Текст книги "Убыр: Дилогия"
Автор книги: Шамиль Идиатуллин
Жанр: Ужасы и Мистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
А Дилька?
Не могу.
Я сжал зубы, вдохнул, чтобы не выдохнуть с нытьем, и открыл глаза.
Если бы Марат-абый оказался прямо передо мной, нос к носу, я бы, конечно, сдох на месте. А что еще делать? Я с родственниками не дерусь, тем более покойными.
Но его перед носом не было. И за окном не было. Не торчал он, с любопытством вжавшись лицом в стекло, и на прежнем месте не стоял.
Левый край окна на секунду отчеркнулся лиловой полоской и погас. Стало темно.
Ушел.
Я попытался выдохнуть, и тут громыхнуло.
У меня ноги аж подпрыгнули и сердце отдельно, прямо в горло стукнуло. Громыхание сменилось чавканьем.
Бичура вернулась к прерванному ужину. А я про нее и забыл.
Тут я, конечно, выдохнул. Спасибо, что остальными способами накопленное не выпустил.
А бабка, наоборот, вздохнула. Потопталась на месте и зашаркала к двери.
Я попытался спросить, что это было, почему Марат-абый и чего теперь вообще делать-то, но не смог: пришлось разжимать зубы и размыкать сплющенное горло. Но бабка мои глотающие звуки услышала, остановилась и сказала не оборачиваясь:
– Спать надо, спать. Завтра расскажешь.
– Бабуль, – продавил я наконец сквозь сомкнутые связки. – Это дядя.
– Да, правильно, дядя. Гуляет здесь. Все, все, спать иди, – сказала бабка и быстро вытерла слезу кулачком.
Я это почему-то увидел.
– Бабуль, – сказал я и хотел взять ее за рукав, чтобы не убегала так быстро.
И обнаружил, что руки у меня заняты: правый кулак я зачем-то сунул под кофту и еще крепко прижал левым локтем. Давно небось. Сунул-прижал, даже чувствовать перестал, где кулак, где локоть. Чуть помешкав, я с этим разобрался и все-таки потянулся за бабулей. Рука напрочь занемела и вроде звякнула об пол.
Нет. Нож выпал.
Это его я, оказывается, локтем зажимал. Без ножен прямо. Спасибо, хоть не в бок втыкал. И спасибо, что сейчас выронил, а то пырнул бы бабулю, бог ты мой.
Я поспешно нагнулся и подхватил нож, чтобы спрятать. Чудом пальцы не обрезал, пока нашаривал, ладно, он недалеко отскочил. Блин, копец. Сейчас бабка решит, что я молодой гопник, который в гости с тесаком ходит. Выгонит на улицу и меня, и Дильку. В лес, вернее. К Марат-абыю.
Убрать я не успел. Руки оставались костяными и тряслись малость, а в бок себе все-таки лезвие прятать не хотелось. Пока поднял нож, пока нашарил локтем ножны, пока выковырял их из складок кофты – бабуля уже обернулась и увидела нож. Быстрее меня, поди, к темноте привыкла. С ее-то опытом.
Не испугалась. Развернулась и сказала:
– Покажи.
– Это для продуктов, хлеб резать, – торопливо сказал я, сунув нож в распах молнии.
– Покажи, – повторила бабка и подошла вплотную.
– Это ведь… – Я не вспомнил с ходу, как будет «оружие», запнулся, вынул руку из-под кофты и протянул его бабке рукояткой вперед.
Бабка чуть отступила и резко сказала:
– Мне не давай, так покажи. Ближе.
Я положил нож на растопыренную пятерню, продолжая зачем-то вспоминать, как же оружие-то будет, морское что-то, и пробормотал:
– Это не меч ведь.
Бабка быстро ткнула меня в губы костлявым пальцем, я даже отдернуться не успел, и буркнула:
– Масло в рот.
Блин, подумал я, но промолчал. А нож ей совсем под нос сунул.
Бабка за кончики пальцев чуть опустила мою ладонь и провела над нею своей. Раз и другой.
Стало светлее.
Не так. Наоборот, стало темнее, а нож стал ярким. Во всяком случае, теперь я видел его не как светлую щепку, а в деталях: темное лезвие с белой режущей кромкой, резную ручку, схваченную стальными кольцами по краям, и даже вязь по ручке различал. Бабка, видимо, тоже. Она вплотную поднесла палец к резьбе – наверно, хотела ее погладить, – но касаться не стала, а принялась чертить в воздухе закорючки, видать, повторяющие те, что были на ноже. Может, мне показалось, но от этого в рисунке на ручке словно проволочки ярко загорались, той же формы, какую бабка рисовала, – как в старом обогревателе со спиралью.
Поначалу я их различал: низкая скобка в самом центре рисунка, типа латинская «w», булавка, восклицательный знак. Но скобок и точек полыхало все больше, они прожигали глаза, оставляя черные следы. Эти следы путались с пылающей паутиной, кружа мне голову и закидывая ее назад. Я закрыл глаза, стало чуть легче, но все равно огненная надпись жарко плыла по внутренней поверхности век, колыхаясь и комкаясь, и это было неправильно до невыносимости.
Бабка длинно что-то сказала, нараспев и совсем не шамкая.
– Что? – переспросил я, раскрывая глаза и тут же сощурясь. На ладони будто пучок свечей горел.
Бабка уже не водила рукой над ножом, а рассматривала его широко распахнутыми глазами – светло-коричневыми, оказывается, и по этой коричневости вокруг тонкого зрачка бежала золотая вязь. Нож лежал неподвижно, а отражение рисунка с него бегало по кругу.
– Дождалась, – сказала бабка, сильно сморщилась, и золотые проволочки запрыгали не в глазах, а по двум длинным каплям, выдавленным вдоль зажмуренных век. Капли дернулись и скользнули вниз, теряясь в дряблых морщинах.
Мне стало неловко, и я поспешно спросил:
– Что тут написано?
Бабка шмыгнула носом, быстро вытерла лицо концами платка и сказала:
– Про тебя написано, Айкылыч.
Я поморгал, соображая, при чем тут лунный меч, не сообразил и решился уточнить:
– Айкылыч – это имя?
Бабка закивала, улыбаясь и рассматривая меня сквозь мокрые редкие ресницы, протянула руку к моему лицу, тронула подбородок и вдруг резко, смахнув улыбку и даже морщинки разгладив, спросила:
– Как твое имя?
– Наиль мое имя, – ответил я, который раз пожалев, что меня так назвали, – и в первый раз тоскуя, что не Айкылыч. Тоже мне имечко.
– Вот так вот, – сказала бабка, чуть шевеля ладонью у моей скулы. – Эта мне молодежь, сопляки, правила забыли. Из красных Абдекаев будешь?
Я пожал плечами и потихоньку опустил руку с ножом, но бабка требовательно смотрела, и я растерянно сказал:
– Не знаю. Не понимаю то есть.
Бабка убрала руку, проморгалась и еще раз вытерлась концами платка. Всмотрелась в меня и спросила:
– Ты ведь из Лашманлыка родом?
– Ну, не сам, но отец отсюда, – признался я.
– У отца род от кого шел? От красного Абдекая?
– Не знаю, – виновато сказал я, сообразив наконец, что «красный» в данном случае значит «рыжий».
Но никого из родни у нас рыжими не звали. Кроме меня. Меня мама рыжим звала, но это от слишком большой любви. Я в детстве светлым был, сейчас потемнее, но рыжих на всю голову полтора волоска. Дилька вон до сих пор светлая, но это русый называется, а как по-татарски, я и не соображу, не çal – это «седой», русские отсюда «чалый» взяли. Блин, она опять спрашивает.
– Какого самого старшего родственника помнишь? Дедова деда, отцова? Как их звали?
– Бабушка отца Шамсиханур Фасхутдинова. Но она не родная. А, у нас фамилия Измайловы, значит еще Исмагил был, деда отец, значит. А Марат-абый Усманов – получается, еще Усман был…
Бабка дернулась и резко спросила:
– Какой Марат?
Я помялся и начал, показывая на окно:
– Ну, бедняга, который вон там сейчас…
– Масло в рот, – сказала бабка и опять чуть не ткнула мне пальцем в губы.
Я отдернул голову.
– Прямо стой, не моргай, – сказала бабка, рассматривая меня в упор, как мелкую картинку.
Не отрывая взгляда, нашарила и подняла мою ладонь вместе с ножом на уровень лица. Он потускнел было, но теперь снова вспыхнул мелкими теплыми лучиками. Отсвет мягко скатился по лбу и цепко лег под глаза. Я прищурился. Бабка тоже прищурилась, прицельно. Я тут же наполовину ослеп: по левому глазу скакнул и свалился вбок золотой крюк, за ним другой и третий. Нет, не ослеп, ресницы спасли. На них вспыхивали и гасли толстые слепящие бусы. Правый глаз подсказал, что рисунок начал вращаться, как у бабки вокруг зрачков, но что-то я ни фига не понимал уже, что вижу. Пол под ногами зашатался. Я поспешно встал в правильную стойку.
– Смирно стой, – повторила бабка, кажется не отрывая от меня прищура.
Я застыл как мог. Глаза не жгло, но грело – и каждая вспышка отталкивала всю голову.
Бабка чуть повела мою руку вперед и назад. Яркий отсвет должен был, по идее, уйти с глаза, но не ушел, а растекся на правый глаз. Бабка опять повела ладонью, и тут под носом у меня зачесалось и сразу засвербело повыше. Я несколько раз шмыгнул, сдерживаясь, сморщился, чихнул, запоздало испугался, что мог на нож напороться, и смущенно засмеялся.
Нож погас. Перед глазами, конечно, еще плыли спутанные узоры, как свежая роспись бригады сварщиков на трубе.
Бабка, почти не видная на фоне этого праздника, продолжала смотреть мне в лицо. Отвернулась и снова направилась к двери.
– Бабуль, – сказал я, – вы куда?
– Ложись спать, – сказала она, остановившись, но не оборачиваясь.
– Как? – удивился я. – Вы же… Вы же сказали, что меня ждали. Для чего?
– Я не тебя ждала.
– А кого?
Она не ответила. Ну и ладно, подумал я, но спохватился:
– А нож?
– Это не твой нож.
Я не успел оскорбиться. Она продолжила:
– Ты никто. И ждать мне нечего.
– А отец?
Бабка обернулась наконец. И спокойно пообещала:
– Ты будешь его вспоминать.
6
– Больно будет, – предупредила бабка, водя пальцем поверх ножа, лежавшего на черном от ветхости столике.
– Хорошо, – сказал я, украдкой растирая внезапно заледеневшие ладони.
– Очень больно будет.
Я пожал плечами.
– Ты готов? – не унималась бабка.
Я кивнул.
– Словами скажи.
– Да.
– Полностью скажи.
Вот еще одна классная на мою голову, с досадой подумал я и сказал:
– Да, я готов.
Ни фига я не был готов. Но что оставалось?
Бичура чавкала в давешней комнатушке, Дилька спала на полатях через две стенки, а мы сидели в непонятном зале, слишком длинном и узком – для деревенской комнаты вообще и особенно для деревенской комнаты небольшого дома. Сильно пахло травой, цветами и тревогой, но это, похоже, от меня. В стенах вместо окон были ниши, заставленные деревянными и чугунными выкрутасами сложной формы и непонятного назначения. Поверх этих выкрутасов бабка поставила по лампе – не электрической и не керосиновой, а масляной, что ли: внизу глиняная плошка, сверху стеклянный пузырь с дыркой, внутри низкий плоский огонек. Огоньки почти не шевелились, но почему-то тени медленно кружили по комнатке, накладываясь друг на друга и кидая то на меня, то на бабку почти черные многоугольники, которые тут же испарялись очередным оранжевым просверком.
Почему-то я сразу поверил бабке. Глупость, да? Здоровый пацан, городской, не дебил поверил чокнутой деревенской старушке – даже не деревенской, а лесной, – которая считала себя бабкой-ёжкой, а сама небось от трамвая, как от шайтана, шарахнулась бы и ни слова по-русски не знала.
Но не в трамваях же дело и не в языке. Хотя и в языке тоже.
Она мне так и сказала: ты не наш. Ты татарский еле знаешь, а язык – это qoral[24]24
Оружие (тат.).
[Закрыть]. Вот что морское вспомнить не мог.
Бабка сказала: оружие строит страну, учит народ и убивает человека. Если ты умрешь – кому легче? А если родишься ненужным – тем более.
Я и возмутиться не успел – она продолжила: я учила тому, что знаю, тех, про кого знаю. А кто ты, я не знаю. А вдруг ты tutǧaqçı?[25]25
Конный дозорный (др. – тюрк.).
[Закрыть] И что ты будешь делать? Я вслепую двести… давно не учу.
– Бабуль, кто ты? – спросил я тут, забыв про возмущение.
Как тут возмущаться и как не спросить. Двести, учит кого-то, язык у нее оружие.
И бабка рассказала, кто она. Не потому, что такая откровенная, и не потому, что я такой красавчик, перед которым любой душу отворит. Просто бабка давно никому ничего не рассказывала. Разве что коту. Но кот все-таки не считается.
Я не кот, но половины слов не понимал. Особенно поначалу, когда она говорила простыми, короткими, но будто переделанными словами или с акцентом. Начала, допустим: üzä kök täñri asra yaǧız yär qılıntuqda[26]26
После того как наверху было сотворено голубое небо, а внизу – бурая земля (др. – тюрк.).
[Закрыть]. Это я более-менее понимал – какая-то ритуальная форма вроде «Давным-давно, в далекой-далекой галактике», осталось понять, что такое тенгри[27]27
В древнетюркском «небо» и одновременно «верховное божество».
[Закрыть]. А фразы наподобие «Erdemlig bolsar bodun isrik jörümedi»[28]28
Народ, рожденный для доблести, пьяным не бродит (др. – тюрк.).
[Закрыть] вообще в тупик ставили – ну да, если пьяный, то бодун, но разве это татарское слово? Многие слова звучали вообще не по-татарски. Смешно звучали. Мне было не до смеха. Я, скрючившись от напряжения, пытался уловить общий смысл.
В общем, раньше таких бабок много было. Десятки, может, даже сотни – так, чтобы в каждом районе, до того уезде, вилаете, округе, иле или яке была своя ученая бабка, которая умела делать из мальчиков мужчин. Не в том смысле, в каком принято говорить и ржать, а в племенном, что ли. Не помню, как это называется, – иностранное слово, по телику слышал в программе про тропические острова. А по-татарски так и было: «мужчиной делать». Два или три раза в год из городков, деревень и стойбищ в лесную избу приходила толпа ребят, которая жила здесь несколько дней или недель. А домой возвращался уже не пацан, а специалист – лучник, знахарь, кузнец или скорняк. Каждый из них учился ремеслу с младенчества и умел практически все – но настоящим мастером, полностью отданным делу, парень становился после стажировки у бабки. Которую и называли däw äni – бабушка, а дословно «большая мать». Только сначала däw значило не «большой», а «див», diyü, демон из сказки.
Что бабка со стажерами делала, как, группой или поодиночке, бабка не сказала, а я и не спрашивал. Меня и без того пришибло. Лучником со стойбищем, например.
Если я правильно помнил историю Татарстана, самые последние из народов, считавшихся нашими предками, перестали кочевать куда больше чем полтыщи лет назад. И с тех пор жили в городах и деревнях, а когда их из городов повыгоняли – в деревнях и посадах. Стойбищ не было и быть не могло. Да и лучников, пожалуй, тоже.
Бабка как раз сделала паузу, опять вытираясь платочком. Она не морщилась и не кривилась, слезы текли сами по себе, будто она их копила вместе со словами, а заслонка общая – и полилось все сразу.
– Бабуль, сколько вам лет? – тихо спросил я.
Бабка тихо высморкалась в какую-то тряпочку, но спросила очень жестко, словно сквозь зубы, которых не осталось:
– Кому – вам? Я тут одна, ты пьяный или чертей видишь?
Я растерялся. Бичура, конечно, на черта смахивала, но бабке на это указывать не следовало: совсем вскипит.
– Ну, вы же старше, – сказал я, надеясь, что здесь у старушек не принято, как в городе, молодиться.
– Все равно я тут одна. Так и говори. А сколько мне лет – ну, я вообще не молода, слава богу.
Подтвердила. Изящно так.
Это по-русски неуклюже звучит, а по-татарски каламбур получился. По-английски, допустим, вместо «Сколько вам лет?» спрашивают – «Как вы стары?» – а по-татарски «Niçä yäş?» – «Насколько молоды?». Вот она и ответила.
И не «слава богу» сказала, как все говорят, а «слава тенгри».
Давеча тоже голубого тенгри поминала. Не важно. К тому же бабка закончила урок хороших манер и продолжила рассказ.
Потом, значит, таких däw äni стало меньше. Потом многие выросшие мастера перестали посылать сыновей в лес – считали, что сами всему научат. Еще и муллы, начала бабка с неожиданной злобой, но тут же остановилась, пробормотала что-то под нос и продолжила точно с новой страницы.
Потом к ним перестали ходить. А däw äni стали звать обычных семейных бабушек, которых по правилам, вообще-то, зовут äbi. Зачем ходить в лес, если есть медресе, школы, училища и университеты, а прямо дома – своя däw äni? Лесных старушек переименовали в abraçı, то есть в хранительниц, или в abrawlı qarçıq – хранящих старух. Потом уважение к abraçı превратилось в уважительный страх. К ним продолжали носить, например, самых тяжелых больных, и бабки ставили их на ноги. Но носили все реже и реже, потому что страшно.
А потом память о лесных колдуньях, которые делают что-то страшное с попавшими к ним ребятами, стерлась до темных пугалок. И люди перепутали слова «лечить» и «жечь». Бабка почему-то сказала, что они звучат одинаково, хотя я помнил, что это не так. Спишем на старость. И получалось, что бабка не лечит, а жжет заживо. Слово abraçı перешло на ангелов-хранителей и быстро потерялось, а abrawlı qarçıq истерлось и превратилось в ubırlı qarçıq. В Бабу-ягу с убыром внутри. Люди забыли, кто таков убыр, и пристроили слово как получилось. А может, не сами забыли, а убыр как-то помог. Нечисть любит пачкать чистых – особенно тех, кто учит отличать чистых от нечистых. А ведь мы были единственными, кто учил убыродавов. Но нас назвали не спросив – и продолжали звать.
Только звать было уже почти некого. Бабки вымерли. Может, не все – но никого больше из бывших abraçı бабка не чувствовала и не слышала. Раньше, говорит, так себе отношения были между нами, а теперь самой дурной сестренке обрадовалась бы как родной. Но некому. Даже вспомнить их не могу. Ни в лицо, ни по именам, ни по лучшим ученикам. И меня никто не вспомнит.
А тебя родители вспомнят, ты не переживай. Убыр всего человека съедает, но перед самой смертью жертву выпускает – то, что от нее осталось. И жертва может вспомнить самое дорогое.
Я, кажется, заплакал. Не хотел, но не смог сдержаться.
Бабка безжалостно продолжила:
– И ты отца твоего вспомнишь. А чего ты плачешь? Он же у тебя хороший? Ну, в рай попадет.
Дать бы ей, ведьма гнидова, подумал я, но против воли сказал:
– Не хочу в рай.
– Хочу не хочу – не тебе решать. Но зря ты так говоришь, честно.
– Нет рая, – объяснил я, зажмурившись. – Я не верю.
– Вот, – серьезно сказала бабка. – И чему тебя учить? Ты не веришь ни во что. Ты не знаешь ничего. Ты ничего не умеешь. И ты не наш.
– Я наш, – упрямо сказал я.
– Что такое наш?
– Татарин.
– Что такое татарин?
Я пожал плечами и вспомнил, что отец в свое время сказал: «Татарин – это человек, который плачет, когда слышит правильно спетую „Ay bılbılım“. А если не плачет, он не татарин».
Если так, то я, конечно, ни фига не татарин. А может, просто правильного исполнения не слышал.
Папа-то мой правильный. И мама правильная. И их надо спасать. Да если даже неправильный, какая разница? Они-то точно мои, наши с Дилькой.
А бабка, кажется, знала, как их спасать. И могла научить.
– У меня папа отсюда, из Лашманлыка. В детстве здесь жил, – соврал я.
Хотя почему соврал: он на каникулы сюда приезжал – и в это время жил.
– Зовут его как? Ий, ладно уж. Исмагыйль, Госман, не помню… Он по ночам ходит?
– Н-нет, один раз… – начал я, вспомнил тот раз и замолчал.
Бабка неожиданно ласково спросила:
– Некрасивый стал, худой?
Я кивнул, стараясь не морщиться.
– Бьется он, – пробормотала бабка, странно махнула рукой от себя и спросила: – А мама твоя? Ходит ночами?
Я, поколебавшись, кивнул, и тут же торопливо уточнил:
– Не знаю. Может, это не она, может, сон был.
Тут я слова перепутал, вместо «сновидение» сказал «засыпание», или как уж это правильно. Бабка поняла и спросила, что-то прикидывая:
– Мама нездешняя, что ли?
– Из Буинска.
– А, понятно, – сказала бабка, криво ухмыльнувшись.
Какие-то у нее счеты были с буинскими. С тамошней карчык, поди, не поделили чего-нибудь.
У меня к буинским были свои претензии, я туда ездил однажды, ну и они у нас гостили каждый год, считай. Но давать мамкину родину в обиду я не собирался. Хотел об этом помягче сообщить, да бабка уже рассказывала дальше.
О том, как тоскливо было жить без учеников и без дела – и как оказалось, что слишком рано тосковать начала. Тогда хоть люди вокруг жили. Они забыли лесную старушку, но чем-то занимались: рубили лес для царей и немножко для себя, выращивали рожь и картошку, овец пасли, молились кому-то. Бабка все это слышала и успокаивалась тем, что и без нее всё, оказывается, неплохо. Живут, и ладно. А сама она давно научилась питаться минимумом: растила что-то (я эти слова не знал и вообще решил поначалу, что бабка стишок читает про тары-растабары и киндер-сюрприз)[29]29
По-татарски tarı – просо, kinder – конопля.
[Закрыть] и варила-пекла-закатывала, старые запасы тратила медленно (тут я понял, почему сахар такой странный и твердый, и ужаснулся), а мяса давным-давно не ела. Да и какое мясо, если зубов нет, невесело засмеялась она, показывая десны, и я быстро отвернулся. Так и жила, по привычке и на всякий случай. А вокруг жить переставали.
Перестали молиться. Потом – рубить лес. Потом – растить и пасти. Почти все разъехались, а оставшиеся сидели по домам. За порог изредка выходили, чтобы побродить, поорать и в дом вернуться. Пьяные или больные, да. А так было тихо и гулко. Смерть оживляла, но ненадолго: когда кто-то умирал, приезжала родня из городов, хоронила и уезжала. И умирали-то все по-плохому – и это плохое в землю уходило.
Я не понял, что значит «по-плохому». Будто бывает хорошая смерть. Но переспрашивать не стал.
А теперь, продолжила она, плохое из земли выходит.
Она решила, что я тот, кого ждала, когда увидела нож. Нож был фамильным знаком семьи, которая защищала всю округу от убыров. У них профессионально это получалось, много поколений, так что убыров и в помине не было. Всякая другая шелупонь водилась, безвредная. Даже специально разводили, как бичуру, тут бабка осеклась и покосилась за стенку, где осталась та мерзавочка.
И нож был не просто нож, а ключ, чтобы как раз таких ребят активировать. Только последние не годы, а десятилетия – надеюсь уж, что не столетия, – не видела бабка ни ножа, ни вообще никого.
А убыра, похоже, видела. Может, у них даже какие-то специальные отношения были, но бабка о нем с бессильной ненавистью сказала, как мама про Тухватуллина своего. Коротко и без подробностей. Сказала: теперь нечисть делает что хочет, и ждать нечего.
Она и не ждала. И умереть пока не могла, я не понял почему. По привычке, может. Продолжала жить, ночью не высовываясь за дверь и не глядя в окно, а днем тихо копаясь в огороде и питаясь всякой ерундой, которую я не понимал.
Я бы с такой диеты сам убыром стал.
Но стал не убыром, а самозванцем. Это не наш нож был, наша семья никакого отношения к убыродавам не имела, и ни один из ее представителей, и я особенно, – сказала бабка так, что я даже не обиделся, – обучению не подлежал и никаких шансов против злых хозяев не имел.
Злые хозяева умели всё. Умели забирать человека и выедать его изнутри, хоть разом, а хоть и растягивая удовольствие. Умели проходить сквозь дырку в замке и сквозь темя. Умели неделями сидеть внутри жертвы не показываясь – так, что ни она ничего не подозревала, ни близкие, – и вылазить по ночам пополнять хозяйство. И не боялись они ни крестов, ни полумесяцев, ни осиновых кольев, ни серебряных пуль, ни петушиного крика. То есть кукареканье, солнце и серебро с молитвой не любили, как мы холод, например, – но могли и вытерпеть, и одеться. В кого-нибудь.
Убыр – это не упырь и не вампир, пусть европейские сказки, если я правильно понял, из наших вылупились. Убыр – это прорва, дыра, ну или прожорище. А «убырлы-кеше» называют бесноватых, это называется устойчивое сочетание, как «убырлы-карчык». Но что же тут устойчивого, если убырлы-кеше кидается на всех, как зомбак из фильма. Это если жертва слабой оказалась и подчинилась засевшей внутри твари. А если сильной или, допустим, генетически не предрасположенной – как люди, которые гриппом не болеют, – то убыр убивает. Выжирает изнутри и бросает, как кожуру. Чтобы перед смертью человек в сознание пришел, почувствовал боль от выдранных кусков и измучился.
А папа почти все время в сознании был, поэтому и мучился так сильно.
Сволочь. Гад. Папку-то за что. Я стиснул кулаки, чтобы удержать жар, прущий из меня во все стороны, и сказал:
– Бабуль. Научи меня.
Она долго не соглашалась. Говорила, что давно разучилась, что неизвестно, кто из меня получится, что я не готов. Ни вообще к учению ее непонятному, ни к тому, кем из этого учения выйду. Говорила – а сама готовилась. Встала, прошлась по комнатке, собирая непонятные штуки по разным кучам. Пару раз обошла меня, всматриваясь в руки и в шею, больно нажала на макушку. Вытащила из-под ведра совсем музейного вида горшок, вытащила другой, цыкнула на меня, чтобы сидел смирно. Сломала прозрачную крышку, которая накрывала горловину горшка и обвязывавшую его тряпку. Принялась кошмарить на тему «как это бо-бо». И вдруг спросила:
– Тетка когда приезжает?
– Какая тетка? – не понял я.
– Беременная тетка.
Я испугался, что бабка мысли читает, но сообразил, что сам, видимо, разболтать успел.
– На той неделе.
– А родители пять дней назад из Лашманлыка приехали?
– Д-да. Вроде.
– Два дня, ну три, а полная луна завтра, – пробормотала она.
Я дернулся и тревожно спросил:
– Чего два дня?
– Главное, чтобы тебя после вспомнили, когда ты улетел. Тебе повезло, и родителям твоим повезло. Даже если у нас не получится или ты за три дня не успеешь – вас вспомнят. Тогда душа отпустится. А мне и улетать нельзя – меня никто не вспомнит, так душа здесь и сгниет. И эти ее сожрут.
– Я вас вспомню, – глухо сказал я, стараясь не выпускать слез, горячим валиком упершихся в лицо с той стороны.
Бабка пристально посмотрела на меня снизу вверх и строго спросила:
– Обещаешь?
Я пожал плечами и кивнул. Спохватился и, не дожидаясь замечания, сказал полным ответом:
– Да, я обещаю.
Бабка просветлела, встала на цыпочки и прошептала мне на ухо пять слогов. Дыхание у нее было прохладным. Это имя, понял я с задержкой, кивнул и хотел назвать бабку как полагается. Но она снова ткнула пальцами мне в губы и сказала:
– Только когда душу отпускать надо будет. До этого забудь. Забыл?
Я кивнул.
Бабка тоже кивнула и скомандовала:
– Раздевайся.
Я сперва не понял, потом обрадовался, потом смутился.
– Совсем?
– Совсем. Ладно, штаны можешь оставить, пояс развяжи. И обувь сними. Так. Сядь туда. Туда, я сказала.
И показала на груду досок в неосвещенном углу. Я пригляделся и сообразил, что это не груда досок, а такая пародия на креслице, словно растянутое в лежак для космонавта: на уровне поясницы в угол была косо вбита треугольная доска под задницу, чуть выше по стенам шли бруски под предплечья – стало быть, подлокотники, – и совсем толстые бруски с округлым вырезом были вколочены в пол. Ногами упираться.
Я положил вещи на пол, придерживая штаны, прошел в тот угол и пристроился, как в кресле дантиста. Оказалось почти удобно, совсем не холодно и не занозисто: даже шероховатые бруски на ощупь казались полированными. Пальцам ног было больно, но я догадался чуть выгнуть стопу, и стало вообще в самый раз, будто кроссовки по размеру надел.
– Нож возьми, – сказала бабка.
Я приподнялся, вытащил из кармана нож, уронил ножны и торопливо сел обратно, выставив лезвие.
– Я говорю, это не нож, а ключ, – сказала бабка, колдуя с черной жидкостью из горшка.
Она ее цедила в пиалку, чуть перемешивала круговым движением и переливала в другую, оттуда в третью – и наливала по той же цепочке из другого горшка. Запах заполнял уже всю комнату, горький и опасный.
– Я помню, – сказал я, не понимая, чего она докапывается.
Бабка приблизилась ко мне, шепча под нос и медленно поводя пиалкой по кругу. Порядком отлила, но пиалка все равно была полной, так что жидкость задиралась блестящим краешком выше стенки. И не проливалась.
– Что это? – спросил я как можно спокойнее.
– Кровь, – сказала бабка, и я обомлел, но силой себя успокоил.
На кровь жидкость совсем не была похожа и пахла, скорее, лекарственным чаем. Какой-нибудь грудной сбор номер четыре с ромашкой и корнем багульника.
Бабка продолжала, не отрывая взгляда от жидкой плоскости, гуляющей в чашке, как оброненный обруч:
– Кровь – она память, кровь – она знание, кровь – она дверь, надо отворить, надо узнать, надо вспомнить, вода неба и вода земли, сок воды и сок огня, слово матери и дело отца… На руку положи! На ладонь!!
Я вздрогнул, как-то сразу понял и положил лезвие на открытую ладонь.
– На правую! Острием на себя, рукояткой в пальцы! Живое и мертвое, жидкое и густое…
Она плеснула мне на правую руку, холодно, на левую, сказала:
– …черное и белое, жар и холод…
Черные широкие потеки выцвели, стали теплым молоком и тут же – обычной водой, бесцветно затюкавшей в пол. А бабка уже ткнула мне пиалку в зубы, со стуком и чуть не расквасив рот, и скомандовала:
– Пей, два глотка.
Голова холодно закружилась.
– Быстро!
Я глотнул раз и два. Первый глоток ухнул вниз, помедлил и встал поперек желудка, как повернутая палочка. Второй заклинил горло и саданул по нему, точно наждачный рулончик. И тут же голова заполнилась жаром и звоном, снизу вверх. Из глаз брызнуло, я зажмурился, а бабка сказала сквозь жар и звон:
– Согни кисть. Сильнее. Сильнее согни, чтобы складка была.
Сунула лезвие ножа под эту складку. И нож длинным бугорком пополз под кожей, выжигая и морозя, как утюг с привязанным мешочком льда.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?