Текст книги "Улыбка Шакти: Роман"
Автор книги: Сергей Соловьев
Жанр: Классическая проза, Классика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Скрипит лестница, Тая спускается, садимся ужинать, при свечах, втроем.
Нет, не было ужина на троих. Я поднялся наверх, лег рядом. Выключил свет, оставив напольную лампу. Так и лежали под разными одеялами, не зная, как повернуться – спинами ли друг к другу, лицами ли, такими родными и такими чужими, как дотронуться, чем? Протягивая руку и замирая на полпути. Притворяясь спящими. И все же, превозмогая, прижавшись. И – я не помню, что было потом, то есть между – но вот она уже стоит на четвереньках на полу у кровати, спиной ко мне, издавая блеющие звуки, изображая овечку. От неожиданности я растерялся. В этом была и пощечина, и обида, и вызов, и фарс. Она швырнула себя мне как кость, как любовь, как скотоложество. Мягко, игриво, наотмашь. Я чувствовал все растущее возбуждение, постыдное, гадкое, но и справиться с ним не мог. Глядя на нестерпимо желанное, которым она вихляла и вскидывала, изображая эту карикатурную овечку, и блеяла, блеяла, призывая меня. И я не знал, то ли смеяться от этого, то ли выть. И сквозь униженье и стыд, и обиду, и всю эту дурь, разгребая руками их, морщась и закрывая глаза, вдруг ощутил, что я уже в ней, и она все блеяла, блеяла, стихая, плача.
#21. Панхаликаджи
Ждали гостей. Продумал маршрут, чтобы показать им нетуристическую Индию, которую любил и знал. Долго готовились. Поскольку предполагал этот проект ежегодным. Обустроили с Таей кампус во дворе нашего дома в Харнай, у самой кромки океана. Купили столы, стулья, посуду, и бесконечно что-то везли из города – вплоть до туалетной бумаги и разных мелочей, привычных для людей, особенно тех, кто окажется впервые в Индии, да еще и в таком отъявленно нетуристическом краю. Добыл газовый баллон, что оказалось непросто, писал письма, ездил в город на приемы. В единственной деревенской гостинице благоустраивал номера – стены красили, постельное белье закупали, чинили сантехнику. Даже горячую воду в один из номеров провел – для самых нежных. Хотя вода хорошо прогревается солнцем и во второй половине дня уже теплая. Заодно и у себя решили поставить электрический преобразователь холодной воды в горячую. Две недели сантехник, живший в нашей деревне, шел к нам. День за днем находясь в пути, уже на подходе, вот-вот. Чтобы установить купленный нами прибор. А когда пришел, нам нужно было отлучиться, вернулись через пару часов. Сияя, он сказал, что обнаружил фабричную ошибку в устройстве: нагретая вода шла из душа, а надо, чтобы разделялась на два крана – с холодной и горячей, не смешиваясь, как это принято в Индии. Разобрал, переделал, и вот – теперь можно мыться по-человечески: из ведра черпаком.
Нарядили наш кампус, повесили индийский флаг, все было готово. Оставалось найти помощника из местных. С английским языком, а это в деревне днем с огнем. Познакомился на рыбном рынке с Зубаиром. Безбородый худощавый мусульманин лет тридцати. С тихим голосом, печально-внимательными глазами и деликатно услужливой пластикой. Прекрасный английский. И мягкий многослойный мир за, казалось бы, амбивалентной поверхностью. Мягкий, несколько женственный даже, но не очевидный, с осторожной подсветкой изнутри. Работал он на рынке водовозом, привозя на грузовике дважды на дню цистерны с водой на рыбный рынок. С напарником, на которого работал, имея за это лишь кров в городке, еду и копейки на дешевое курево. А труд был нелегким, почти весь день стоять на жаре, разливая воду для рыбаков и их кораблей. Жил в Мумбаи, отправился пару лет назад на заработки в Эмираты, вернулся – ни жены, ни дочери, ни квартиры. Иногда навещает дочь, когда бывшая позволяет. Посидели за чаем с ним, договорились. Да, мистер, сказал он, вставая, все сделаем, а денег не надо, не ради них. Тем не менее я их ему подкидывал, хотя он и уворачивался, но я всякий раз находил попутные ненавязчивые поводы.
Пришло время ехать в аэропорт встречать группу. Накануне поздним вечером к нам на веранду поднялся радостно возбужденный Есван и сказал, что только что по телевиденью выступал Нарендра Моди: все денежные купюры достоинством пятьсот и тысяча рупий с этого часа становятся недействительны. Чему ж ты радуешься, папа, сказал я, слегка холодея, поскольку днем раньше поменял всю нашу валюту на месяцы вперед и получил именно этими купюрами. Борьба с теневым капиталом, рассмеялся Есван, давно пора!
Ночь была нелегкой. В Мумбаи предстояло еще, встретив группу, поменять их деньги, рассчитанные на все наше двухнедельное путешествие – с отелями, переездами, едой и прочим. Банки и обменные лавки закрыты. И будут в ближайшие дни, а скорее, недели. Лежал, глядя в окно на океан, который в эти дни светился водорослями. Таким необычайно сильным свеченьем, и особенно на пенных гребнях длинных пологих волн, что казалось, там, в глубине, давно уже нежно-зеленый день, а земля лишь пещерная тень его. Тая тихонько лежала рядом, держа меня за руку. Так и уснула. Просыпаясь, трогая – здесь ли, сплю ли. Я притворялся. Она догадывалась. И, вздохнув, засыпала. Обычно у нее уходило не больше минуты на это, в отличие от меня со всем списком моих кораблей.
В аэропорт мы поехали с Зубаиром на двух машинах, чтобы к вечеру привезти гостей. Тая осталась – немного еще прибраться и приготовить ужин на всех. Ревновала меня к Зубаиру, хотя ни за что не призналась бы. И опускала его изощренно и всячески, когда мы с ней оставались наедине, а при нем – молчаливо, но уж всем своим видом. Со временем договорившись до того, что он гей и у нас с ним любовь, потому и уединяемся часто. У него, говорит, все на лице написано… на твоем, кстати, тоже.
Зубаир был не первым и не последним в этом ряду, куда попадали почти все, к кому я проявлял, как ей казалось, особую расположенность. Не говоря о женщинах, тут и в расположенности нужды не было. И если в первом случае для нее это была спокойная и как бы вскользь, но последовательная работа по унижению жертвы в моих глазах, то во втором – просто рвала отношенья. Приходилось латать на лету. И хорошо, если еще в пределах видимости. А то оглянуться не успеешь, а уже собрала вещи и поминай как звали. Чудом ее находил на полпути к исчезновенью на полустанках и перронах. Чутьем и чудом. Прижавшись друг к другу у края утраты.
Конечно, не только в ревности дело – вроде ни ей не свойственной прежде, ни мне. На совести этого чувства была лишь малая доля наших разрывов, да и те не оттуда росли. И не в чужести. Сцепившейся с близостью. И не в любви, думал я временами, переводя дыханье. Как и она. Впрочем, не зная, с чем сравнивать – этого опыта не было у обоих.
Ранним утром встречал нашу группу в аэропорту. Пока они ожидали в кафе, мы с Зубаиром искали, где поменять деньги. Конечно, все было закрыто. Повсюду рыскали мутные менялы, почуявшие свой час. То и дело отводя в сторону то меня, то его, сменяя друг друга. Те еще лица. У одного из них, особо навязчивого, был стянутый в ниточку глаз и исполосованное шрамами лицо. Шли часы. То, что сулили менялы, ополовинивало курс. Или предлагали по курсу, но теми купюрами, которые уже были недействительными. В какой-то момент, почти отчаявшись, но все же выторговав немного, я согласился, решив обменять треть денег по низкому и треть на эти «мусорные» купюры, которые все же оставалась надежда как-то потом поменять на новые. Пойдем, сказали они, машина ждет. Я искал взглядом Зубаира, но кто-то из этих менял его предусмотрительно увел, чтобы нас разделить.
Машина оказалась микроавтобусом с тонированными стеклами. Девять человек: трое впереди, трое сзади, и я посередине, зажатый с двух сторон двумя тяжеловесами. Вскоре свернули с дороги в какие-то безысходные переулки и подворотни. Вынул телефон – выключен, батарея села. Взять деньги и вышвырнуть меня на ходу живого, а проще мертвого – ничего стоило. Глядя на них. Особенно на тех, кто сидел по сторонам от меня, я б уместился у каждого из них за пазухой. Наконец, тот, с ниточным глазом, сидевший впереди, обернулся: покажи деньги. Не бойся, только проверим купюры. Ладно, думаю, чего уж тут, или-или. Даю ему пачку евро, листает, лицом ко мне. Одну из купюр незаметным движением стравливает вниз, под себя, и прикрывает ее, усаживаясь поудобней. Ты ошибся, друг, говорю ему спокойно, и замечаю, что неожиданно для себя уже держу его за ухо, сдавливая с подкрутом. А другой рукой вынимаю из-под него эту сотку и возвращаю ему: продолжай. И как-то притихли все, переглянувшись. Кое-что изменилось. Возвращает мне деньги. Меняем по договоренному курсу. Выехав на дорогу, хотят меня высадить. Говорю, чтоб вернули, где взяли. Выдохнул в аэропорту.
Приехали к вечеру, усталые, Тая накормила всех, еще посидели за столом у океана, и разошлись отсыпаться – утром лодка на остров.
Встал пораньше – сбегать на рынок, докупить, чего не доставало на завтрак для группы – хлеб из пекарни, дохи, эту чудесную домашнюю простоквашу, манговый джем со здешней плантации, что-то еще… Иду, думаю: на несколько дней денег хватит, а что дальше? И что делать с этим денежным мешком мусора, который не обменять нигде? То есть можно, но крохотные суммы с недельным лимитом. И только для индийцев, иностранцы оказались тут совсем не предусмотрены. Длинные очереди в банки начнут выстраиваться в ближайшие дни по всей Индии. И вот иду я утренней нашей деревенской улочкой, на каждом шагу меня окликают – знакомые и незнакомые: Серджи, Серджи, беда не беда, давай нам эти старые деньги, мы понемногу будем менять тебе на новые. И я давал – поначалу знакомым, а потом и всем подряд, даже не запоминая кому. Меняли, и в лавках денег не брали с меня, давали в кредит. И на рынке. И за жилье – ни в отеле, ни в доме. Когда-нибудь вернешь, Серджи, жизнь долгая. Простые люди. Сами без денег, с детьми, большими семьями. Есть не на что, и при этом делили поровну эту ничтожную сумму обмена: половину для семьи, другую для меня. За тридевять земель. Настолько родные, свои, что нигде это так не чувствовал…
Прошло несколько дней, проведенных в нашей рыбацкой деревне Харнай, и мы отправились с друзьями в Панхаликаджи. Приехав, присели в тени под манговым деревом с лангурами в кроне, я немного рассказал об этих пещерах и предложил им самостоятельно их осмотреть, поскольку место это непростое и у каждого может сложиться свой рисунок. Заблудиться тут нельзя, пещеры вытянуты вдоль тропы у подножья холма, справа заводь, но осторожно – там крокодилы. Встретимся через два часа у главного пещерного храма, это примерно посередине тропы. А мы пока с Таей и Зубаиром перенесем туда все, что взяли для нашего пикника.
Все разошлись, мы переносили кульки и коробки с еще горячей едой. С холма спустился местный парнишка, краевед-любитель, которого я знал по прежним нашим приездам. Сказал, что в нескольких километрах отсюда есть еще одна пещера, о которой никто не знает, он мог бы показать дорогу. С ним вдвоем и поехали на его мотоцикле.
Пещера была с несколькими залами, барельефами и множеством фигур – индуистских, буддийских и джайнских. Особо чудесен был двухметровый Ганеша с добродушной улыбкой и озорными глазами, глядящими из двухтысячелетней дали, ладони его покоились на огромном пузе. Я снял небольшое видео, захватив и округу, в которой покоилась тишь и забвение, и поспешили вернуться.
Зубаир стоял у маленькой заколоченной пещерки, вокруг никого не было. Я не раз пытался разглядеть сквозь щели – что ж там внутри, в этой единственно запертой пещере с навешенной дверью и детским замком. Зубаир говорит: хочешь, откроем? Только глянем и навесим замок, как и было. Вот, я и инструмент у водителя взял. Ладно, говорю, если быстро – давай попробуем. Сняли замок, вошли, водим фонариками – маленькая каморка, а в ней – господи! – как зал ожидания: сидят, стоят, лежат во тьме, вплотную и вразброс – боги, звери, люди. Три религии – фигуры, обломки, фрагменты: рука одного тянется к плечу другой. Ступня. Пол-лица. Лакшми, черепаха, Нанди… А в углу – молодой Будда, отрок, глядящий на Ханумана… Еще один Будда, постарше, без головы, прижавшийся к Шиве…
Вышли. В глаза хлынул свет, мир покачивался. Знаешь, говорю, среди этих фигур есть такие, которые бы сделали честь любому музею мира. Наверно, это в семидесятых, когда приехала ученая комиссия, собрали разбросанное по округе и сложили сюда на время. Надо поскорее закрыть и навесить замок. Да, сейчас, говорит он, и еще раз заходит в пещерку, и выносит того юного Будду, ставит на землю. А за ним Ханумана, который первым за дверью лежал. Стоим, смотрим. На прислоненных друг к другу Будду и Ханумана. Тишь, солнце садится за манговыми деревьями… Давай, говорит, возьмем этих двоих. Есть у меня человек в Мумбаи, связан с коллекционерами. Думал, он шутит. И в тон ему: не испытывай карму, не расхлебаем. Да что ты, говорит, наоборот – получим деньги, откроем бесплатные столовые для бедных или больницу. Тут они все равно во тьме свалены, столько лет уж. Голоса близились, группа возвращалась по тропе. Ладно, говорю, не понимая, кто это говорит, продолжая смотреть на эти две прислоненные друг к другу фигуры, уже погружаемые Зубаиром в рюкзак. Едва успели навесить замок.
Потом, когда шли к машине, рюкзак был на спине у Зубаира, слегка согнувшегося под тяжестью, я его прикрывал, чтобы не очень заметно было. Сунули в багажник, поехали.
Друзья без умолку обменивались впечатлениями, я сидел рядом с Зубаиром, ладонь на его колене, молча. В глазах темно. Чувство непоправимого. И где это случилось? В Индии. Куда, казалось, вела вся моя жизнь, и наконец забрезжило предчувствие какого-то важного поворота… И вот. В багажнике. Будда и Хануман, лбом ко лбу, в моем рюкзаке. Выкраденные из своего дома. Чтобы пойти по рукам теневого рынка. За тридцать сребреников. Кем? Мусульманином-водовозом и русским поэтом. Внутри подвывало непоправимое.
Когда вернулись в нашу рыбацкую деревню, Зубаир сказал: не волнуйся, ты ни при чем, я все сделаю сам. И исчез с рюкзаком.
После ужина на кампусе друзья ушли в гостиницу, а я лежал, полночи глядя в потолок. Тае ничего не сказал, она спала рядом, просыпаясь, как обычно, и легонько трогая мою ладонь. Спи, спи, говорил я, все хорошо. А перед глазами плыли картины, сменяя друг друга. Вот полиция у пещер, вот нас находят, наручники, суд, тюрьма, годы… Но не здесь был весь ужас. А в том, что уже произошло, вне зависимости от дальнейшего. В том рюкзаке, который был спрятан на ночь под перевернутой лодкой у океана. В тех двоих, лежащих во тьме лбом ко лбу, но глядящих в упор на меня. Во мне, этом, из которого уже не выбраться.
Ранним утром я нашел Зубаира. Не очень надеясь, что он услышит, поймет, попросил, чтобы он просто поверил мне. Долго говорил. Вроде бы он поверил, обещал найти рикшу и вернуть взятое. Шли дни, суетные, с группой, и ночи, тяжкие, муторные. Поездка его все откладывалась, до обеда он работал в гавани, после – вовлекался в помощь мне или ехал в городок в поисках рикши, с которым тоже было непросто, чтобы довез, но не увязался за ним к пещерам.
Тая стояла у зеркала, расчесываясь и через него поглядывая на нас с Зубаиром, о чем-то шептавшихся в дальнем углу комнаты. Поглядывала, находя подтвержденье своим догадкам.
Все эти дни Будда и Хануман лежали под перевернутой лодкой на берегу, чуть в стороне от гавани. Сын ветра Хануман с солнцем за щекой и юный Будда, еще не вышедший за пределы дворца и не ведавший о тщете и тлене жизни. Лбом ко лбу. Во тьме моего рюкзака. Слыша накат волн и дальние голоса рыбаков. Отныне ландшафт твоей жизни таким и останется: пещеры, перевернутая лодка, и ты между ними. Навсегда.
Что ты можешь думать о том, чего никогда не переживал, говорит Будда, какая необходимость думать, если ты пережил?
Какая необходимость, говорил я себе. И вспоминал, как в Раджгире, где на него снизошло просветление, я оказался в ночи у какого-то странного ступенчатого каскада глубоких чаш, наполненных черной водой и уходящих вверх по горе во тьму. Чаша, многометровый отвесный обрыв, под которым следующая чаша. Сколько их было – бог весть. Вверху, на краю обрыва, стоял человек, лишь силуэт, и, что-то выкрикивая, делал шаг в пустоту, падал в чашу, всплывал, и снова стоял на краю, теперь уже той, что ниже. Вскрикивал, и падал. Всплеск, и снова стоял. Так он шел вниз. А я вверх, но мы не сближались.
Когда по особым дням выносят из алтаря фигуру бога и идут с ним вокруг храма, впереди несут зеркало – чтобы он видел дорогу назад, домой.
Следующим утром Зубаир взял рикшу и отправился с рюкзаком к пещерам.
#22. Мудумалаи
Оказались мы в этом заповеднике на втором году наших путешествий. Кроме тигров, леопардов, медведей и гауров, там бродило около сотни слонов, сезон смены пастбищ. Вопреки поговорке о посудных лавках, движутся они в лесу, и даже в густых зарослях, тише бабочек. Тигр, если не людоед, сделает все возможное, чтоб уйти от конфликта, а от слона, если ты у него на пути и вызвал раздражение, не спастись. Скорость атаки с места – сорок километров в час. Особенно непредсказуемы слонихи с детенышами. Но еще опасней одинокий слон в период гона – блуждающий многотонный ком оголенных нервов. С мутным, заволоченным взглядом и непрерывными ручьями слез. Но это течет не из глаз, а из подвисочных желез. Уровень тестостерона поднимается в это время у них в десятки раз. А еще есть загадочные слоны без бивней, которых в Индии называют макна, о них до сих пор мало что известно, хотя встречаются нередко. Эти гиганты легко одерживают верх над самцами с бивнями.
До приезда в этот заповедник Тая с дикими слонами еще не сталкивалась. Мудумалаи сулили, казалось, сравнительно свободные вылазки в лес – к счастью для нас, местная администрация еще не так завинтила тут гайки, как в других заповедниках почти по всей Индии, обнося их колючей проволокой, рвами, блокпостами и камерами наблюдения, не говоря о тотальном круглосуточном патрулировании. Отчасти все это было и здесь, но здешние власти смотрели на нарушения режима еще по старинке сквозь пальцы.
Деревня наша называлась Масинагуди. Каждый день ранним утром или к закату мы уходили в заповедник. Главное было незаметно войти в него. Мимо озерца, за которым дамба и охраняемая территория местной электростанции, оставляя слева маленький лесной храм Дурги, окаймленный змеиными фигурками нагов. Затем оставалось быстро пройти метров сто по дороге и метнуться по редколесью к речке в зарослях, где уже можно было выдохнуть. Дорога вела к деревушке Мояр, что означает что-то вроде «чудес», на окраине этих чудес жило племя ирула. А в самой деревушке была школа для адиваси, лесных людей, где нас однажды возьмет и взметнет в небо, и ничего от нас не останется, кроме чистого света. И сотворят это с нами дети, их сиянье, их чудеса. Но мы, взрослые, не парим в чудесах, даже если вдруг окажемся, отводим взгляд в сторону, из самосохранения, и уже между чудом и нами легкая занавеска. В эту школу мы будем еще не раз приезжать, подружимся с директором – скромным, светящимся Прамотом. После университета в Ченнаи он приехал сюда и живет на этом джунглевом хуторе. Как-то я оставил ему деньги для школы, чтобы он сам решил и купил, что им нужнее. Тот еще танец был между нами в этой обоюдной неловкости. А потом, через год, сказал мне, что интернет в школу провел за эти деньги. Тихая радость. Мояр. И все, дальше ни путей, ни дорог – непролазные джунгли на сотни верст.
Сказать, что любил ходить с ней в лес? Да, она умела быть с ним в ладу, а этому не очень-то научишь или приобретешь. Быть с ним, и при этом со мной. В едином ритме, жесте, взгляде. Во всем, что на виду, у поверхности, но чем глубже, тем больше мы расходились. Каждый в себя. Но я и с собой расходился, потому что был с нею. И не с ней. Балансируя на краю. Но с кем тогда все это происходит? С тем, кто и не с собой, и не с нею? Но помнит, как это бывает, когда делишь себя без остатка с другим, с другою, и каждый прожитый миг звенит, поет и на просвет виден, таким и останется навсегда. А здесь – чьи они, все эти дары несметные, отчужденные, с краю?
Да, любил. Но больше – с собой. Хотя ее не хватало рядом. И как просыпались, любил, еще затемно, как собирались в одно касание, пили кофе – порознь, но боковым зрением видя друг друга и даже спиной чувствуя. Быстро, ладно, молча, не отвлекая по мелочам, продолжая укладываться на ходу – раз, и мы уже на тропе.
Темп ее был моему созвучен, нет – вся партитура быта. Как ели, как спали, как шли, как жили. И в роскоши, и в нищете. Легко и умело. Ледяной мылась, когда горячей неделями не было, или совсем без, когда никакой. Не жаловалась, не ныла. Случилось, месяц жили, обсыпаны язвами от пят до темени. Не до врачей было – джунгли. А потом вдруг такой ухоженной стать, ослепительной – в дворце нечаянном. Легко и естественно, как в прежней жизни. И взвалить рюкзак на себя – килограмм под тридцать, и идти, петь песни, ловя дыханье. Или переправляться через играющую радугой трясину, под которой останки коров, людей, оленей, уходить по горло в нее и выбираться, спокойно, собранно – из потустороннего. И, раздевшись на том берегу, смывать грязь, радужную, въевшуюся, несмываемую. На виду у медленно проплывающих за излучиной крокодилов. И просыпаться – ладонь в ладони, а за стеной лежит колдун с воткнутым в лоб топором, и кровь стекает на чуткую землю.
Каждый за себя, в своей стороне. И не оттащить друг от друга, такая тяга. Как волк и волчица, и бег сквозь ночь и годы, щека к щеке, такая нежность звериная. Разве что на спину не падала, не сдавалась, напротив – зуб за зуб. Может быть, и хотела, чтоб я пожалел, поддержал в трудную, но всем своим видом показывала: я сама, отлежусь – в себе. Может, за этим было – ну подойди же, возьми меня за руку… Но разве у нас поймешь на таком расстоянии – ближе кожи и дальше звезд.
Странно все это, такая гремучая смесь – и отвага, и трусость. Собранность, и вдруг паника. Мы, которые вместе, одним телом, и полное недоверие – в глубине.
Да, помогала и выручала не раз. И предавала. Но и ей ведь было что мне предъявить. И предъявляла, наотмашь. И – не сразу, полуживые, приходили в себя, и друг в друга.
Идти-бежать-лететь, ладонь в ладони, мчаться на местных автобусах, тук-туках, мотоциклах, о, сколько ж их было, этих дорог лесных и разных под колесами мотоциклов – я позади водителя, а она за мной, с развевающимися на ветру волосами и прижавшись ко мне. И открывать места неведомые, и, обмирая, видеть друг друга, и терять, терять…
Противоречиво было в ней все и малопредсказуемо. Вот мы в краях, где промышляют тигры, ставшие людоедами, покинув маленький перенаселенный ими заповедник в поисках свободных территорий, а в округе лишь деревни и перелески, и тигры начинают таскать скот, сталкиваясь с людьми. Черт его знает, что меня так влекло встретиться с этими людоедами. Она уклонялась как могла, то взрываясь, то молчаливо следуя за мной. Шла, как обычно, если тропа узкая, позади меня, но тут озиралась, нервничая – тигры часто бросаются со спины. Но при этом ходила за дровами в лесную тьму – далеко и надолго, одна, именно в те дебри, где и бродила та тигрица-людоед Т-16. Могли бы и вместе пойти, нет – сама. И тут же наотрез отказывалась спуститься в ночи к озерцу за водой, которое вот же, рядом. И взвинчивалась, чтобы я заложил ветками в нашем шалаше проем в изголовье. Мол, пусть жрет с ног, не с головы. Сидел у костра, утишенного до углей, ждал, а она спала в шалаше или делала вид, отчаявшись повторять, чтобы сделал ярче.
Здесь, в Мудумалаи, случилась первая ее встреча со слонами. Это действительно страшно, я знаю. Когда большое стадо с детенышами вдруг бесшумно подходит сзади. На расстоянье дыханья. И некуда деться, только сидеть вот так, спиной к ним, у ручья, и ждать, ждать, не шелохнувшись. Слониха-вожак долго смотрит на нас, остановившись, пока стадо переходит вброд, прикрыв нас от них собой. Так не бывает, не может так быть, но остались целы.
Такой была первая встреча, за ней – еще и еще. Она пропускала дни, не выдерживая, ходил один, потом собиралась с духом и снова шли вместе. Просила меня не лезть на рожон, не заходить далеко и возвращаться до сумерек. Я старался, но как возвращаться, когда лес оживал к закату, все только ведь начиналось.
Бывало и так, что бежала в сдержанной панике. Так она отшатнулась, когда стадо слонов спускалось с горы, клубясь в нашу сторону. Они еще далеко, сказал, не тревожься, я знаю, когда… Нет, отрезала тихо, я отойду по склону, а ты – как хочешь. Обернулся – ее уже не было. А когда стадо, как ожидал, прошло стороной, начал искать ее, звать, темнело уже, прочесал всю округу, заглядывал в рвы, овраги…
Да, она очень любила лес, чувствовала его, что меня несказанно радовало, хотя так редко ей говорил об этом. Лес, но, как по ней, лучше б, наверно, без слонов и тигров. Медведей и леопардов. И змей. От которых и сам я мистически цепенел – с детства. Но и тянуло к ним потому же. Годом раньше я впервые держал в руках кобру. Правда, рядом со змееловом, но кобра была ближе – в руке. А потом он взял ее у меня и передал Тае. Какая нежная девичья кожа, сказала она, и какая теплая! Да, говорю, приходя в себя, действительно теплая, в отличие от меня.
Несколько лет спустя, в заповеднике Бор, я одержим был съемкой нильгау и каждый день ходил в джунгли, а она порой пропускала. И однажды, когда уже собрался идти, она вдруг в последний момент: я с тобой, ладно? Ладно, но на нашей дальней поляне с волшебным деревом ты меня подождешь, а я схожу к озеру, поснимаю стадо нильгау на мысе и вернусь за тобой, хорошо?
Возвращаюсь, она сидит на дереве, где удобно устроилась с камерой в метрах двух от земли, сидит недвижно, и что-то с лицом у нее, таким же недвижным. Меня, кажется, говорит, не поворачивая головы, укусила змея. Я умираю. Где, когда, что значит «кажется»? Здесь, медленно встает, приспускает штаны, показывает, минут двадцать назад или больше. Немножко сознанье терялось, и холодный пот. И сейчас? Нет, сейчас вроде легче. Стоит с недвижным лицом и взглядом вдаль. Одна точка, не две, с небольшим воспалением вокруг. Укус не похож на змеиный. Что же ты, вот так сидела тут и ждала смерти? Да, говорит. Но я же был неподалеку, ты знала где. Нет, продолжая смотреть в эту даль, нет. Каждый за себя.
#23. Шакти
В то утро мы не пошли в джунгли, а направились на живописную свалку за краем деревни. Глубокий обрывистый яр, на дне которого затон с рукавами. Туда из столовок и мясных лавок свозят требуху и обрезки. Над яром кружат с полтысячи черных коршунов, они тут хозяева. Чуть в отдалении от них, но тоже немалым составом – аисты-епископы, и менее заметные, но зорко следящие из укрытий орлы-змееяды и ястребы. А внизу, в зеленоватом цветущем затоне, лежат черные буйволы, и по ним, как маленькие медсестры, ходят белые и желтые цапли. Иногда к краю обрыва из кустов выбредают кабанчики и олени, но, глянув вниз и по сторонам, не задерживаются. Обрезки сбрасывают с восточной стороны яра: падая, они остаются на уступах обрыва, коршуны их берут, заходя с виража.
Мы немного поснимали, сидя на краю яра, и особенно битву двух коршунов в траве, спиной к которым невозмутимо стояла большая белая цапля и разминала вторую ногу, как балерина у незримого станка. На обратном пути, уже на подходе к деревне, прямо у наших ног через дорогу внезапно переметнулась длиннющая древесная змея. Светло-зеленая, молниеносная. Казалось, это асфальт вдруг треснул поперек и на глазах сросся.
И вот мы идем по главной улочке Масинагуди, нас уже многие знают здесь, покачиваем в ответ головой – здравствуйте, здравствуйте, намасте! О, сколько же одним этим жестом они могут сказать друг другу! Чем дольше живешь в Индии, тем больше входишь во всю эту необозримость рассказа без слов, входишь, все равно оставаясь где-то лишь у порога. Всю жизнь рассказать можно одним лишь кивком головы. Не говоря об улыбке. Что ж это за улыбки такие у индийцев – подарит едва заметную, меньше мгновенья, а света хватит на полжизни. Но какого? Не яркого, не бьющего в глаза, и даже, кажется, идущего не от этого человека, а может, и не совсем от человека, а сквозь него – милости света, который уже в тебе и надолго.
Идем мы, взявшись за руки, оба в белом, легкая рубашка на Тае, и там – ниже горла, выше живота – то, чему нет имени, если кратко взглянуть, но так, чтоб она не заметила, в тот же миг незримый ребенок сжимает в своем кулачке твое сердце, и ловишь пяткой уходящую из-под ноги землю. Землю, вместе с горами вдали в дымке, вместе с цветущими фиалковыми деревьями, вместе с улочкой, где в эту минуту знакомый мясник кивнул вам, продолжая разделывать курицу тесаком и подбрасывая, как жонглер, обрезки вверх, но они не возвращаются, не падают, потому что на карнизе над ним сидят коты – около дюжины, всех мастей, и на лету ловят – кто ртом, кто лапой. А слева – фруктовая лавка, вся занавешенная съедобными чудесами, так что видна лишь просунутая сквозь них голова продавца, который уже машет рукой: Серджи, красные бананы привезли, твои любимые! Красные, верней, темно-бронзовые, большие, мясистые, с таким плотным вкусом, что после одного съеденного жизнь, поцеловав тебя в лоб, откланивается до следующих встреч. Но еще больше мы любили «свечные», желтые, тонкие, с нежной кислинкой, их надо есть не губами, а устами и закрыв глаза. Висят над его головой, как люстры, прям с веткой срезанные.
Выпили мы у него свежевыжатую папайю с молоком и льдом, идем дальше. Но что-то странное происходит – чем ниже по улочке, тем мир все больше окрашивается красным со всеми его немыслимыми оттенками. Женщины! Они движутся отовсюду из переулков, в красных сари, с желтыми цветами бархатцев и жасмина, с зелеными ветвями, с огнями в горшочках, и плывут, плывут… Кажется, что уже и по небу, восходят в него и спускаются оттуда по заплетенным цветочным нитям. День Шакти, вот оно что! День той, без которой ничто не дышит – ни бог, ни человек, ни стрекоза. Той, кто была до мира и пребудет после. День вселенской женской энергии. Той, которая и создала этот мир – видимый и невидимый – через Брахму, одним движеньем чуть дрогнувших уголков губ в улыбке. И разрушает его – Шивой, и сохраняет – в Вишну. Шакти, она же Дурга, Кали, Парвати, Сарасвати, Лакшми, Кушманда и еще тысячи ее ипостасей. Шакти, речь мира, божественная, летящая над ним.
День нулевой луны, нулевой чандры, свет пойдет на прирост – лунный к земному. Ом, Шакти, ом, Парашакти, – поют они, женщины, птицы, фиалковые деревья, огонь и воздух. Ом, мать-природа, ом, девочка-любовь, ом, дом! И текут в храм, который мы даже не замечали, проходя мимо, неприметный, стоящий чуть не весь год в тишине, а в этот день озаренный жизнью. Храм Шакти.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?