошо устроен его подчиненный, и все они дружно зашагали дальше по тягостной и холодной дороге жизни, которая на этот раз вела их к загадочному деревенскому писарю.
А тем временем Гапка и Тоскливей, бросились в объятия друг друга, чтобы оттаять душой и согреться среди той холодной и белой пустыни, в которую превратилась покрытая снегом Горенка. Но черту этого было мало, ведь он хотел накрыть их с поличным во время главного блюда их небогатого меню, и поэтому он принялся втемяшивать в башку Тоскливцу какую-то гадость, и тот сразу припомнил, что купил для своей ненаглядной шелковые черные чулочки с подвязочками, и принялся упрашивать Гапку их примерить, чтобы убедиться, что обновка пришлась впору.
Гапка даже растерялась, не зная, притвориться, что смущается или на всякий случай обновку действительно примерить. Она вздохнула, припомнив, что обещала самой себе не размениваться по пустякам, и все-таки решила Тоскливцу уступить, потому как он был единственным, по ее представлениям, интеллигентным и почти холостым мужчиной в селе. Тоскливец даже сделал вид, что отвернулся, но на самом деле вооружился зеркальцем от Клариной пудреницы и стал сладострастно наблюдать за Гапочкиными приготовлениями.
Чертовке, однако, надоело закрывать собой месяц, потому как толку от этого было немного и веселья тоже, и она, не зная про планы черта, решила притвориться Кларой и нагрянуть к Тоскливцу, чтобы тому заморочить голову и немного развлечься. Как задумала, так и сделала, и через несколько минут изогнутый, как клинок, месяц появился в небе над Горенкой, а на улице Ильича Всех Святых, словно с неба свалившись, появилась Клара в потертом кожаном пальто и заковыляла по снегу в сторону дома Тоскливца.
А Тоскливец, все еще ничего не подозревая, продолжал любоваться Тапочкой и даже затащил ее уже в постель, чтобы обсудить с ней, что у нее как, но фортуна в этот вечер явно от него отвернулась, потому что, как только он прильнул к теплой, как печь, Гапке, из шкафа раздалось омерзительное хрюканье, а затем его дверь распахнулась и грозный в своем гневе Голова появился из него, как «бог из машины». В руках у него дрожал автомат, которым он целился то в Тоскливца, то в Гапку, и Тоскливец не выдержал и пустил лужу прямо на глазах у возлюбленной, а та забилась куда-то в угол с криком: «Не убий! Я жена твоя, а это все он, соблазнитель поганый, его кончай…». От такой чудовищной несправедливости Тоскливец совсем приуныл и попытался было убедить разошедшегося Голову-черта, что перед ним галлюцинация, а Гапки тут на самом деле и нет. Но Голова-черт на уговоры не поддавался и для убедительности предложил Тоскливцу помолиться в последний раз. Тоскливец в своих излюбленных кальсонах и пижамной рубашечке с аккуратно поглаженным воротничком стал на колени и принялся делать вид, что молится, – дело в том, что ни одной молитвы наизусть он не знал и так, на всякий случай, бормотал какую-то чушь, чтобы потянуть время.
А тут к дверям его дома подошли настоящий Голова, Дваждырожденный и Мотря-ворожейка. Естественно, они забарабанили в дверь изо всех сил, потому как мороз их совершенно доконал и они рассчитывали, что какой Тоскливец ни скупой, но не посмеет не выставить им по рюмке для согреву и, как водится, с хорошей буженинкой или салом, чтобы живительная влага пошла по внутренностям как к себе домой.
Черту их приход был совсем не на руку, он и так веселился изо всех сил, тем более он не знал, кто пришел, но на приход Головы, мягко выражаясь, не рассчитывал.
Тоскливец радостно бросился открывать, а Голова-черт на всякий случай вместе со ржавым автоматом (который он когда-то нашел в лесу) залез обратно в шкаф, пока Гапка лихорадочно напяливала на себя простенькое платьице из-под которого, однако, игриво выглядывали ее ножки в черных тонких чулочках. А тут вся честная компания ввалилась к Тоскливцу, и теперь уже он, который только что уверял Голову в том, что у того галлюцинации и жены его в комнате нет, счел самого себя жертвой наваждения, ибо Голова, розовый с мороза, стоял перед ним и вместе с другими гостями жизнерадостно требовал стаканчик, «чтобы не простудиться». Увидев Гапку, Голова даже не вздрогнул и, спасая себя от стыда, важно сказал Дваждырожденному: «Я ее вперед послал, чтобы он к моему приходу все на стол выставил, а он, вишь, вошкается, как беременный пингвин…».
Тоскливец по обыкновению промолчал и принялся доставать из закромов все, на что был богат, чтобы побыстрее так напоить гостей, чтобы они поутру и вспомнить не могли, кто у кого и зачем был в гостях. Голова даже и представить себе не мог, что у его писаря водится дома такая снедь: ломоть буженины размером в таз был вывален из промасленной газеты в мгновение ока, а возле него уже извивались кольца домашней колбасы и лоснились бока банок со всяческими соленьями. Увесистая сулея появилась на столе как заключительный аккорд, и собравшиеся, как-то сразу забыв о цели визита, уселись за стол и принялись пировать себе на радость, Тоскливцу на горе, поедая позаимствованные им у мужиков припасы.
И, может быть, план Тоскливца и сработал бы, но черту-то в шкафу не сиделось, ибо, во-первых, там не наливали, а, во-вторых, чертяка не любил духоты и поэтому со своим известным нам уже оружием неожиданно появился в столовой.
Эффект превзошел его ожидания. Гапка и Мотря сразу рухнули в обморок, Тоскливец еще раз обмочился, потому что его шансы на скорую смерть теперь удвоились – двое Голов окружали его со всех сторон. Только Дваждырожденный и бровью не повел, видать, насмотрелся в Афгане и не на такое, и продолжал, пока дают, молча пить и есть. А настоящий Голова, увидев своего вооруженного двойника, решил, что Тоскливец по своей жадности выставил им не горилку, а денатурат, от которого в глазах двоится, и решил поутру распечь его за это как полагается. Про Гапку он уже забыл. Устроив переполох, черт незаметно для всех опять ретировался в шкаф, опасаясь переборщить.
И когда дамы пришли в себя, Голова уже был в единственном числе и уверял их (и себя), что это у них галлюцинации. А тут как раз раздался оглушительный стук в дверь, и заснеженная Клара-чертовка со злобным, как полагается, видом прошествовала в комнату, изображая на своем лице то ли оскорбленную невинность, то ли преждевременный климакс (на самом деле по вполне понятным причинам и то, и другое было ей неведомо). Увидев Тапочку в шелковых чулочках, она вытянулась, как натянутая до предела струна, и издала звук – нечто среднее между той серенадой, которую в хрущевках поет обезумевший от непрерывного употребления бачок, и арией Мавра, готовящегося задушить Дездемону.
– И ты здесь, милочка, вот уж мне радость, как не приду– ты уже здесь, – Клара-чертовка специально дразнила Голову, чтобы подтолкнуть его к убийству и завладеть его душой.
Но Голова, занятый бужениной, ее не услышал (везунок, он и есть везунок!), к тому же заботливый Тоскливец не забывал непрерывно подливать в его рюмку напиток весьма сомнительного качества и еще более сомнительного свойства, и поэтому он обратил на видавшую лучшие деньки Клару столько же внимания, сколько он уделил бы ползущему по дороге дождевому червю. Клара-чертовка, увидев, что проколоть слоновью шкуру начальства ей с первого раза не удалось, уселась за стол и стала травмировать Тоскливца, страшно поглядывая на снедь, словно порицая его за расточительство. Удар пришелся прямо в цель, ведь Тоскливец и сам понимал, что, спасая свою жизнь от ревнивца, зашел слишком далеко в смысле щедрости. Он попытался было утащить буженину на кухню, чтобы там ее обкорнать и хотя бы часть припрятать на черный день, но трюк не удался и блюдо вернули на стол. А тем временем черту опять надоело сидеть в шкафу и он с воплем: «Галлюцинация!» появился в столовой и, более того, уселся рядом с Кларой, не зная, что это чертовка. Никто, впрочем, не обратил на него внимания – компания уже привыкла к мысли о том, что от самогона Голова двоится и размножается, а тут еще входная дверь распахнулась и настоящая Клара, как рысь, всегда готовая к прыжку, пружинистыми шагами промаршировала вокруг стола, внимательно рассматривая малознакомые ей, кроме Головы и Гапки, лица. Увидев за столом самое себя, она недовольно поморщилась, решив, что устала с дороги, и села возле супруга, чтобы перевести дух. А тот, очумев при мысли о том, что поедом его теперь будут есть уже не одна, а две супружницы, затоскливел еще более и не поспешил радостно приветствовать нежданную половину. «Вижу, как ты мне рад! – прошипела она ему в ухо. – А что празднуете? И за чей счет?». Поскольку супруг ответил на вопрос глубокомысленным молчанием и продолжал прожевывать (чтобы хоть что-нибудь спасти) основательный кусок мяса, до Клары дошло, что проедают и пропивают ее кровное, и она снова зашипела в ухо Тоскливцу: «Так что ты празднуешь, идиот? Скажи, или я перегрызу тебе горло…». Тоскливец знал, что она не шутит, но и придумать причину для праздника он затруднялся и только тупо переводил взгляд с одного порядком натрескавшегося гостя на другого. Глядя на красные лица сидевших рядом Мотри и Дваждырожденного, он с испугу довольно громко шепнул: «Мотря и Богдан решили пожениться, за советом пришли, с гостинцами». Ложь спасла ему, если и не жизнь, то по крайней мере кадык, у Клары отлегло на сердце, и теперь ее беспокоило только то, что за столом двое Голов и ее тоже.
– А почему меня две? – поинтересовалась она у Тоскливца. – Это как?
– Галлюцинации от самогона, – категорично ответил Тоскливец.
– Но ведь я еще не выпила…
– Так выпей!
Клара несколько задумалась – выбора у нее особого не было – или взвиться взбесившейся лошадью, или поддержать компанию. Поскольку она устала с дороги, то решила оставить выяснения отношений до утра (за несколько недель она уже успела забыть, что выяснить что-либо у ее дражайшего совершенно невозможно). Тоскливец ей радостно налил целый стакан и пододвинул тарелочку с заманчивой закуской, и через минуту ее уже почти не беспокоила вторая Клара и раздвоенный Голова. Но такое положение дел совсем не устраивало Клару-чертовку, которая вовсе не для семейного праздника забралась сюда, и она стала расхваливать Гапкины чулочки и спрашивать, купила ли та их сама или кто подарил… Разумеется, все это для того, чтобы пробудить самые страшные подозрения у Головы или Клары и стравить их с Гапкой и Тоскливцем, чтобы повеселиться. Но Голове было так вкусно и уютно, что ему и дела не было до всяких там чулочков, а Клару волновало, да и то лишь чуть-чуть, только то, что сама она молчит, а ее отражение болтает без умолку всякую подозрительную чушь. И чтобы проверить свои ощущения, она подошла к Кларе-чертовке и без обиняков вцепилась в ее дулеобразную прическу (точно такую, как у нее самой). Та пискнула и тут же продемонстрировала неприятельнице лесное кун-фу, от которого под обеими Клариными глазами появились объемистые бланши, а все то вкусненькое, что она успела съесть, оказалось на лице у Тоскливца.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.