Электронная библиотека » Сергей Огольцов » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 26 апреля 2017, 15:59


Автор книги: Сергей Огольцов


Жанр: Жанр неизвестен


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 58 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]

Шрифт:
- 100% +

~~~детство


Первой засечкой, чертой, откуда начинается отсчёт моей нелегендарной истории, служит воспоминание солнечного утра, в котором мама ведёт меня в детский сад и мы останавливаемся на взгорочке, пережидая пока пройдёт толпа людей в чёрном, откуда мне кричат весёлые приветы, прихохатывают, а я важно держу маму за руку – вон сколько взрослых зэков знают меня по имени!

Мне невдомёк тогда было, что это общее внимание вызвано присутствием такой молодой и красивой мамы…


Зэки строили каменные дома, два квартала на Горке, и когда закончили первый, наша многодетная семья получила двухкомнатную квартиру на верхнем – втором – этаже восьмиквартирного дома.

Квартал состоял из шести двухэтажных зданий по периметру прямоугольного двора, вот так:

Подъезды всех домов смотрели внутрь двора; в зданиях поменьше их было по одному, а в угловых – по три.

Квартал окружала бетонная лента дороги, а напротив двух соседствующих угловых зданий зэки достраивали квартал-близнец – зеркальное отражение первого.

Я убегал играть к ним на стройку, а когда привозили обед, они делились со мной баландой.

По замелькавшим в моей речи новоприобретённым выражениям, родители быстро вычислили круг общения своего первенца и поспешили отдать меня в детский сад.


А когда второй квартал был завершён, зэки вообще исчезли и в дальнейшем строительные работы на Объекте (у того «почтового ящика» было ещё и такое наименование) выполняли солдаты в чёрных погонах, «чёрнопогонники».

Кроме них на Объекте были ещё солдаты «краснопогонники», но чем они там занимались не знаю до сих пор.


Кварталы располагались в самой высокой части Объекта, за что её и называли Горкой, и за окружающей их бетонной полосой дороги со всех сторон рос лес.

Дорога в садик начиналась спуском к ограждённым баракам учебки для солдат-новобранцев, но, чуть-чуть не доходя до ворот, от неё ответвлялась широкая тропа в сосновый лесок, в обход учебки и большого чёрного пруда под большими деревьями; затем ещё один спуск, через густой ельник, и вот уже тропа подводит к забору с воротами, а внутри двухэтажный дом и площадки для игр, где кроме песочниц и теремков, стоит даже настоящий носатый автобус; без колёс, правда, но с рулём и сиденьями.


На первом этаже нужно снять пальто и ботинки, оставить их в одном из высоких узких шкафчиков раздевалки и, уже в тапочках, подыматься по лестнице на второй, где комнаты групп и столовая.


Моя детсадовская жизнь складывалась из разных чувств и ощущений.

Чувство победы в тот день, когда меня пришли забирать из садика и я, с подачи мамы, вдруг обнаружил, что могу сам завязывать ботиночные шнурки на бантик.

Горечь поражения в то утро, когда эти гадские шнурки оказались стянутыми в тугие мокрые узлы и маме пришлось их распутывать, опаздывая на работу.


В детсадике ничего не знаешь наперёд – когда что будет.

Там иногда вставляют в нос поблескивающую трубку на тонком резиновом шланге и пшикают через неё противный порошок, или заставляют разом выпить целую столовую ложку противного рыбьего жира.

А ну-ка, давай! Знаешь как полезно?!


Самое жуткое, когда объявят, что сегодня всем делают укол.

Дети выстраиваются в шеренгу и по одному подходят к столу с железной коробочкой, откуда медсестра достаёт сменный иглы своего шприца.

Чем ближе к ней, тем сильнее стискивает страх и ты завидуешь счастливчикам, для которых укол уже позади и они отходят от стола, прижимая к предплечью кусочек ваты, приложенный медсестрой к месту укола.

Хорошо, что сегодня не «под лопатку», дети в шеренге шепчутся, что это самый страшный из всех уколов.


Зато по субботам на обед дают полстакана сметаны посыпанной сахарным песком, не отправляют по кроваткам на «тихий час», а вместо этого завешивают окна столовой тёмными одеялами и на белой стене показывают диафильмы – плёнки сменяющихся кадров с белыми надписями внизу.

Воспитательница прочитает строчки надписи, переспросит все ли всё рассмотрели в картинке и перекручивает на следующий кадр плёнки, где матрос Железняк захватывает белогвардейский бронепоезд, или ржавый гвоздь выходит новеньким из сталеплавильной печи – смотря какой фильм зарядили в проектор.

Мне трепетно нравились эти субботние сеансы: затемнённая комната; лучики света из прорезей в стенках проектора; голос вещающий из мрака – превращали их в некое таинство.


Пожалуй, садик мне больше нравился, чем наоборот, хотя порою я там напарывался на скрытые рифы.

Однажды, папа дома починил будильник и, отдавая его маме сказал: «Готово – с тебя бутылка!»

Меня почему-то привели в восторг эти слова и я похвастался ими перед согруппниками в детсаде, а в конце дня воспитательница сообщила об этом забиравшей меня маме.

По дороге домой мама меня стыдила и объясняла, что нельзя совсем уж всем делиться вне дома, а вдруг подумают, что мой папа – алкоголик. Хорошо будет?

Как я себя в тот миг ненавидел!


И именно в садике я впервые в жизни полюбил, но не открылся ей, с горечью и грустью сознавая безнадёжность такой любви – неодолимая, как бездонная пропасть, разница возраста отделяла меня от черноволосой смуглянки с яркими вишенками глаз.

Она была на два года младше.

А какими недосягаемо взрослыми казались бывшие воспитанницы садика, что посетили его после школьных занятий в их первом классе.

Важные и степенные, в праздничных белых фартучках, они так сдержанно отвечали на расспросы воспитательницы нашей средней группы.


Работницы детского сада носили белые халаты ежедневно, но не все.

Однажды одна из них усадила меня на скамейку рядом с собой, чтоб утешить уж не помню от какого горя – царапины на коленке, или свежей шишки на лбу – но что её звали Зиной, это наверняка.

Ласковая ладонь поглаживала мою голову и я, забыв плакать, прижался щекой и виском к её левой груди, зажмурил глаза от тёплого солнца и слушал глухие толчки её сердца под зелёным платьем с запахом лета, пока не раздался крик от здания:

– Зинаида!


А дома у нас жила бабушка приехавшая из Рязани, потому что мама пошла работать, а кому-то же надо держать Саньку с Натаней.

Баба Марфа носила ситцевую блузу поверх прямой юбки до пола и белый, в голубую крапинку, платок на голове, завязанный уголками под круглым подбородком.


Мамина работа в три смены – она дежурит на насосной станции; у папы столько же смен на дизельной. Я не знаю где это, но догадываюсь, что в лесу, потому что иногда папа приносит с работы хлеб от зайчика завёрнутый в газету.

– Иду, а тут зайчик под деревом, вот, говорит, отнеси это Серёжке и Сашке с Наташкой.

Хлеб от зайчика вкуснее, чем тот, который мама нарезает к обеду.


Иногда смены родителей не совпадают: кто-то дома, кто-то работает.

Один раз папа привёл меня на мамину работу – приземистое кирпичное здание с зелёной дверью, за которой, прямо напротив входа, маленькая комната, а в ней, под высоким маленьким окошком, стоит стол с дверцами и два стула; но если в комнатку не заходить, а свернуть налево, то окунаешься в неумолчный гул полутёмного зала, где тоже есть стол и где сидит мама, которая нас не ждала и удивилась.

Она показала мне журнал, куда ей надо записывать время и цифры с круглых манометров, к которым проложены дорожки из железных листов с перилами, потому что под ними тёмная вода и её всё время качают насосы – это от них такой жуткий шум.

Из шумного зала, где говорить приходилось криком, мы вернулись в комнатку у входа, оставив гуденье за стеной. Мама дала мне карандаш и достала из ящика в столе какой-то ненужный журнал – делать каляки-маляки, а вскоре сказала мне пойти поиграть во дворе.

Мне во двор совсем не хотелось, но папа сказал, что, раз так, он больше никогда меня сюда не приведёт, и я вышел.


Двор был просто куском травянистой дороги от ворот к дощатому сараю, а позади насосной подымался крутой, как стена, откос в зарослях крапивы.

Я вернулся обратно к зелёной двери, от которой коротенькая дорожка вела к маленькому белому домику без единого окна, с висячим замком на железной двери. Как тут играть?

Оставались ещё два округлых бугра по обе стороны от домика и вдвое выше него.

Хватаясь за пучки длинной травы, я взобрался на правый.


С такой высоты видно было крышу домика и крышу насосной, а в другой стороне – за забором и за полосой кустарника виднелась шустрая речка, но меня наверняка накажут, если пойду за ворота.

Для гулянья оставался лишь бугор напротив с тонким деревцем на макушке.

Я спустился к домику, обогнул его сзади и вскарабкался на оставшийся бугор.


Отсюда всё оказалось таким же самым, просто тут ещё можно было потрогать деревце.

Вспотевший от жары, я прилёг под ним, но через минуту, или две, меня что-то ужалило в ногу, потом в другую.

Я заворочался, заглянул через плечо за спину – по ногам, пониже шортиков из жёлтого вельвета, суетились рыжие муравьи. Я смёл их как смог, но жгучая, нестерпимая боль всё прибывала.

На мой рёв мама выскочила из-за зелёной двери и папа тоже, он взбежал ко мне и на руках отнёс меня вниз.

Муравьёв постряхивали, но распухшие покраснелые ляжки всё так же немилосердно жгло.

И мне стало уроком на всю жизнь: самое лучшее средство от укусов этих рыжих зверюг – посидеть в прохладном подоле шёлкового платья, туго растянутом между маминых колен…


Баба Марфа жила в одной комнате с тремя внуками, где для неё была поставлена железная койка.

Двоих младших на ночь укладывали «валетом» на диване – громоздком сооружении с откидными валиками на петлях и высокой дерматиновой спинкой в деревянной раме. Наверху спинки тянулась длинная узкая полочка, а над ней невысокое зеркало вставленное в доску рамы, чтобы там отражались фигурки белых слоников расставленных на полочке по росту – один за другим.

Слоники давно затерялись и полочка пустует, только когда мы играем в поезд, выстроив его на полу из перевёрнутых табуреток и стульев, то, с наступлением ночи в вагоне, я забираюсь на полочку, хотя лежать там получается только на боку – до того она узкая.

Играть в поезд особенно интересно, когда приходят соседи по площадке – Лидочка и Юра Зимины; поезд становится ещё длиннее и мы, усевшись в перевёрнутые табуретки, раскачиваем их вовсю, аж пристукивают по полу и баба Марфа начинает ворчать, что мы бесимся, как оглашённые.


Ну, а после игр и ужина посреди комнаты мне расставляют на ночь алюминевую раскладушку, разворачивают по ней матрас, и стелят голубую клеёнку под простынь, на случай если уписяюсь, а сверху громаднющую подушку и тёплое одеяло из ваты.

Баба Марфа выключает висящую на стене коробку линейного радио и гасит свет; но темнота в комнате относительная – сквозь сеточку тюлевых занавесок на окнах проникают отсветы из квартир дома напротив и от фонарей в квартальном дворе, а под дверью прорезается щёлочка света из коридора между кухней и спальней родителей.

Я различаю, как баба Марфа стоит у своей койки и что-то шепчет в правый верхний угол.

Мама сказала, что это она молится Богу, но вешать икону в углу родители не позволили, потому что папа партийный…


По утрам самое трудное – отыскать свои чулки.

Ты не поверишь, но в те времена даже мальчики носили чулки.

Поверх трусиков одевался специальный поясок с парой пуговок впереди. На пуговки пристёгивались короткие ленточные резинки с застёжками на конце.

Застёжка это такая резиновая кнопочка с откидным проволочным ободком. Верхний край чулка надо натянуть поверх кнопочки и защипнуть ободком. Уф!..

Застёгивает эту сбрую, конечно, мама, но находить чулки приходится самому, а они всякий раз прячутся в новом месте.

Мама подгоняет завтракать, потому что ей тоже ведь на работу, а эти гады затаились под валиком дивана, на котором ещё спят младшие.


Устав от ежеутренних выговоров и насмешек, я нашёл элегантное решение проблемы исчезающих чулков и привязал их к своим ногам, вокруг лодыжек, когда в комнате уже погашен свет, а баба Марфа шепчется с Богом.

Брат с сестрой не заметили моих манипуляций и я успел укрыться одеялом прежде, чем мама зашла в нашу комнату поцеловать всех детей на ночь.

Но тут она зачем-то включила свет в оранжевом шёлковой абажуре под потолком и откинула одеяло с моих ног в обмотках из чулков.

– Меня прям что-то так и толкнуло,– со смехом рассказывала она потом папе.

Пришлось их отвязать и пожить на стул к остальной одежде, а такая практичная была идея…


Пожалуй, самая неприятная сторона садиковой жизни это «тихий час» – принудительное лежание в кровати после обеда: опять тебе раздевайся, складывай одежду на белый стульчик, поаккуратнее, хотя потом всё равно окажется какая-то перепутаница, или резинки заартачатся и никак не захотят застегнуться.

Вот и лежи так целый час, уставясь в белый потолок, или на белые шторы окон, или вдоль длинного ряда попарно составленных кроваток, где тихо лежат твои согруппники, до самой дальней белой стены, возле которой сидит воспитательница с книгой, а к ней изредка подходит какой-нибудь ребёнок и шёпотом отпрашивается в туалет.

И она шёпотом даёт разрешение, а потом негромко пресекает шумок шушуканья вдоль кроватных рядов:

– А ну-ка, всем закрыть глазки и спать.

Наверное, я иногда засыпал на этом «тихом часе», но чаще просто застывал в оцепенелой полудрёме с открытыми глазами, уже не отличающими белый потолок от белой простыни натянутой поверх головы.


Дремота вдруг стряхнулась тихим прикосновением – осторожные пальчики ощупью двигались от коленки вверх по моей ноге.

Я оторопело выглянул из-под простыни.

На соседней кроватке лежала Ирочка Лихачёва с крепко зажмуренными глазами, но в промежутке между нашими простынями виднелся кусочек её вытянутой руки.

Пальчики нырнули мне в трусики и горстью охватили мою плоть. Стало невыразимо приятно.

Чуть погодя её ладонь ушла оттуда – зачем? ещё! – отыскала под простынёй мою руку и потянула под свою простыню, чтоб положить на что-то податливо мягкое, провальчивое, чему нет названия, да и не надо, а надо лишь, чтоб всё это длилось и длилось.

Но когда, крепко жмурясь, я привёл её ладонь к себе обратно, она пробыла там совсем недолго и выскользнула, чтоб снова потянуть мою к себе.


Воспитательница объявила подъём и комната наполнилась галденьем одевающихся детсадников.

– Хорошо кроватки заправляем!– напоминательно приговаривала воспитательница, прохаживаясь по ковровой дорожке, когда Ирочка Лихачёва вдруг выкрикнула:

– А Огольцов ко мне в трусы лазил!

Дети выжидательно затихли.

Оглаушеный позорящей правдой, я чувствовал, как жаркая волна стыда прихлынула, чтобы брызнуть из глаз слезами.

– Сама ты лазила! Дура!– проревел я и выбежал из комнаты на лестничную площадку второго этажа, мощёную чередующимися квадратиками коричневой и желтоватой плитки.


Я решил никогда не возвращаться в эту группу и в этот садик, но не успел обдумать как стану жить дальше, потому что отвлёкся разглядываньем красного огнетушителя на стене.

Вернее, меня привлёк не сам огнетушитель, а жёлтый квадрат с картинкой на его боку, где человек в кепке держал точно такой же огнетушитель, только кверх ногами, и направлял расширяющийся пучок струи на махровый куст языков пламени.

По-видимому, картинка служила наглядной инструкцией по пользованию огнетушителем и в ней его нарисовали в полным соответствии самому себе, даже жёлтый квадратик на его рисованном боку заключал в себе крохотного человечка в кепке, который, в перевёрнутом виде, боролся с огнём струёй из своего махонького огнетушителя.

И тут меня осенило, что на неразличимой уже картинке второго из нарисованных огнетушителей, совсем уже крохотулечный человечишка находится в нормальном положении – ногами книзу.

Зато следующий – на дальнейшей картинке, опять будет перевёрнут, и – самое дух захватывающее открытие – человечки эти просто не могут кончиться, а могут лишь уменьшаться, до полной невообразимости и – дальше, но исчезнуть им не дано просто потому, что этот вот огнетушитель висит на стене лестничной площадки второго этажа, рядом с белой дверью старшей группы, напротив прихожей в туалет.


И тут меня позвали сейчас же идти в столовую, потому что все уже сели полдничать, но с той поры под тем огнетушителем я проходил с понимающей уважительностью – он несёт на себе неисчислимые миры.


Что до лазанья в трусы, то это был мой единственный и неповторимый опыт и, умудрённый им, когда в какой-нибудь из последующих «тихих часов» воспитательница вполголоса позволяла мне пойти пописять, я понимал значение простыней перехлестнувшихся над промежутком между парами кроваток, или отчего так старательно жмурится Хромов по соседству с Солнцевой.


Следом за нашей дверью на лестничной площадке шла дверь Морозовых, двух пожилых супругов на всю трёхкомнатную квартиру; через площадку напротив них тоже трёхкомнатная, где, кроме семьи Зиминых, в одной комнате проживали, сменяя друг друга, одинокие женщины, а иногда пары родственных женщин.

Прямо напротив нас была квартира Савкиных, чей толстый улыбчивый папа носил очки и офицерскую форму.

От двери Морозовых до двери Зиминых шла бездверная стена, но зато с вертикальной железной лестницей на чердак под шиферной крышей, где жильцы развешивали свои стирки, а папа Савкиных, переодевшись в спортивную форму, держал голубей.


От двери Савкиных к нашей тянулась – вдоль края лестничной площадки – деревянная перилина поверх железных прутьев, но, не доходя, сворачивала вниз – сопровождать ступеньки лестницы из двух пролётов до площадки первого этажа, четырьмя ступенями ниже которой к стене прижималась вечно распахнутая дверь тамбура, откуда широкая дверь на пружине открывалась в ширь квартального двора, а противоположная ей, узкая дверь скрывала крутые ступеньки в непроглядную темень подвала.

Опираясь на последующий жизненный опыт, можно предположить, что мы жили в квартире номер пять, но тогда я этого ещё не знал, зато знал, что за нашей дверью, с большим самодельным ящиком для почты, откроется прихожая с узкой дверью кладовки налево, а направо – остеклённая дверь в комнату родителей, где вместо окна большущая, и тоже наполовину стеклянная дверь балкона, выходящего в широкий двор квартала.


Длинный коридор вёл из прихожей прямо на кухню, мимо дверей в ванную и туалет, а в левой стене, не доходя до кухни, дверь детской комнаты, в которой целых два окна: левое во двор, а в правом вид на стену и окна соседнего углового дома.

Единственное окно кухни тоже смотрело на соседнее здание, а справа от входа, высоко под потолком, темнела небольшая наглухо застеклённая рама туалетного окошка, если, конечно, там свет не включён.

В ванной и в кладовой никаких окон не было, зато имелись электрические лампочки: щёлкнул и – заходи.


Войдя в туалет, я первым делом плевал на окрашенную зелёной краской стену рядом с унитазом, потом садился делать «а-а» и прослеживал, как плевок неспешно сползает вниз, оставляя за собой узкую полоску влаги.

Если запаса слюны не хватало, чтоб доползти до плинтуса над плиточным полом, я приходил на помощь повторным плевком на дорожку – чуть повыше застрявшего паровозика.

Иногда на путешествие уходило от трёх до четырёх плевков, а порой хватало и одного.

Родители удивлялись отчего в туалете стена заплёванная, пока однажды папа не зашёл сразу после меня и, на последовавшем строгом допросе, я признался, что делал это, хотя и не смог объяснить почему.

В дальнейшем, страшась наказания, я заметал следы нарезанными для туалетных нужд газетами из матерчатой сумки на стене, но очарование было утрачено.

( … мой сын Ашот в пятилетнем возрасте иногда мочился мимо унитаза – на стену.

Несколько раз я объяснял ему, что так неправильно и нехорошо, а если уж промахиваешься – изволь подтереть за собой.

Однажды он воспротивился и отказался вытирать, тогда я схватил его за ухо, отвёл в ванную, велел взять половую тряпку и снова привёл в туалет, где, стиснутым от сдерживаемого бешенства голосом, приказал собрать всю мочу с пола тряпкой. Он повиновался.

Конечно, в более цивилизованных странах за подобное деяние суд может лишить родительских прав, но правым я и поныне считаю себя – ни один биологический вид не способен выжить в собственных отходах.

Я бы ещё мог понять, если б он плевал на стену, но в туалете построенного мною дома она была побелена известью, а по побелке слюне не поползти.

Спустя несколько лет наскреблись деньги на облицовочный кафель, но дети уже были взрослыми …)

Чувствуешь себя всемогущим, реконструируя мир полувековой давности – подгоняешь детали, как тебе нравится – уличить всё равно некому.

Вот только себя не обманешь и признаюсь, что теперь, на расстоянии в пятьдесят лет, не всё различимо со стопроцентной достоверностью.

Например, я далеко не уверен, что голубиная загородка на чердаке вообще как-то связана с офицером Савкиным, не исключено, что это сооружение принадлежало Степану Зимину, отцу Юры и Лидочки.

А может там были две загородки?

Теперь у меня нет уверенности даже в наличии голубей в той, или иной загородке, когда я впервые отважился полезть по железной лестнице навстречу чему-то неведомому, неразличимому в сумеречном квадрате проёма над головой.

Вполне возможно, что мне просто припомнилось замечание, подслушанное в разговоре родителей, что голуби Степана тоже страдают от его запоя.


Несомненным остаётся лишь трепетный восторг первооткрытия, когда, оставив далеко внизу – на лестничной площадке – сестру, с её зловещими предсказаниями об убиении меня родительской рукой, и брата, безмолвно следящего за моими движениями, я вскарабкался в открывшийся передо мною новый мир.

Через пару дней Наташка прибежала в нашу комнату с гордостью объявить, что Сашка тоже залез на чердак…


Так что, вполне возможно, что голубей на чердаке уже не было, но во дворе квартала их хватало.

Планировка квартального двора являла собой редкостный шедевр геометрической правильности: внутрь прямоугольника, ограниченного шестью зданиями, был вписан эллипс дороги, по обе стороны которой тянулись дренажные кюветы, перекрытые мощными мостками строго напротив каждого из четырнадцати подъездов в домах.

Две неширокие бетонные дорожки рассекали эллипс натрое, под прямым углом к его продольной оси; образованный ими и вдольдорожными кюветами прямоугольник опять-таки делился на три части дополнительной парой параллельных друг другу дорожек, которые, в местах пересечения с первой парой, преломлялись в диагональные лучи дорожек тянущихся к центральным подъездам угловых зданий, и из тех же точек пересечения исходили бетонированные дуги описанные вокруг двух круглых деревянных беседок, превращая двор в образчик совершеннейшей геометризации, на которую не всякий Версаль потянет.

( … природа не способна творить в столь выверенном Bau Stile.

Нет в ней циркульных окружностей, абсолютно равнобедренных треугольников и безукоризненных квадратов – где-нибудь да и выткнется неутаимое шило из мешка матушки-природы …)

Деревьев во дворе не было.

Может впоследствии их и сажали, но в памяти не нахожу даже саженцев, а только траву, расквадраченную бетонными дорожками, ну и, конечно, голубей перелетавших стаей из конца в конец громадного двора на зов: «гуль-гуль-гуль-гуль-гуль-гуль-гуль».


Мне нравилось кормить этих, таких похожих друг на дружку, а вместе с тем таких разных голубей, слетавшихся суетливо клевать хлебные крошки с дороги перед домом, по которой никогда не ездили машины; за редким исключением бортовых грузовиков с мебелью кого-то из жильцов, или с грузом дров для топки ванных титанов.

Но ещё больше мне нравилось кормить их на подоконнике кухонного окна; хотя там дольше приходилось ждать покуда кто-нибудь из них приметит откуда ты им «гуль-гулишь» и, разрезая воздух биением пернатых крыльев, зависнет над серой жестью подоконника с россыпью хлебных крошек, чтоб спрыгнуть на неё своими ножками и дробно застучать клювом по угощенью.


Похоже, голуби присматривают кто из них чем занимается, или поддерживают некую междусобойную связь, но вслед за первым слетались и другие: парами и по-трое, и целыми ватагами, возможно даже из соседнего квартала; покрывая, чуть ни в два слоя, подоконник неразберихой оперённых спин и ныряющих за крошками головок; отталкивая друг друга, спихивая за край, припархивая вновь и втискиваясь обратно, и, пользуясь столпотворением, можно высунуть руку в форточку и прикоснуться сверху к какой-то из спинок, но потихоньку, чтоб не шарахнулись бы все вдруг всполошённо прочь, хлопая крыльями…


Кроме голубей мне ещё нравились праздники, особенно Новый год.

Ёлку ставили в комнате родителей, перед белой тюлевой занавесью балконной двери.

Из кладовой доставались фанерные ящички от бывших почтовых посылок с хрупкими блестящими игрушками: дюймовочки, гномики, деды морозики, корзиночки, сверлообразные лиловые сосульки, шары с инкрустированными с двух сторон снежинками и просто шары, звёзды в обрамлении тоненьких стеклянных трубочек, пушистые гирлянды дождика из золотой фольги.

А бумажные гирлянды-цепи мы делали вместе с мамой – раскрашивали бумагу акварельными красками и, когда высохнет, нарезали её полосками, а разноцветные полоски склеивали в звенья длинных цепей.

В последнюю очередь, после украшения ёлки игрушками и конфетами, на ниточках продёрнутых сквозь фантики, под неё клали сугроб из белой ваты и ставили высокого Деда Мороза, на его фанерной подставке, в матерчатой шубе, с посохом и с наглухо зашитым мешком через плечо.

Чуть не забыл – на ёлке мигали разноцветные огоньки лампочек на тонких проводах, которые спускались под ватный сугроб у ёлочной крестовины на полу, где пряталась тяжёлая коробка трансформатора, который смастерил папа.


И маску медведя для утренника в детском саду тоже он сделал.

Мама объяснила как она делается и он принёс с работы какую-то особую глину, вылепил на листке фанеры морду с торчащим кверху носом, а когда глина высохла, покрывал её слоями марли и размоченных в воде газет.

Через день-два морда высохла и затвердела, глину выбросили и осталась маска из папье-маше с дырочками для глаз.

Её покрасили коричневой акварельной краской и мама пошила мне костюм из коричневого сатина – шаровары с пришитой к ним курточкой, через которую надо в них влазить, и на утреннике мне уже не завидно было смотреть на дровосеков с картонными топориками через плечо.

( … до сих пор акварельные краски пахнут мне Новым годом; а может наоборот – точно не могу определиться …)

А когда в детскую приносили разобранную родительскую кровать из их комнаты, значит вечером туда внесут столы от соседей и там соберутся гости.

Будет шумно и гамно, все будут громко говорить, а пенсионер Морозов рассказывать, что в молодости он за семнадцать вёрст грёб вёслами в лодке на свидание, кто-то скажет, что значит того стоило и все будут хохотать и танцевать под пластинки на проигрывателе, потом опять разнобойно говорить, а мама запоёт про огни на улицах Саратова и веки её осоловело наползут на глаза.

Мне станет стыдно, я заберусь к ней на колени и скажу: «Мама, не надо больше петь, не пей!», а она засмеётся и скажет, что уже не пьёт, отодвинет стаканчик и будет петь дальше.

Потом гости будут долго расходиться, уносить столы, а меня отправят в детскую, где Сашка уже спит, а Наташка нет.

На кухне будет позвякивать посуда, которую моют бабушка с мамой, а потом в нашей комнате ненадолго включат свет, чтобы забрать кровать родителей…


Ещё мама ходила на самодеятельность в Дом офицеров.

Я знал, что это далеко, потому что пару раз родители брали меня туда в кино, на зависть Сашке с Наташкой.

Но один раз в киножурнале «Новости дня», который показывают перед каждым фильмом, меня напугали кадры про фашистские концлагеря, где бульдозеры уминали рвы полные людских трупов.

Мама велела мне зажмуриться и потом меня уже не брали в кино.


Зато папа взял меня на концерт маминой самодеятельности.

Там пели под баян и что-то долго рассказывали и зал хлопал, а я всё ждал и не мог дождаться когда же будет мама.

И наконец, когда на сцену вышли танцевать много тёть в одинаковых длинных юбках и дяденьки в сапогах, папа сказал: «Ну, вот и твоя мамочка!», а я никак не мог разглядеть где же она, пока папа ещё раз не показал, и тогда я уже смотрел только на неё, чтобы не потерять.

Если б не такое пристальное внимание, то может я и пропустил бы тот самый момент, что на долгие годы, зашёл в меня как заноза, которую никак не вытащить, а просто надо не бередить и не надавливать то место, где она застряла.

Под конец танца, когда все тётеньки кружились на сцене их юбки тоже вертелись, вздымаясь до колен, но только у моей мамы она вдруг всплеснулась и на миг мелькнули её ноги до самых трусиков.

Мне стало нестерпимо стыдно. До самого окончания концерта я смотрел уже только в пол между рядами стульев, а по дороге домой ни с кем не хотел разговаривать и не отвечал с чего это я такой надутый.

( … в те недостижимо далёкие времена я ещё не знал …)

Зачем вообще эти концерты, если у нас в комнате есть коричневая блестящая коробочка радио на стене, с белым регулятором громкости, который надо покрутить и поднять звук до упора и созвать всех в доме, когда выступает Аркадий Райкин, чтоб вместе смеяться, а потом опять сделать потише, пока идёт концерт для виолончели с оркестром или какой-то дяденька говорит какая это радостная новость, что революция на Кубе победила и он от радости выполнил две нормы за смену назло реваншистам и Аденауэру?


А вот праздник Первомай совсем не домашний.

До него приходилось долго идти по дороге уводящей от углового дома всё дальше и дальше вниз.

Но он мне тоже нравился, потому что туда шло ещё так много народа – и взрослых, и детей – и люди весело окликали друг друга, а в руках несли воздушные шарики, тонкие веточки с примотанными к ним листиками из зелёной папиросной бумаги; или красные полотнища с белыми буквами между парой шестов, а ещё портреты всяких дяденек: и лысых, и не очень – на обструганных палках.


У меня, как почти у всех детей, был красный прямоугольный флажок на тонкой, как карандаш, только чуть подлиннее, палочке.

Жёлтый кружок в клеточку изображал на флажке земной шар, над которым застыл в полёте жёлтый голубь, а ещё выше жёлтопечатные буквы слагались в: «миру – мир!»

Конечно, читать я тогда ещё не умел, но флажки эти оставались неизменными и долгие годы спустя.


Потом впереди слышалась музыка, мы шли к ней и проходили мимо музыкантов с блестящими трубами и мимо высокого красного балкона, где стояли люди в фуражках, но у этого балкона почему-то совсем не было дома…


После какого-то из Первомаев меня потянуло к искусству; захотелось нарисовать праздник.

Бабушка дала мне лист бумаги в клеточку и карандаш.

В центре листа я нарисовал большой шарик на ниточке. Выглядело неплохо – празднично, но захотелось больше; захотелось, чтоб праздник был во всём мире, поэтому сбоку от шарика я нарисовал забор, за которым уже не наши, а немцы и другие враги из киножурнала в Доме офицеров.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации