Автор книги: Сергей Носов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
[9]
Евгения Львовна, почему Вы не пишете, не сочиняете, не литературствуете? Если бы на Вас нашло чего-нибудь этакое и Вы бы надумали писателем стать, я бы вам как начинающему автору такие бы чудесные уроки преподал бы! Жаль, что писать не намерены…
Нет в том заслуги моей, что я такой; это Федор Михайлович меня сотворил, это он написал “Преступление и наказание”.
Не напрягайтесь, пожалуйста. Ничего крамольного я не сказал. Я скромный, и мания величия мне не угрожает; но все-таки не мешало бы ценить природу моего существа. Я об этом.
Вынужден снова намеками – а что делать, когда не даете прямо сказать?
Потому что правильно говорит мой брат: кем бы ты ни был, пишущий, от последнего графомана Васи Пупкина до Толстого, Достоевского, Набокова, – все вы решаете, конечно, с разным успехом, но одни и те же задачи. А уж у кого что получится, это другой вопрос.
Написали бы рассказик хотя бы какой-нибудь плохонький, уже что-то почувствовали бы, а иначе – что Вы понимать в психологии можете, если ничего не кумекаете в психологии творчества? Как Вы лечите меня, когда я Вам в принципе не понятен? Недоступно пониманию Вашему, как я получился…
“Преступление и наказание” можно читать, но лечить его невозможно!
Всё. Достаточно.
Надеюсь, “Постороннего” хотя бы читали?
“Посторонний” Альбера Камю. Это я для сравнения. Автор, известно, под влиянием Достоевского находился. Тем более интересно сопоставить.
То же – “под судом” (во всяком случае – до казни героя). Смотрите: под судом и от первого лица – прям как у Достоевского в новой редакции! Казалось бы, то же самое. Нет? Я не о содержании, а о способе изъяснения – как субъект восприятия себя проявляет… Так нет же, нет! Все по-другому.
То же герой рассказывает о себе. Он застрелил другого – по крайней мере, его рука застрелила без внятно объяснимой причины, – за секунды до первого выстрела сам не знал, что станет убийцей. Язык его довольно сух; никакими бытовыми причинами мотив его выступления перед читателем не обусловлен – уж точно он не пишет в тетрадь, как наш.
Но у нас нет вопросов к его голосу. Почему? Да вот по тому са мому. Потому что этот голос – это не совсем его голос. Вроде бы его, а подумать – не может он так говорить гладко. У меня чуткое ухо – я слышу. Он как бы поручил свой голос кому-то другому – профессиональному рассказчику, имитатору чужих интонаций, настроений, повадок, короче, некой инстанции, чей образ мы, упрощая, называем образом автора. Поручают же свою судьбу адвокату – лицу, способному разбираться в законах. Вот и здесь я героя выражается голосом уверенного в себе субъекта, владеющего законами прозы. Словно кто-то невидимый исполняет роль персонажа; а сам персонаж просто находится рядом, подобно тому как рядом с адвокатом сидит подсудимый – сидит и помалкивает. Обладай этим голосом сам персонаж, он бы заслуживал Нобелевку по литературе. Премию получает автор, записавший этот монолог, будто бы от лица персонажа, тогда как персонаж, уступивший свое выступление, остается в ожидании казни.
А теперь взгляните на нашего душегуба, каким он себя обнаруживает в новой редакции Достоевского: он убил, и он сам за себя говорит. Сам. За себя. Он пишет конкретно в тетрадке.
Какой там адвокат!.. Какой там представитель!..
То есть они оба пишут в тетради – персонаж и автор его Достоевский – каждый как бы в своей, но по факту в одной. А посредника между ними нет. Идея тетради отменяет посредничество.
И не получается – причем у обоих! Условностей маловато. Чтобы такое о себе рассказать, нужен герою посредник. Незаметный такой. Как в повести у Камю. А этот сам. Сам с усам. Исповедь решил написать. Документ оставить. Памятник литературный.
Когда еще о состоянии психики – в целом получается правдоподобно. Как не поверишь такого рода переживаниям? Вот он вспоминает, что было с ним до. (До убийства, добавлю.) “Я ходил как сумасшедший”. Охотно верю! Дальше: “Я был в полном уме”. И этому верю… Дальше: “Я говорю только, что ходил как сумасшедший и это правда было”. Нет возражений. Ходи! Он и ходит на протяжении двух страниц в каком-то полубезумии, с этого начинаются записи его “под судом”. Рассказал о своем беспамятстве и вдруг признается, что единственно помнит “хорошо и отчетливо”, как встретился с Мармеладовым. Это он в распивочную зашел. И началось. Он в распивочной слушает Мармеладовы речи. Хорошо – слушай. Но зачем рассказываешь об этом? Никто не спорит, эти блестящие монологи важны для понимания идеи романа, создаваемого Достоевским, но тебе-то, осуждаемому за убийство, какого лешего их “под судом” вспоминать и воссоздавать по памяти во всей полноте и артистическом блеске? Откуда вдохновение это у тебя “под судом”, когда ты изображаешь, как самозабвенно выкладывал о своем – исключительно о своем – пьяненький Мармеладов?
Надо сказать, что от этой редакции, первой полной (второй черновой), – в отличие от первой черновой – сохранилось только начало: именно эпизод в распивочной с Мармеладовым, немаленький по объему, близкий к тому, что появится в окончательном тексте, но только рассказанный от первого лица.
Остается догадываться, с какими трудностями автор дальше столкнулся, заставляя героя “под судом” излагать эту историю письменно – исповедь, видите ли. Ага, исповедь!
Чем больше Достоевский принуждал сочиненного им убийцу к исповеди, тем более очевидным становилось: не хочет это существо исповедоваться. Ему бы роман написать. Но нельзя. Написать роман – прерогатива автора, сам пишет.
И понимает автор: надо не так писать, по-другому…
Трудная судьба у меня, Евгения Львовна. Все мы трудоемко на свет появлялись, а я особенно. Память о родовых травмах во мне всегда живет.
Боюсь, Вам не понять этого. Как я получаюсь.
В этой главе должны быть разработаны сходные мысли. Назовем ее
ПОД СУДОМ. ОКОНЧАНИЕ
[10]
Итак, по-другому. А по-другому – как? Повествовать надо в третьем лице (Достоевский говорит – “от себя” (то есть он и говорить “от себя” собирается (как рассказчик), и метод называет выражением “от себя”, Евгения Львовна, Вы поняли смысл моей фразы?)).
Казалось бы, чего проще – откажись от повествования в первом лице, перейди к третьему. Я на он замени.
Нет, Евгения Львовна, дело далеко не простое. Положим, в эпизоде как раз с Мармеладовым так и поступает автор (сохранились варианты), я на он да окончания изменяет, но здесь просто все: Мармеладов – объект наблюдения героя, это театр одного актера, а бывший студент – зритель. Да и потом, когда провожает пьяненького до дому, все равно остается пассивным участником происшествия. Но вообще говоря, механической заменой я на он не отделаешься. Взгляд изнутри поменять на сторонний – это не шутка. Тут дело не столько во взгляде и не столько в расширении знания о событиях, – для такой метаморфозы мировоззренческий переворот в своей голове надо устроить. Совсем иное (про автора речь), совсем иное реальности восприятие. Уж я-то это лучше других понимаю – между нами, Евгения Львовна.
Вообще, с повествованием от первого лица забавные штуки выходят.
Сегодня спроси читателя, он ведь убежден будет: если повествование от первого лица, значит, автор о себе пишет. А иначе зачем он кем-то прикидывается? Что ли нас обмануть хочет? Не, не обманет. Написал бы кто-нибудь другой мой текст, что сейчас пишу, был бы я персонаж его выдуманный, все бы сказали, что это он о себе, что это он и есть псих ненормальный!.. Ну а как же!.. Вы, кстати, со своим долбаным психоанализом и вообще психиатрией долбаной-передолбаной сами с панталыку людей сбиваете – причем образованного читателя в первую очередь!.. А я ведь на Вашей стороне был, Евгения Львовна, Фрейда и Юнга едва ль не за родителей своих почитал, пока Ваши рученьки до меня не дотянулись… Ладно, я сейчас о другом… и все же об этом чуть-чуть, вот подумалось: а не воспринимаете ли Вы только что мною сказанное в том примечательном духе, что Достоевский будто бы обвинений в двойном убийстве боялся, потому и отказался от повествования в первом лице? Разве я такое сказал? У Достоевского другие на то были причины, о них и речь. А вот современный читатель, если бы у Достоевского от первого лица так осталось, точно решил бы, что за автором два трупа числятся. Ибо слишком низко упала культура чтения.
В подготовительных материалах новое себе поручение автор обозначает четко.
Полагаю, в этой главе полезно привести цитату, хотя место довольно известное (тем, кто интересовался вопросом).
“Исповедью в иных пунктах будет не целомудренно и трудно себе представить, для чего написано”.
Вот! А я что говорил!.. Про целомудренность – это с позиций писателя позапрошлого века, для современных здесь нет вопроса, но! – вот главное: “трудно себе представить, для чего написано”.
И сразу дальше:
“Но от автора. Нужно слишком много наивности и откровенности”.
Заметьте: от автора – это он сам подчеркнул у себя в тетради. Будет годно Вам оценить сей выдел, – дойдено до него, милостивая государыня Евгения Львовна, трудным путем опыта!
И сразу дальше:
“Предположить нужно автора существом всеведущим и непогрешающим, выставляющим всем на вид одного из членов нового поколения”.
Всеведущий, он же всезнающий автор, полагаю, вопросов не вызывает. Он будет знать, о чем Раскольников думал, в любой момент этой истории, когда понадобится залезть тому в голову, будет знать, как Дуня в Свидригайлова стреляла без свидетелей, как сам Свидригайлов застрелился. На самом деле его всеведенье несколько преувеличено, но это уже, Евгения Львовна, высшая математика: то, что не знает “автор” (повествователь), а он многое не знает, поверьте, многое, – он просто умело скроет от читателя. Авторы часто так поступают, даже не отдавая себе в этом отчета. И возможно, мы коснемся того, только не в этой главе, здесь нет места для погружений в такие глубины…
Больше вопросов непогрешающий вызывает. Безошибочный? Точный во всем? Пожалуй. В чем точность? Когда ему надо, он уверенно передаст состояние персонажа. Например, уверенно передаст саму неуверенность персонажа, его сомнения, страх. Возможна такая фраза (навскидку!): “И хотя он чувствовал, что не в состоянии всего ясно и здраво обсудить в эту минуту, но мысль ему показалась безошибочною”. Это Раскольников только “чувствовал” и мысль ему лишь “показалась”, какой показалась (зато какой – “безошибочной”!); автор же не “чувствует”, но знает точно, как и что Раскольников чувствовал, и что и как ему показалось, и как одно с другим соотносится, и в чем ошибка. Или знает, что не знает этого (что тоже знание!). В любом случае он не даст повода сомневаться в своих авторских словах, он уверен – и это главное – в точности своих высказываний, пусть они будут даже касаться неуверенности и сомнений героя.
Вот поэтому и выставляет автор “одного из членов нового поколения”, по своему выражению, “всем на вид”. Он приглашает читателя в черепную коробку Раскольникова. Он, извините за выражение, прилипнет как банный лист к своему герою – никуда от него герою не деться. Это от обитателей окрестностей Сенной будет прятать топор под полой Раскольников, будет петлять и оглядываться, они-то и не заметят – от нас же ему никуда не деться.
Думаю, в настоящей главе можно будет об этом поговорить подробнее.
В подготовительных материалах есть еще одна запись, подводящая своеобразный итог уже сказанному: “Полная откровенность вполне серьезная до наивности, и одно только необходимое”.
Да, безусловно. Под наивностью призываю понимать наивность банного листа, уже упомянутого, а он всегда серьезен. Если Вы, конечно, понимаете меня, Евгения Львовна.
О необходимости необходимого надо бы сказать два слова. Может показаться, что это о самоограничениях рассказчика: никаких авторских отступлений, никаких оценок поступков – от повествователя; точность и последовательность в изображении, к чему бы ни относилось это. Где-то так, но этот принцип сплошь и рядом нарушается, давайте заметим. Между тем всё проще. “Необходимое” надо понимать буквально: ничего не должно быть лишнего.
Поразительно, здесь всё работает! Может складываться впечатление, что много “воды”, много необязательного, переизбыток подробностей, но это не так: работает буквально всё! Мы с братом моим близнецом даже игру затевали: открываешь роман на любой странице, тыкаешь пальцем в любую строчку – и вспоминаешь (кто быстрее), с чем это в тексте связано. Или это отклик на нечто прежнее, может, и не примечательное совсем с первого раза, или на это будет отклик еще впереди – в любом случае обязательно с чем-то “зарифмовано” это. “Преступление и наказание” можно издавать как Библию – с параллельными местами.
Всякие чрезмерности, которыми богат роман, тоже по-своему необходимы. Например, словоизвержение Мармеладова, казалось бы избыточное, – это же необходимая экспозиция всего романного действия, и здесь важна любая подробность. Словоохотливый Свидригайлов ничего не говорит лишнего: всё у автора к делу идет, всё к месту, всё со значением. Нетрезвый Разумихин при знакомстве с Дуней и Пульхерией Александровной начинает вести себя как заводной, пускается в беготню, чтобы упредительно помочь дамам, туда-сюда между ними, Раскольниковым и доктором Зосимовым, и явно сверх меры, – но зачем методично указывать на эти перемещения? Так ведь это ж любовь! Любовь к Дуне с первого взгляда! Автору требуется влюбить персонажа, вчерашнего посетителя борделя, в красавицу Дуню – прямо сейчас же, в кратчайшее время, на малом пространстве текста и главное – по уши! Беги, Разумихин, беги! (Между прочим, персональный прием Достоевского по доведению героя до крайности – так, он заставит в “Идиоте” несчастного князя Мышкина носиться по городу в поисках Рогожина, чтобы потом натурально положить обоих безумцев в постель рядом с трупом Настасьи Филипповны…) Голоса из толпы, сами толпы статистов – всё к месту, всё должно появляться и вовремя исчезать…
Зоны умолчаний тоже элементы необходимого. Достоевский мастер не сказать лишнего (когда лишнее способно вредить). С другой стороны, болтовня, коль скоро она допускается для героя, обязана быть по-своему содержательной, ну или ближе – функциональной. Это как, например, генератор тумана, техническая мера супротив однозначности.
Достоевский понял: только так можно изложить эту историю.
Без секретных подоконников и общедоступных откровений под судом – ну, уж это само собой, – но, кроме того, с необходимой настройкой особых параметров (о чем я сейчас говорил).
А с другой стороны (и этого никто не видит!) – сам метод изъяснения, им разработанный для этого романа, эксклюзивен, неповторим, уникален, только здесь применен и нигде больше, если Вы, конечно, способны присмотреться к точности настроек, Евгения Львовна. А Вы: “Плохой стилист, плохой стилист!..”
У меня нет примеров для сравнения. Как отдаленный пример по части непогрешаемости – с поправкой, однако, на тонус и другие факторы – мог бы предложить эту главу, хотя признаю натяжку; и тем не менее в заявляемой книге она могла бы называться – по Достоевскому – так:
СЕРЬЕЗНАЯ ДО НАИВНОСТИ
[11]
Откуда что берется?
Частный случай вопроса Как у него получается?
Постараюсь ответить на конкретных примерах (каждому свой черед). В этой главе необходимо заявить о важности – нет, сверхважности – одного дня, одной даты. Назову ее: 15 октября 1865 года.
В этот день Достоевский возвратился в Петербург – морским путем, из Копенгагена (помните, я говорил, что, получив деньги от священника Янышева, он не сразу отправился в Россию, но решил навестить в Копенгагене своего старого друга барона Врангеля).
Утверждаю: исследователями романа этот день недооценен по достоинству – равно как и биографами Достоевского.
Что, собственно, произошло? Да, вернулся – остальное вроде бы и не так важно? О, еще как важно, Евгения Львовна!
Достоверно известно (то есть подтверждено документально), что:
• в самом деле возвращение состоялось: через Кронштадт – туда пришел пароход “Vice-roy”, и далее – пароходиком (мы бы назвали “подкидышем”) непосредственно в Петербург;
• не сходя на пирс, еще в Кронштадте (без чего невозможно было бы покинуть борт), послал Врангелю извещение о том, что издержался на один фунт по мелочам, включая на пиво, – просил оплатить (и не подумайте, что это пустяк, Вы увидите, что это никакой не пустяк, он стоит отдельной главы!);
• уже в Петербурге успел посетить ростовщика Готфридта и заложил часы (те самые, счастливо выкупленные в Висбадене);
• ночью пережил сильнейший припадок падучей.
Разумеется, в заявляемой книге надо об этом рассказать ярче, живее.
Хотите меня проверить – отсылаю к “Хронике жизни и творчества Ф.М.Достоевского”, том второй, – под соответствующей датой найдете упоминания этих событий. Но и это не все. Авторы “Хроники”, кроме того, полагают, что именно в тот же день Достоевский приступил к работе над вторым вариантом будущего романа (“вторая черновая редакция” или “первая (полная)” – как угодно), ну, Вы меня поняли – “под судом”. Не знаю, чем в точности обусловлена их уверенность, но лично мне было бы странно сомневаться в этом, даже не имея формального подтверждения; убежден, так и было (так и было, Евгения Львовна!).
Я больше скажу. Вероятно, в этот же день – прежде чем открыть вторую тетрадь, – он завершил повествование в первой – это тот самый, неизвестно зачем создаваемый текст, который убийца должен был прятать в секретном подоконнике. Слово “вероятно” употреблено исключительно для Вас, Евгения Львовна, чтобы Вас не смущала моя убежденность (корень ее Вам не по нраву); мне-то, повторю, сомневаться не в чем. Все так и было.
Вот об этом подробнее.
Помните, я говорил Вам, что сохранившийся текст первой черновой редакции начинается с конца оборванной фразы и тем же образом завершается – корешком незаконченного предложения? С началом все ясно – оно просто утрачено. А что случилось с концом?.. Да то и случилось, что плюнул и не стал даже фразу дописывать. Понял: надо все заново – без подоконника.
И понял именно в день возвращения!
Можно для выразительности (некоторый оживляж не помешал бы этой главе заявляемой книги) упомянуть те обрывочки фраз, торчащие с двух сторон исходного повествования.
Первый:
<…> на улице.
(С маленькой буквы, понятно.)
Последний:
В газете
(Понятно, без точки; какая там точка, когда обрыв, пустота?)
Только не надо приписывать мне открытий каких-то тайных закономерностей! Если смысловых рифм не видно Вам, я не настаиваю. Пример приведен ради В газете, потому что смысловым аттрактором последнего эпизода (в первой черновой редакции) предметно выступает газета. Именно газета “Голос”, издаваемая Краевским.
Следим за убийцей.
Этот Василий (еще не Раскольников), придя в себя после приступа нервной болезни, вылезает из дома с мыслями о газете. “На углу Садовой и Вознесенского я набрел на одну гостиницу, и так как я знал, что в ней есть газеты, то и зашел туда, чтобы прочесть в газете, под рубрикой ежедневных событий, о том, что́ там написано об убийстве старухи”.
Герой повести (еще не романа) встречает знакомых – Разумихина и письмоводителя из полицейской конторы Заметова с “каким-то очень толстым господином” (обещающим в окончательном тексте стать Порфирием Петровичем); он убеждается, что увиден Заметовым, и тем не менее, отзываясь на внезапное влечение к риску, просит номер с первой статьей об убийстве (вторую, свежую статью он уже демонстративно прочитал).
Аналогичный эпизод есть в каноническом тексте романа. Там сцена осложнена драматическим разговором преступника с письмоводителем из полиции, тогда как здесь обрывается в самом начале, до разговора.
Хорошо. Эпизод как эпизод. Запомним, заложим закладочкой и отмотаем назад на день-другой-третий уже в нашей с Вами реальности, а не в условной действительности героев художественного произведения. Чему соответствует перемотка?
Достоевский на борту парохода. Он весь в работе. Очередная запись – подготовительная, черновая – отмечена в записной книжке фиксацией даты предпоследнего дня плаванья: “14 октября (на пароходе «Vice-roy»)”. Это второй случай датировки за время сочинения “повести”, факт говорит за себя: происходит важное нечто. Записи – ладно, материал рабочий, расходный, черновик и есть черновик, тут другое важно: Достоевского накрыла волна самоосуществления замысла. А для этого даже писать необязательно. Это состояние, когда надо слушать, что в голове происходит, и… говорить, говорить! Про себя или вслух… Наяву и во сне… Существовать в тобою создаваемом мире… Вот что значит – Достоевский работает!
(А если не верите мне, то вот Вам пример, Евгения Львовна, – специально для Вас, в скобках. Известно, если что, от племянницы Достоевского. Летом будущего года, когда уже роман по большей части написан будет, ее родители заманят писателя к себе на подмосковную дачу. Ему уступят за полцены целый дом, чтобы мог творить ночами, он обустроится на втором этаже, а на первом подселят для подстраховки своего лакея, а то мало ли что – вдруг случится припадок. И знаете, чем затея с лакеем закончилась? После первой же ночи он отказался жить под одной крышей с Достоевским. Потому что страшно. Потому что Федор Михайлович кого-то хочет убить. Всю ночь говорит сам с собой и все про убийство. Ужас, и только. Да я бы сам испугался. Лучше подальше держаться… “Писатель работает!” А Вы еще что-то против меня имеете…)
И вот в таком состоянии он плывет весь в трудах в Петербург.
Но я самое главное не сказал. Воображение Достоевского, без всяких сомнений, подстегнул слух о двойном убийстве, случившемся как по заказу. О нем 30 сентября (по юлианскому календарю) сообщила газета “Голос”. Девятнадцатилетний князь Микеладзе убил некоего Бека и его кухарку. В устном ли, или уже в печатном виде, эта новость застала Достоевского, когда он был в Копенгагене. Предлагаю исследовать Вам самой, Евгения Львовна, в какой мере и когда узнал Достоевский о второй статье на тему того же убийства, если соответствующий номер “Голоса” вышел в свет 6 октября (подсказка: пароход делал остановку в Ревеле).
Тут надо заметить, что “Голос” помимо того взялся информировать своих читателей о проходящем суде над молодым приказчиком Герасимом Чистовым, обвиненным в убийстве (еще в январе) кухарки и прачки богатой мещанки ради ограбления последней. Биографы Достоевского в том двойном убийстве находят особую ценность – дескать, подтолкнуло оно мысль писателя к творческим поискам в известном направлении. Так-то оно так (топор, убийца – раскольник!..), но слушайте меня, Евгения Львовна: сейчас Достоевского больше интересовал свеженький Микеладзе, и знаете почему? Ну то, что он в Петербурге отличился, тогда как тот Чистов – в Москве, это дело десятое. А главное вот. Убитый им был ростовщиком. Самое то! Среди закладчиков, услугами которых пользовался Достоевский, выделялся один, чаще других им посещаемый. Александр Карлович Готфридт. И как раз, пока тут дела такие творились, а сам Достоевский творческий порыв (и прорыв) переживал, лежали в закладе у того кой-какие вещицы писателя… Им срок приближался.
А? Понимаете, к чему клоню?
Да уж, наверное, когда узнал Федор Михайлович об убийстве ростовщика Бека, сразу же своего Готфридта представил, – как Вы думаете?
И что первым делом должен сделать наш автор… ценитель криминальной хроники… по возвращении в СПб?
Как любил и ценил Достоевский газетные новости, рассказывать, полагаю, не надо. (В этой главе – точно, за неимением свободного места, но с другой стороны, как же без этого?..)
Понятно, чего ему больше всего хотелось, как только вернулся, – поскорей, поскорей дорваться до свежих газет, до известий по делу об убийстве закладчика Бека и его несчастной кухарки, – соотнести фантазмы собственного воображения с реалиями петербургского неблагополучия.
Какая разница, на извозчике он или пешком отправлялся в четырехверстовый путь от пристани у Горного института в Столярный переулок (выпившему пива за чужой счет запросто могло не хватить на извозчика – но и багаж, с другой стороны, был заблаговременно отправлен поездом, – чем же он обладал из вещей, представляющих тяжесть? – сменой белья, рабочей тетрадью, машинкой для заварки кофе?..)! В любом случае, жадный до впечатлений, он обворовывал глазами город, который после разлуки словно впервые разворачивался перед ним, – взгляд искал новизны, и город с щедрой снисходительностью делился ею. Ну не мог он не видеть с Николаевского моста купол Исакия и не мог не смотреть на него иначе, как незамыленным, свежим взглядом. “Так и сиял, и сквозь чистый воздух можно было разглядеть даже каждое его украшение…” Про “великолепную панораму” и веющий от нее “необъяснимый холод” у Раскольникова еще все впереди, но послушайте: “духом немым и глухим полна была для него эта пышная картина” – что это как не впечатления возвращенца, негостеприимно встречаемого “нашим самым европейским городом”!.. До сих пор Петербурга почти что и не было в “повести”, но той редакции приходит конец – автор вернулся, и Петербург напрашивается в герои, а по-другому и быть не может, он же видит сейчас этот купол, и весь он в романе, он сам был роман, будущий роман “Преступление и наказание” (он, я сказал, прошу отметить, не я! – напрасно руки потираете, Евгения Львовна!..)!
Сила, именуемая творческой одержимостью, просто обязана была привести на угол Вознесенского и Садовой. Он мог сделать небольшой крюк, отклонившись от кратчайшего пути, а мог сначала добраться до дома в Столярном и уже отсюда, не задумываясь, рвануть к тому заведению, – посмотрите сами на карту и выберите вариант, который Вам по душе. В черновой редакции это гостиница, в окончательном тексте – трактир “Хрустальный дворец”. Вижу в нем Достоевского. “Водки прикажете-с? – спросил половой. «Чаю подай. Да принеси ты мне газет, старых, этак дней за пять сряду, а я тебе на водку дам»”.
Положим, у возвратившегося Достоевского в тот момент деньги на чай были, но вряд ли на чай за водку, а вот Раскольников, по сюжету, легко деньгами сорил (получил от матери).
“Старые газеты и чай явились”.
А тут прямо Джойс какой-то, словно кусок из “Улисса”:
“…уселся и стал отыскивать: «Излер – Излер – Ацтеки – Ацтеки – Излер – Бартола – Массимо – Ацтеки – Излер… фу, черт! А, вот отметки: провалилась с лестницы – мещанин сгорел с вина – пожар в Песках – пожар на Петербургской – еще пожар на Петербургской – еще пожар на Петербургской – Излер – Излер – Излер – Излер – Массимо… А, вот…»”
Нет, не “Улисс” – хуже: “Поминки по Финнегану” – впрочем, не читал, признаюсь, – так, понаслышке…
Это, конечно, Раскольников – из канонического текста готового романа. Газеты просматривает.
Кто такой Излер и кто такие прочие, и какое значение имели в тот год “ацтеки” для петербуржцев, – это всё к комментаторам.
Герой романа – то есть Родион Романович, стало быть, Раскольников – про учиненное им убийство пожелал прочитать. Так же, как предшественник его, герой черновой редакции, сюда приходил читать про то же (чтобы о том написать в тетради и спрятать опять в подоконник… но нет – автор текст оборвал… на В газетах…).
А внимательней всех и точно так же – и имея, в отличие от персонажей, вполне практический интерес – читал газету “Голос” в тот особенный день сам Достоевский. Без него бы и те не читали.
Боже, как я понимаю Федора Михайловича!
Я ведь тоже, тоже так же читал!.. Причем те же самые номера газеты “Голос”!..
Ничего страшного, Евгения Львовна, я просто предавался своим профессиональным занятиям. Интересовался вопросом. В газетном зале Публичной библиотеки (что на Фонтанке) я заказал “Голос” за 1865 год. Меня поразила сохранность. Брат мой, как Вам известно, литератор, автор всяких там книг, он однажды – независимо от меня и для своих целей – тоже “Голос” в Публичке заказывал, только уже за 1881-й. “Голос” в тот год уже загибался, ему недолго осталось, печатали они на плохой бумаге, со временем она обветшала и превратилась в труху. Брату так и не выдали эту труху 81-го года (он об этом где-то писал). А я листал, наслаждаясь, газеты из подписки за 65-й.
Там все так и было, этот навязчивый Излер, антрепренер… и живые (но мнимые) ацтеки, на которых можно было прийти полюбоваться в Пассаже… вспоминаю рекламные картинки этих как бы “ацтеков”
(какое-то шарлатанство)… Где-то дома лежит тетрадка с выписками… Изучал газеты – вдруг что-нибудь еще обнаружится, что имеет отношение к тексту романа, вдруг ключик найдется от какой-нибудь тайны… Я тогда еще не знал, кто я… Помню, поймал на мысли себя, что не удивлюсь, если увижу сообщение об убийстве ростовщицы Алены Ивановны и сестры ее Лизаветы. Мне даже показалось, что только для того и листаю газеты – чтобы про это найти. Ощутил себя Раскольниковым и недоделанным Василием, и их обоих создателем, истинным автором их преступлений, который, по моим убеждением, занят был тем же – в свой час газеты листал… Ощущение было столь ярким, что стало не по себе. Я оглянулся и увидел: на меня смотрят. Я подумал: как на убийцу. Откуда-то бравада взялась (совсем как в романе), мне захотелось показать им язык, расхохотаться…
Как хотелось в романе Раскольникову – расхохотаться, показать им язык…
Только он сдержался.
А я…
Страшно вспомнить.
Вы улыбаетесь… Нет? Мне суровым лицо представляется Ваше…
Главу можно так назвать – просто:
ГАЗЕТЫ