Текст книги "Улыбка Шакти: Роман"
Автор книги: Сергей Соловьев
Жанр: Классическая проза, Классика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
И шли в музей Архив Индий. Оказавшийся музеем ошибки Колумба. Или располагались, прихватив свежий багет и хамон, на траве у реки, где никто не купался – ни в черте города, ни вне его, а почему – так и не удавалось выяснить. А после кладбищенской сиесты открывались кафе и улицы оживали бодрящимся домом престарелых, молодеющим к ночи.
Нет, на пали испечен он, мы ж на юге, в земле дравидов. Язык, на котором жизнь Будды записана. Помощник повара в углу присел луковицы чистить – штук сто у него куполков в горке, блаженных, и ни одну слезу ведь не прольет над ребенком! День, проведенный в Индии, способен выкупать в счастье сорок достоевских на век вперед. Да, Брахма? Одна юга пройдет, другой сменится, кончится мир, изойдет и начнется сызнова, зарумянится доса. А где Брахма? Да вот он, в этом кувшине с водой, в этой досе, тут, под столом.
Черт его знает, уж никакого особого предубеждения к Севилье у меня не было. Ну да, я говорил ей, мягко, при случае, еще перед покупкой: может, не Испания, вот в Черногории у моря можно бы большой дом за эти деньги, с видом на море, или лучше вообще без якоря, снимать, где хочешь, менять страны, а зимы в Индии проводить. Временами она чуть призадумывалась, но Севилья брала свое, что-то особое у нее с ней было – и родство, и надежда, и какой-то защем. И то, как она искренне радовалась этому городу, и как старалась поделиться им со мной, хотя разные периоды у нее были с этим переездом – порой опускались руки и казалось, что ошиблась, поддалась, влипла, но встряхивала себя и снова неслась, пританцовывая, хоть внутри порой все поскуливало. Вообще же в характере у нее было идти до конца, даже если глупо или едва ли не гибельно – до конца, не сдавать назад, а там – авось прорвемся. И не просить прощенья, ни у кого, ни за что. Да, чувствовала, конечно, мое отношенье к этому городу, дому, хоть я и старался делать вид. Не очень-то, если по правде. Да и росло это чувство неприятия. Тем острее, чем сильней проступала Индия. И чем больше вовлекалась она в эту радость испанской жизни. Страна корриды и Кармен, думал я, вскипая в минуты обострений. Сжегшая и перерезавшая со времен инквизиции до Франко полмира. С ханжескими распятьями у изголовий в темных келиях спален. Несущая катафалки с ряжеными мадоннами по улицам, чтобы потом запить это пивом под бутафорскими апельсиновыми деревьями. Голая, без зелени, без тени, с раскаленными каменными мешками городов. С эмблематичной женщиной в профиль с высоко поднятым подбородком и кастаньетами в сердце, со своей гордой любовью, без сострадания, с жаром и льдом вместо тепла. С кораблями, чтоб завоевывать, грабить и вешать – в Америке, в Индии, всюду, куда доплывут. С одиноким Сервантесом позади и ослом на всю тысячу лет.
Вчера в джунглях очутился вдруг посреди стада самбаров. И свет такой был закатный, нездешний, как… Как что? Нет имени. Вот Адам имена давал. А какой опыт был у него к тому времени, какой словарь прожитого? Без опыта драмы, утрат, отчаянья, тьмы. А стало быть, и без опыта настоящей любви, счастья, света. Птичий лепет. Робкое дыханье. Это Афанасий Фет ходил по раю. Нет, не ходил, у него человек сгорел.
А у Достоевского Бог сгорел. В Севилье. Именно там все и происходит в «Легенде о великом Инквизиторе». Сожгу тебя, говорит, за то, что пришел нам мешать. Ибо если был, кто всех более заслужил наш костер, то это ты. Завтра сожгу тебя.
Давай, говорю, съездим в Икею и за пару дней все обустроим в доме. Нет, все откладывала, странно так, по мелочам изредка присматривала что-нибудь и приносила в гнездо, как веточку в клюве. И спала в углу на матрасе в голой комнате. Месяцы шли. Хоть кровать давай купим. Зонт от солнца поставим в патио. Нет, жалась к жасмину в крошечной тени. Полдня ходил по району, искал проволоку, в каких-то военных амбарах нашел, укрепил зеленую изгородь в дворике. Убрала.
И Иисус, так ничего и не сказав, целует его в бескровные губы. Не сжег, отпустил. Не приходи, говорит, более никогда.
Женщина вошла, смотрит и улыбается. Что ж это за улыбки у них, нам и не снились. Вот как мир начинался – с улыбки. С улыбки женщины. А иначе никак. Ни сил, ни мотиваций не хватило бы. Без вот этой пресветлой легкости, не держащейся ни на чем.
Хочешь, говорит, будем жить здесь, в Севилье, но ты ж не будешь. Или в Индии, я бы даже ждала тебя, когда б отлучался, если тебе так надо одному побыть, попутешествовать. Или в Мюнхене сняли б жилье, хочешь? Но все это были лишь слова. Домик у нее свой, и жизнь, и город, где лучезарно и тихо состарится, как она говорила. Пол уже сделала с подогревом в спальне, осталось купить жалюзи, чтобы улица была не слышна. И записаться на танцы. Тук-тук ножками, подбородок повыше, и незримый кренделек в руках перебрасывать. Фламенко. Тебе ж, говорит, такая нужна, чтобы всю себя отдала, только тобой жила, это не я.
Был и другой севильский поцелуй. От благочестивой Доны Анны – Дону Хуану, убийце ее отца, серийному душегубу и обольстителю. Странно, но похоже, ни одна легенда не была подхвачена столь широко в мировой литературе и музыке. Байрон, Мольер, Моцарт, Пушкин… В Севилье стоит памятник Дону Хуану рядом с его домом, где на склоне лет он основал общину сестер милосердия. Видимо, после рукопожатия с командором и возвращения из преисподней, святясь от благочестия.
Опять муэдзин зашелся. А у индусов тихие храмы, часто неприметные, может быть и с ребенка ростом, где-то в лесу под деревом – мурти, цветок, огонек, вот и весь бог. Он же микроскопичен, тоньше воздуха, Бог – нана. Аллах Акбар, аллааа… Хорошо поет, жизнерадостно. Вообще, задуматься только – как такое могло в голову прийти этому художнику, Боженьке, что ж это за импульс такой должен был он почувствовать, и как, с какой стороны подойти к этому первому шагу в создании мира? Куда ступить? Какими силами, каким зрением? Из ничего. Самая невероятная на свете мысль. И чувство. И вот делает первый шаг, и тут, откуда ни возьмись, Необходимость перед ним возникает с бритвой Оккама: не умножай, говорит, сущности без Меня. Иди гуляй, отвечает, со своей бритвой, а я создам рыбу-парусник и свет над водами.
Однажды мы ехали из аэропорта Севильи, где она встречала меня, а мы и прикоснуться не могли друг к другу. Да, как всегда, обнявшись при встрече и века простояв так. А потом всю дорогу прикоснуться не могли, только глаз не сводили. Мир так истончился, что, казалось, одно прикосновенье – и все исчезнет. И таким тонким голосом пело все, прощальным, и вместе с тем – как в первый день, когда еще никого на свете – в каждой подушечке пальцев, в виске, в уголках ее губ, и особенно там – внизу живота. Вошли в спальню и начали раздеваться, медленно, лишь украдкой взглядывая, да и то чуть в сторону, и казалось, мы это не переживем – столько лет впереди нет у нас. И присели на пол, голые, лицом к лицу, на расстоянии. И подняли глаза. И опустили. И снова подняли. Так, словно это рождалось только сейчас и здесь. Небывалое, невозможное, из ничего. Она. И, наверно, в ее глазах – я. Она смотрела в лицо мне. Будто пила его чуть приоткрытыми губами. Я опускался взглядом все ниже, и там, где взгляд замирал, тело ее вздрагивало. И бедра ее смыкались вдруг и, обессиливая, размыкались. Что-то странное происходило со зрением: я не сводил глаз с ее лица и в то же время видел каждый волосок в ее светающей темени между ног. Не только со зрением что-то происходило, но и с осязанием: вздрагивая, я чувствовал каждое ее прикосновение – здесь и там, и снова здесь, хотя между нами было несколько шагов. Так же вздрагивала и она, когда я трогал ее – вроде бы мысленно, да, но уже трудно было понять, что реальней. И вкус ее губ, языка был реальней, чем тот, что помнил. И даже это легкое щекотанье от ее ресниц, когда вдруг приблизила глаза к моим, оставаясь на том же расстоянии. Возбуждение уже давно было у той грани, когда рука непроизвольно тянулась к соучастию, но я завел руки за спину, и она, видя это, тоже убрала руки. На миг мелькнуло в памяти, что в тантре это называют божественным соитием, едва ли возможным для смертных, но тут же все это куда-то исчезло, вместе с самой памятью. И потом, много потом – уже стемнело за окнами, которых не было, – я вошел в нее. Оставаясь на все том же расстоянии. Так медленно я входил, чувствуя теплое, сбивчивое сердцебиенье ее – там, что казалось, идут дни. И затеплился свет – там, в глубине. Как возвращенье домой, не в этой жизни. Смотрел на нее, сидя напротив, из дальних далей, и чувствовал, как он, подергиваясь, изливается, и она, выгнувшись вдруг, постанывает своим полевым цветочным смехом.
#27. Перемещения разрозненного
Когда я, говорит муха,
была, прости господи, Петраркой…
Даже вспоминать не хочу, страшный сон.
Казалось бы, две-три помарки —
и всё, крути колесо.
Но где оно, а где белочка «я»,
не говоря уж про «ты».
А еще бывает, в этом божьем угаре
полюбишь кого живого,
обнимешь его, как дым,
и глядишь, как разматывается за плечом
весь этот бестиарий.
А ты говоришь:
«возлюбленный мой», «любимая»… И комарик
Шекспир перелетает с одного на другого.
Что-то меня от тебя кумарит,
геном говорит геному.
Воздух рождает образ.
Затем – вода и вкус.
Последним – запах,
он – вершина чувств.
Сколько крови, сестра,
ты выудила стеклянной палочкой?
Подожми губы, дави на пальчик.
Один он и ты одна.
Когда я был панночкой, говорит одуванчик,
был у меня Хома.
Откуда ж ноги растут у этого воздуха,
что там зияет в жизни,
что так открыто чувству
и неподвластно мысли?
Лепестки мои, говорит роза, выстраданы —
из людей нерожденных, выскобленных.
Когда мы были ладонями,
говорят кроты,
мы стояли у слепого оконца,
как в молитве, а потом всё рыли ходы, ходы…
Доня, душа моя,
не вглядывайся в меня,
это просто заходит солнце.
#28. Почта
– Беда, Люба, беда. Женька погибла. Вчера. Упала с балкона. Или бросилась. Нет свидетелей. Она еще жива была – около часа, только моргала, вся сломанная, пока в реанимацию везли. Невозможно, ни доли реальности в этом нет.
– Господи, да что же это, за что?! Я с тобой, родной мой. Чем помочь? Ты в Мюнхене? Прилетишь в Москву?
– Да, но я без документов сейчас – на обмене. Это в Сочи произошло, там и мама и бабушка ее, они в комнате были. Знаешь, это ведь такая сильная любовь у нее оказалась, и помножилось на безоглядность ее… Мама ей говорила, уже спустя год как все у них там с этим оксфордским мусульманином расползалось: оставь… Но она отвечала: нет, я буду бороться до конца. Кто б мог подумать, что о таком конце может речь идти. Тридцать лет. И такая моя, во всем… И с Лёнькой мы так и не успели ее познакомить, были бы сестра и брат, а вдруг как-то ее удержало бы… У нее сильная депрессия была последние месяцы, я-то думал, что потихоньку рассасывается… В тот день ничего вроде не предвещало – была у моря, далеко заплывала, с аппетитом ела зеленый борщик, ее любимый… сказала: ты, бабуля, посиди, я покурю на балконе… Да, любовь, настоящая, отчаянная… Жили в небе, в перелетах по всему миру, у него большой бизнес был, она ему помогала. А потом что-то случилось у него, все потерял, вернулся домой в Эмираты, отсиживался. Там суровая мусульманская семья, бывшая жена, дети. Брат, мать, все были против нее. Хотя он писал, что не в этом дело, поддерживал ее обещаньями скорой встречи. И начался затяжной оползень отношений. Но вот о депрессии. Она ведь у нее случалась уже – шесть лет назад, когда его еще не было. Я сейчас нашел то письмо ее ко мне. Вот смотри.
Разбита, истерзана, обесточена. Я и представить себе не могла, что такое возможно, состояние абсолютной никчемности, чувствую себя в вязкой паутине безвременья, мне страшно так, как не случалось когда-либо, мысли о суициде, словно сама себе не принадлежу, удушливо-вакуумное состояние, и словно нет на этом пути примирения, такая глубокая душераздирающая тишина внутри и бессилие, вся жизнь как плагиат, одни амбиции, меня словно вытрясли, опустошили до последней капли, я считала себя талантливой, наверно, это комплекс отличницы, чувствую, что начинаю сходить с ума, день за днем с надеждой на малейший просвет усердно и порой с остервенением занимаясь, но к ночи все словно испаряется, ускользает… Я мыслей по крупицам собрать не могу, какой уж там диплом, смотрю и не вижу, читаю и не понимаю. Я не знаю, как дальше жить. Люди вокруг полны идеями, круговоротом событий и эмоций, убежденностью в своей правоте и особым виденьем жизни. Время словно остановилось. Рвусь изо всех сил, но с места не сдвигаюсь. Стала панически всего бояться, потеряла интерес и доверие к себе. Я не знаю, как мне быть, надеюсь на спасение, но понимаю, что только в себе его найду, это замкнутый круг. Кошмарный сон. И кажется, будто он не закончится никогда. Обнимаю тебя.
Я сразу ответил ей. Она тогда все же потихоньку выбралась из этого состояния…
– Да, все это уже в ней было. Бедная, бедная, тысячу раз бедная Женька, бедные все – и не с кого спросить, и никто не ответит. Главное – не винить себя, не оглядываться, что можно было бы сделать, что изменить. Ты сильный, я знаю, но все-таки береги себя, не расковыривай эту рану.
– Я стараюсь. Но знай я, что-то предпринял бы. У нее ведь, при всей ее открытости, никого рядом по-настоящему не было. И от меня она как-то немного отдалилась в последние годы, я насильно ее не подтягивал к себе – ну как тогда, в Москве, помнишь, тоже отпустил.
– Вот об этом я – нельзя, понимаешь, нельзя, ничего не изменишь, и легче от этих мыслей не станет, это дорога в ад – думать их сейчас.
– Сожгли сегодня.
– Ох, я не могу в это поверить до сих пор. Это болеть будет всю жизнь, всегда.
– Я держусь. Мне кажется. Только эти бесшумные бездны растут внутри все стремительней. И впереди все темней. Час назад вхожу в комнату, смотрю: на двери какая-то черная бумажка прилипла торчком. Странно, думаю, что это? Беру аккуратно двумя пальцами, а она выпархивает в окно. Бабочка со сплошь черными крыльями с обеих сторон, я таких и не видел никогда. Посмотрел в гугле – нет черных. Может, тебе удастся при случае? Небольшая, где-то пять сантиметров в размахе. Завтра девять дней.
#29. Поля превращений
Долгие летние дни в опустевшем Мюнхене, идущие ощупью, как слепой. И бессонные ночи. Изматывал себя ходьбой в парке, таком же пустынном, как и город, забываясь и вздрагивая от немецкой речи вдруг возникавших людей. Где я? В какой стране, стороне?
Ощупью, месяцы, в тишине. Но потихоньку звук возвращался. На днях смотрел фильм о Чернобыле. Неужели тридцать лет прошло? Лейтмотивом на экране появлялся человек лет сорока, в камуфляже, бродил по зоне отчуждения, по руинам Припяти, перебирал брошенные остатки жизни в ДК Энергетик, говорил о своей маме – красивой женщине, ставшей в свои тридцать пять инвалидом, живущей в Киеве, с тех пор почти не выходя из дому… Той самой, что так любила меня тогда. Приезжала в Киев ко мне. С этим мальчиком. И без. И имя у нее было – кто б мог подумать, что до такой степени – Любовь Сирота. Задолго до другой Любы. Что же у меня с этим именем? Работала она в ДК Припяти художественным руководителем, ставила спектакли, по Цветаевой что-то, потом горячо обсуждала со мной. А я смотрел на ее волосы и думал: когда волнуется желтеющая нива…
Но что я помню? Почти ничего. Кажется, о шумерах больше и вижу ясней, и более цельно, чем свою жизнь. Даже не руины, а какие-то разрозненные полуфразы, которые уже не сложить.
Я приезжал в Припять. Выступал там, немножко жил, дружил. Может, был последним из приезжих, кто ходил по тому четвертому блоку незадолго до взрыва, и еще, кажется, пошутил, глядя на эти приутопленные стержни: а что если рванет, и полетят они журавлиным клином над полями-лесами…
А потом, когда рвануло, мы возвращались с Ильей Кутиком на попутках из Питера, куда поехали с ним и Алешей Парщиковым. И как раз в тот день, миновав станцию Дно, приблизились к Гомелю с заволоченным небом, ночевали в кювете, притрусив себя валежником, умывались в озерце наутро после аварии, когда все это волокло ветром на Гомель.
А потом, в Киеве, уже наполненном беженцами, я отдал свою квартиру Любе и ее подруге, и перебрался в Глеваху – опустевший поселок в пригороде, где писал «Станцию Дно» и ходил, как призрак, в плащ-палатке по полю, глядя на ворон, промахивающихся мимо своих очертаний.
А потом Германия пригласила чернобыльских детей на отдых и лечение, но родители не решались их отпускать с незнакомыми людьми и попросили меня поехать с этой группой. А приглашение было от Ротари-клуба из предгорья Альп, богачей, реявших над деревнями на своих самолетах и очень старавшихся перещеголять друг друга в опеке детей и подарках им. Эти милые магнаты и меня хотели всячески облагодетельствовать, так сказать, решить судьбу за пару минут, но сказал им, что я тут никакой не писатель, а с детьми, и вообще мне ничего на свете не нужно, все есть, так оно и было.
Через год после этого меня попросили поехать с другой группой, отправляемой уже в Штаты. Более ста детей. В выданный мне мидовский паспорт вклеили около двадцати фотографий – на каждой странице по ребенку, дали как руководителю пятнадцать долларов на месяц и посадили с детьми в самолет. Дальнейшее похоже на безудержный триллер, который память держит в каких-то темных погребах и давно замела туда дорогу.
Приглашающей стороной оказалась церковь евангелистов из штата Орегон. В Нью-Йорке, где нас должны были встретить и посадить на самолет до Портленда, никто не встречал – ни людей, ни билетов, ни денег, ночь. И это было лишь начало. Потом, когда мы добрались до Портленда, детей по одному вмиг разобрали по машинам какие-то посыльные и увезли во тьму. Меня тоже. Я оказался далеко за городом, в детской каморке с фосфоресцирующим потолком в виде звездного неба и многодетной семьей американцев за стеной. Ни детей, ни связи с ними. Сами дети, как потом выяснилось, тоже были лишены связи между собой, а семьи, которым их поручили, не очень понимали, что им делать с детьми. Еще и без языка, поскольку большинство семей было американских. Можно представить себе положение восьмилетнего ребенка, одного, оказавшегося после Чернобыля на другом конце света, вдали от родителей, в ночи, в чужой семье, говорящей на непонятном языке. Наутро я добрался до города, нашел главаря «евангелистов» по фамилии Мельник, и на вопрос о детях, получил ответ: не соваться не в свое дело, пока цел. Видимо, они уже успели сколотить свой символический капитал при запуске этой инициативы, а теперь, когда дошло до дела, решили умыть руки. Пошел в ближайшую газету. И тут все завертелось так, что и не приснится. Месяц я, то есть эта все более накалявшаяся история, не сходила с первых полос, наряду с войной в Бенгальском заливе и Бушем. На каждое наше публичное действие евангелисты отвечали все изощренней. Меня выкрали и бросили у безлюдного океана, выбирался я оттуда на частном самолете, прилетевшем за мной из Канады и нашедшем меня по костру на берегу, потом мы кружили над городом, я давал интервью ТВ, а камеры показывали нас, кружащих в небе. Потом приезжали какие-то переговорщики из Конгресса, сулили туманно многое. А поутру я находил надписи на доме, в котором жил: остановись, плохо кончишь. К тому времени меня уже узнавали на улицах. Я переселился к владельцу автоколонны, которая, как он сказал: если что – в твоем распоряжении. Позвонили с атомной станции, предложили бесплатное медицинское обследование детей, автобусный парк обеспечил перевозку, потом успелось и многое еще, не говоря о веренице моих выступлений – в университетах и разных организациях, собраны были несколько миллионов долларов, отправлен корабль в Питер с гуманитарной помощью. Трудно поверить сейчас, как не со мной все это, да и было ли? А возвращались на тяжелом бомбардировщике с военного аэродрома, откуда позвонили после очередного моего интервью в газете и предложили решить проблему нашего перелета в Нью-Йорк. Смутно, но помню, как подсаживал детей в люк на брюхе бомбардировщика и руки американских десантников, подхватывающих их во тьме этого люка. В аэропорту Кеннеди выделили и оцепили посадочную полосу для нас.
Память выселена, как та чернобыльская зона, кто-то там бродит еще, живет. В полях превращений. Которые дышат, где хотят. И в прошлом тоже. А мы не можем без очертаний, без где, когда, что. А жизнь – состояния, меняющие свои узоры быстрее мысли. Они, состояния, по воздуху рисуют, а мы на песке. На песке книг, памяти, очертаний. Где Чернобыль, где Индия, где Люба Сирота? И тот ее мальчик, теперь уже тридцатилетний, бродящий по Зоне. И этот я, еще недавно на другом краю земли, в джунглях, высматривавший слонов.
Дед мой, в честь которого Лёньку назвали, как и больше века назад его родители назвали свой пароход, ходивший в Белорусии по Припяти, дед мой, промолчавший почти всю жизнь и оставшийся загадкой для всех, кто его знал, сидевший при Махно, Врангеле и красноармейцах, гонявший чаи с Циолковским в Калуге, прошедший без единой царапины войну – сапером, вернувшийся в звании капитана, совсем облысевший, но с прежними молодыми глазами, оставшимися такими до последних дней, когда подолгу стоял у окна, глядя в небо и вдруг вздыхая: о-хо-хо, скоро в космос… И переходил на латынь. Дед мой, Леня, родившийся в девятнадцатом веке, был сбит автокраном, шедшим в колонне из Чернобыля в те майские дни.
Здесь, в мюнхенской квартире, недавно искали с мамой его медаль «За взятие Берлина», так и не нашли. Лет двадцать назад пригласила меня знакомая аргентинка, танцовщица, поучаствовать в ее в спектакле «Обувь и облака», где я должен был играть русского солдата. Я надел военно-полевую форму и медаль деда, спектакль был в центре Мюнхена, возвращался поздним вечером, не переодевшись, ехал в трамвае, полном немцев, по тем улицам, где начинался фашизм. Примерно в том возрасте, когда дед брал Берлин.
Его и оставили там, в Берлине, на несколько месяцев после войны, назначив начальником одной из товарных станций, откуда шли на Восток товарные составы, груженые трофеями. Вернулся он налегке, с маленьким чемоданчиком, в котором был отрез крепдешина жене и дочери, пару перочинных ножей, перьевые ручки и карандаши.
Со стороны казалось, его просто нет, настолько был тих, незаметен, но в какие-то поворотные минуты жизни вдруг становился молниеносно решителен. Как уживалась в нем эта флегма с огнем – бог весть. Книги любил, карандаши и собак.
Не было у него собаки, но незадолго до его ухода появилась у меня. Когда умерла его вторая жена, он перебрался к нам. Сидел на подоконнике, по-мальчишески болтая ногами, радуясь псу. И мне, с которым произносил на несколько фраз больше, чем за всю свою жизнь. И со странной улыбкой поглядывал на маму, однажды сказав: не думал, что ты такая… Какая? – спросила она. Но ответа не дождалась.
Пес погиб ровно так же и на том же месте, как и месяц спустя дед. Я положил пса в рюкзак и поехал на электричке в пригород, закопал под костром в том лесу, куда часто ходил на ночевки с ним. А прах деда мы с мамой подселили в могилу его первой жены, которая двадцать лет ждала поручика, белогвардейца, ушедшего на фронт и не посмевшего перед тем прикоснуться к ней, а потом вышла замуж за деда, все еще как во сне. И родилась Майя. Легкая, солнечная, с редким даром жизни. Женька была во многом в нее.
В тот чернобыльский год и случился наш краткий роман с М. Жила она в военном городке под Киевом с мужем и годовалым сыном. Приезжала, учась в техникуме. И исчезла вдруг, я не знал, что она уже носит Женьку. Переехала в Венгрию. А через пять лет раздался звонок в дверь, и я увидел ее. Женька тут же взгромоздилась мне на руки, поймала за нос и не отпускала, так заразительно смеясь, что мы уже оба валились со смеху, и М. смотрела на нас, покачивая головой и улыбаясь.
А потом мы с Женькой сбежали в Крым, лет десять-одиннадцать было ей. Из Киева, где она жила с бабушкой и братом, пока М. с ее военным мужем обустраивались в Москве, куда его перевели по службе. Договорились с бабушкой, что она нас прикроет. Но М. все же узнала и вылетела в Симферополь, подняла милицию, они прочесывали прибывший поезд, а мы интуитивно вышли на одну станцию раньше и отправились в Коктебель. И были у нас чудесные дни с ночевками у моря на диких пляжах, и костры, и звезды… Но оказалось, М. не вернулась в Москву, а все еще искала нас на побережье. Пришлось вернуть ей Женьку – в условленном месте, как в фильмах про разведчиков.
За пару лет до смерти Женьки, когда ее отношения с тем оксфордским мусульманином уже накренились, писал ей, что вот, мол, хорошо бы нам с тобой наконец отправиться в Индию, что многолетний проект мог бы быть – делать сайт, где собрали бы все триста с лишним индийских заповедников, с описаниями, снимками, беседами с егерями. Может, и денежка нашлась бы с индийских берегов. Но все это было где-то в поле светлых фантазий и слов, да и не ладилась жизнь тогда в эту сторону ни у нее, ни у меня. Знал бы, хоть чуточку чувствовал, и все могло ведь сложиться по-другому.
Могло ли? Спокойно. Избыть это лето. А там и осень, полетишь в Индию. Один, наверно. В Масинагуди.
#30. Джунгли
Одному, конечно, рискованней, чем вдвоем. Еще и потому, что с Таей я себя сдерживал, не уклонялся от тропы, не лез в дебри, да и возвращались засветло. Но одному – честней, потому что открыт, обнажен. И лес это чувствует, отвечая тем же.
Рай наш укладывался примерно в пару километров, начиная со звериной тропы вдоль протоки, к которой мы сворачивали, едва войдя в лес. Рай, который в любую минуту мог обернуться и адом. Стада слонов, бизонов, оленей, тигры, леопарды, медведи, птицы, змеи, не перечислить. Но всего этого ты мог и не видеть, лес притворялся тихоней, ни признака жизни. Сколько раз себе говорил: меняй оптику зрения, сбивай инерцию, учись держать порознь мысли и взгляд. И чаще оборачивайся. Есть у индусов среди духовных практик и такая – лесного тапаса, своего рода лесных Вед. Посвящение в нечеловеческий мир. Конечно, не об этом там думаешь, хватает вовлеченности и другого рода. Не соотносимой, пожалуй, ни с чем.
Когда-то на этой протоке лесники обустроили бетонные мостики, их там четыре с расстоянием в полкилометра друг от друга. Может быть, для себя, чтобы потом патрулировать лес, переходя по ним. Но, слава богу, в эту часть леса они давно уже не ходят. Хотя всякий раз я присматривался к следам у начала тропы. Да, наверное, для себя сделали, не для зверей же. Хотя обезьяны ими пользовались. И медвежий помет нередко мы там находили. А слону не пройти – слишком узко. Но, если надо – достанет тебя, подойдя с речки, она неглубокая. С Таей мы обычно шли до второго мостка и устраивались там в относительной безопасности, сидя посередине него так, что только наши головы были видны, направленные в противоположные стороны – сидели валетом, держа в поле зрения всю протоку. Временами я отлучался в дебри – недалеко, на разведку. Лес за ближайшими к протоке зарослями был исполинский, оплетенный лианами, пропитанный тьмой и рваными сверкающими просветами. Сказочный и действительно страшный, если поддаться этому чувству. Ждала. Возвращаясь, я останавливался на подходе и смотрел на нее из зарослей: она сидела пригнувшись, чтобы ее не было видно, и смотрела поверх бетонной ограды на протоку, куда выходят звери, приникала к окошку камеры, чтобы что-то приблизить вдали. И переводила на ближнее цветущее деревце, снимая двух длиннохвостых изумрудных ангелов, пчелоедов, которые в игривом пылу залетали на мостик и чуть не садились ей на голову, в последний миг отпрядывая. И щемяще светло становилось от этой картины.
Случалось, я возвращался из леса уже в темноте и находил ее дома занятой своими делами так, будто никуда я и не уходил. Рассказывал ей, но со временем со все меньшим воодушевлением и все реже на том языке, на котором переживал это там. Однажды спросил ее, а если я и к ночи бы не вернулся? Мог бы подождать, что ответит, но поторопился продолжить, сказав, что где-то к полуночи надо бы идти к егерям. Не помню – кивнула, кажется.
Ходил я далеко за последний мостик. Какой же там лес прекрасный, как легко и светло дышать. Олешки с замшевыми ветвистыми рогами и снежной пургой на бежевой шерстке, особенно когда бросаются наутек. Но прежде долго вглядываются в тебя, присевшего и замершего на тропе, то вытягивают шею и выглядывают, поводя голову влево, вправо, то опускают ее к земле и снова стремительно подымают, чтобы получше разглядеть, кто же это там – недвижный, но живой. И бьют ногой о землю, сообщая сигнал тревоги, но еще неуверенно, и не бегут, вроде и не человек там.
А я и есть не человек. Уже не совсем, надеюсь. В Раджаджи, когда только приехали с Таей в Индию, уже через несколько дней шли с ней по тропе, и вдруг – в тишайшем и еще минуту назад пустынном лесу – со всех сторон повалили звери, прямо на нас, но и не обращая никакого внимания – шли и шли, олени всех видов, кабаны, павлины, и даже слон вышел. А мы сидели посреди тропы, прижавшись друг к другу, и лишь смотрели, не понимая, что ж это происходит. Олени рвали ветки над нами, кабанчики всей семьей трусили, приближаясь, и в последний момент замирали на миг и огибали нас, как куст. А на следующий день за версту уже не подпускали, как обычно. Те же звери.
Нет никаких ожидаемых сценариев с дикими животными. Есть ты, которым в какой-то мере располагаешь, и есть зверь, считывающий тебя и тоже располагающий – и собой, и тобой. В зависимости от той незримой фигуры, которая рождается между вами.
Несколько дней назад в Нагархоле слон убил директора заповедника, патрулировавшего лес в сопровождении трех джипов, полных егерей с ружьями. Егери кинулись врассыпную, директор смят в лепешку. Дело секунд. В прошлом году убита француженка, а перед ней англичанин. Даже не в джунглях, а на краю нашей деревни. Потом Праба пришлет мне видео, снятое на телефон неподалеку от тех мест, где обычно хожу: индиец с большой семьей и детьми расположились на пикник, слон вдали мирно идет стороной, а отец семейства уже во хмелю, пошел к нему поприветствовать, тот повернулся к нему, показывает всем видом и оттопыренными ушами: не подходи ближе. И все. Крупным планом. Затоптан на глазах у семьи, детей. Даже опомниться не успели.
Да, олешки у входа в лес, а потом малеха, нескольких дней от роду, выбежал из зарослей. Стоит, смотрит на меня, я ему говорю: такой же один ты, как я, и невзрослый такой же, даром что на ногах покрепче стою, и мама моя в далеком Мюнхене, а твоя где? Смотрит, делает неуверенный шаг ко мне. Нет, говорю, не я твоя мама, иди поищи-ка, пока не поздно. Повернулся, пошел.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?