Текст книги "Убыр: Дилогия"
Автор книги: Шамиль Идиатуллин
Жанр: Ужасы и Мистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Дилька тут же чихнула и затряслась.
– Холодно, что ли? – шепнул я, обнимая сестру за плечи.
– Не, – буркнула она, прижимаясь к моему боку.
И правда, совсем не холодно, подумал я, начиная дрожать. Точно не холодно, тепло даже. Как в квартире с батареями центрального отопления – ну или с подогревом полов, у дяди Андрея такая. Поэтому из нас стылость и прет, по закону теплообмена.
Я хотел объяснить это Дильке, но решил проверить, почему тепло. Сказал: «Сиди» – и осторожно пошел по кругу, держа руку перед собой. Дилька что-то вякнула вслед, но совсем ныть не стала. Правильно, пусть дураки да волки в темноте скулят.
Батарей, вмонтированных в стены, я не обнаружил, полы были прохладными, а вот шершавая печка теплой. Не горячей, и вообще непонятно, то ли она греет комнату, то ли сама от комнаты согрелась. Но можно к ней придвинуть лавки и переночевать в тепле. А можно подтопить еще, сообразил я и попытался вспомнить, видел ли дрова. Во дворе. На траве. Ладно, наломаем, если что. Из забора можно деревяшку вытащить. А огонь? Трением добывать?
Разберемся.
В печку заглянем, вдруг там и дрова, и угли, и набор каминных спичек с коллекцией золотых зажигалок.
Я, чуть не опрокинув прокравшийся под ноги кувшин, снял скрежетнувшую заслонку, успокоил Дильку и заглянул в печь.
Жаром оттуда не пыхнуло, и дров с углями тоже не было. Пусто было, выметено, и только в глубине висело пятно светлой мути. Я поразглядывал его, ничего не понял и медленно полез рукой. Пришлось тянуться. Пальцы ткнулись в твердое под мягким. Я застыл, ощупывая, сообразил, подцепил, вытащил с гулким шорохом, сказал всполошенной Дильке: «Сейчас-сейчас», размотал, понюхал, полез рукой, попробовал, взвыл и потащил к сестре.
– Чего, Наиль? – жалобно спросила она тонким голосом.
– Вот чего, – торжественно сказал я, бухая чугун на полати.
Это был натуральный чугун, как на картинках. Бокастый, закопченный, тяжеленный, замотанный широкой белой тряпкой. И почти полный каши. Вернее, отваренной крупы – незнакомой, мелкой и слипшейся в комья. Но дико вкусной. Невероятно. Куда вкуснее любых каш на молоке, с маслом или мясом.
Дилька сразу забурилась с обеих рук, я некоторое время снисходительно улыбался, потом сказал: «Э, давай по очереди», а еще потом с трудом выпрямился, накрыл чугун ладонями и сказал: «Хватит, а то сдохнем щас, заворот кишок будет».
– Еще, – заныла Дилька, шаря руками по доскам, – явно упавшие крупинки ловила.
– Себя послушай, – посоветовал я. – Пузо же лопнет.
Дилька помолчала, прислушиваясь к ощущениям, а может, дожевывая, – и засмеялась.
– А вот, – сказал я назидательно.
– Наиль, а там много осталось?
– Полгоршка, на день еще хватит, – ответил я, с удовольствием замерив запасы.
Надо было руки помыть. Или хотя бы облизать. Но не при Дильке же. Да и устал что-то.
– Клево, – довольно сказала она. – А что это за каша? Я такую не ела никогда.
Я сонно пожал плечами, понял, что Дилька не видит, и заставил себя произнести:
– А хэзэ. Пшенка какая-нибудь. Или просо. Или конопля. Чего ржешь? Раньше ели коноплю, вовсю.
– Ты сумасшедший, что ли? – спросила Дилька. – Это же плохое растение.
– Я тебе книжку народных рецептов покажу, – пообещал я, решив не вдаваться в подробности по поводу того, как мы всем классом вслух читали рецепты пельменей с коноплей и прочих легалайзовых радостей. – Чего вошкаешься?
– В туалет хочу, – сказала Дилька.
– Ну пошли, – благодушно согласился я.
– А где он?
– Да найдем сейчас.
– А там бумага есть? Мне надо.
– Бумага… бумага. Бумага вряд ли.
– Мне надо, – повторила Дилька.
– Погоди, сейчас найдем.
– Мне надо! – крикнула Дилька, топнув.
Я зарычал и вслепую пошел шарить по комнате. Ничего, конечно, не нашел и от отчаяния велел:
– Короче, пошли, я на крайняк занавеску…
– Qumǧannı aña alıp bir[23]23
Кумган ей дай (тат.).
[Закрыть], – сказала старушка с печки.
3
Могли бы и догадаться, что каша в печке не сама родилась.
Я помог старушке спуститься, она легонькая совсем была. Вытащил из-за досок кривые свечи и спички, запалил фитили и расставил, куда было сказано. Почти не дрожащей рукой.
Дилька, к счастью, обошлась негромким визгом – а я-то боялся, что ей кумган немедленно понадобится. Честно говоря, он мне чуть не понадобился. Но я юноша храбрый и тормознутый: сперва выдохнул с облегчением и только потом принялся соображать, а чего нам грозило-то. А Дильке кошка помогла. Вернее, кот. Здоровый, черный, оба уха в бахрому разодраны, и глаза отсвечивают фиолетовыми катафотами. Кото-фоты.
Я, вообще-то, котов презираю, они хитрые, наглые и голубей жрут. Я больше собак люблю. А татарские кошки как раз под псов маскируются: по-нашему «киска» будет pesi, ведь мы подзываем не «кис-кис», а «пес-пес». Этот кот собакой не прикидывался, но был вроде ничего.
Говорят, правильный домашний зверь становится похожим на хозяина. Не знаю, неправильным кот был или слишком молодым, но на бабку он совсем не смахивал. Такой весь лоснящийся, спортивный, с узлами на спине, но и с пузцом. А бабка маленькая, не выше Дильки, потому что скрюченная, личико под платком тоже маленькое и словно из морщин собрано, как клубок из ниток. Распрыгавшиеся тени бабкино лицо вообще в смятый пакетик превращали, даже острый носик не спасал. Тем более что глаз под платком и над складочками почти и не видать было, только иногда будто слеза поблескивала. Но пугающей бабуля не выглядела, выглядела забавной. То ли оттого, что зубов у нее осталось, насколько я разглядел, чуть. То ли из-за наряда, явно стыренного из музея или недорогого сериала. Какие-то платья в три слоя, передник, куча платков – на голове сразу два, один на плечах, еще один перепоясывает, – да еще и меховая безрукавка сверху. Ну да, старики мерзнут же все время. А ей лет семьдесят, а то и больше. Däw äni за шестьдесят, но она школьницей по сравнению с этой выглядит.
Зато говорила бабка вполне по-человечески: разборчиво и даже красиво, и голос красивый такой был, звучный и низкий. И понятно, что старуха говорит, а не молодая тетка или там не старик. Пошамкивала, конечно, и губами жевала. Причем говорила она строго по-татарски – наверное, из принципа. А может, и нет. Нынешние татары каждое второе слово из русского тащат, хотя своих полно. А бабку я как раз не с лету понимал, она вообще без заимствований обходилась.
Слава богу, хозяйка не слишком разговорчивой оказалась – а может, спать хотела или не привыкла по ночам трепаться. Ведь да, уже ночь.
И не стала ругать нас за сожранную кашу – а кот возмущенно заорал, обойдя чугун пару раз. Бабка объяснила про туалет и кумган так, что даже Дилька почти все поняла. Захихикала, когда Дилька стала врать, что уже никуда не хочет. В итоге моя несгибаемая сестрица молча встала, подхватила кумган и дернула меня за руку, чтобы вел и сторожил.
Ну и к нашему возвращению, обошедшемуся без приключений (двадцать шагов по дорожке за дом, туалет чистый и совсем не вонючий, дошли, не провалились, Дилька сонно уточнила, кто это, мол, Баба-яга – убырлы-карчык или людоедка, была успокоена моим твердым «да обычная пенсионерка» и больше не болтала, воды хватило, с полотенцами разобрались и даже свечку не задуло), бабка уже накрыла полати древней клеенкой. И оказалось, что это стол – низкий, за которым надо на полу сидеть. И сидеть смысл был.
На клеенке уже начинал гудеть и заливать во все головы вкусный запах костра темный, в медалях почему-то, самовар с длинной черной трубой, под которой подмигивала оранжевая щель. Самовар окружили несколько пиалок, тарелочек и вазочек. Рассмотреть, чего там, я не успел: бабуля вручила мне черные хищные щипцы и велела: «Расколи-ка». Я не понял и даже немножко вздрогнул, но она подсунула мне желтый бидон в черных обколоченных глазка́х. В бидон были упиханы царапающие обломки песчаника, что ли. Я посмотрел на бабку. Она уколола меня искрами из-под стоящего козырьком платка. Я с трудом вытащил здоровенный обломок, понюхал и украдкой лизнул палец. Сахар. Кусок был совершенно каменным, в зубцы щипцов не лез, а когда я нашел краешек потоньше и впихнул, оказалось, что тонкие ручки инструмента распахнулись настолько, что ладонью не обхватываются. Я посоображал, примерился, напрягся, прокусил шершавый камень в нескольких местах – и отрубил култышку с кулак величиной. Дальше проще пошло.
Я собрал осколки с колен и из бидона и деловито спросил:
– Куда?
Бабка что-то буркнула, но я сам уже сообразил и вывалил осколки почти рафинадного размера на единственное пустое блюдце. Дилька тут же спросила: «Можно?» – не дожидаясь ответа, цопнула кусочек, сунула в пасть и, вместо того чтобы возмутиться, как я ожидал, заулыбалась. Сахар ребенок никогда не ел, елки.
Пока я крохоборствовал, бабуля успела заварить чай и даже разлить его по пиалкам, которые теперь догружала закрученной струйкой из самовара. В свечном пламени окруженная паром струйка была как из разноцветной карамели и выбивала из пиалок мелкие брызги и какой-то дико вкусный аромат, не чайный или не совсем чайный. Я еле дождался, пока бабка подвинет мне пиалку, и выхлестал ее в четыре глотка, давясь и обжигаясь. Чай там вроде был, но трав было больше. Это, оказывается, здорово, решил я, хотя всю жизнь травяные и ароматизированные чаи ненавидел. Я, спросив разрешения, тут же налил себе вторую чашку и рассмотрел, чего же есть к чаю. Был ноздреватый хлеб, тарелка с какими-то черными листочками типа картона, что-то желто-белое и пара варений.
Полчаса назад я думал, что объелся. А теперь выяснил страшную вещь: оказывается, даже перенабитый желудок не то что вмещает, а с хлюпаньем всасывает в себя еще четыре пиалки чая со смородиновым вареньем, квадратный дециметр вязкой и зачаровывающей кислостью пастилы, а еще здоровенный кусок сыроватого, но зверски вкусного хлеба – если, конечно, этот хлеб смазан холодным маслом, перемешанным с медом. И вот когда это хлюпанье замолкает, наступает абсолютная тепловая смерть, как у Вселенной через сиксильярд лет. Падаешь и засыпаешь.
То есть что-то вежливое пытаешься сказать – например, давайте я посуду помою, – вполглаза следишь за тем, чтобы совсем осоловевшая Дилька не улеглась прямо на половицы, прижимаешь ее к себе, поддерживая за подмышки и сонно наблюдая, как бабуля в два движения убирает все со стола и тут же, снова в два движения, застилает стол – нет, полати все-таки – периной и одеялом, так что не успеваешь засечь, откуда такие мягкие взялись, и сказать, что сам застелю, тоже не успеваешь, все готово, Дильку надо забросить и сапоги с нее стянуть, и с себя успеть кроссы скинуть, ой грязные какие, что ж мы не разулись в доме-то, левый носок слезет, вот теперь…
– Наиль, – сказал папа.
Мне было сыто, тепло и уютно.
– На… – снова начал папа и будто поперхнулся смехом.
Я лениво огляделся. Папа стоял в углу, спиной ко мне и носом к книжной полке, и руки держал у лица. Сам зовет, сам отворачивается, недовольно подумал я, и тут папа обернулся ко мне, и я вспомнил, что он далеко, что он выжирается, и выпнул себя от папы подальше, поспешно раздирая глаза и рот, чтобы вдохнуть и не увидеть. Я с задавленным, надеюсь, криком сел, вынырнув из-под тяжелого одеяла, но все равно успел увидеть, что папа прижимает к лицу или, наоборот, пытается оторвать от лица красную кофту.
Отдышался, таращась перед собой, помотал головой, огляделся. Было не очень темно и почти тихо. Под окном на полу лежал ярко-голубой квадрат лунного света. Рядом грозно сопела Дилька, выкорявшись из-под одеяла. С печки дышала бабуля. В лад Дильке, типа стихотворение по очереди рассказывали. Кот, кажется, чернел у бабули в ногах.
Ничего красного и страшного.
Я осторожно встал, нашарил ногами кроссовки, влез в них, примяв задники, поправил одеяло на Дильке и мелкими шагами покрался к выходу. В туалет на ночь не сходил, вот кошмары и падают. Это называется физиология.
Дверь поддавалась с трудом. Я пощупал край у косяка и уткнулся в толстый, как три валенка, слой шершавого войлока. Как-то по-другому все стало, подумал я и понял почему, когда толкнул посильнее. Дверь не та. Не в сени, а в соседнюю комнату, мелкую и загроможденную. Нога угодила в какую-то кастрюлю, я поскользнулся и грянул в дощатую стенку, затем, удерживая равновесие, в бревенчатую. Ладно, хоть руку не рассадил. А мог пальцами в щели застрять и поломать их на фиг.
Я пошевелил ногами. Ноги сдвинули всякую посуду. Блин, мощно бабуля убирается: поела, тарелки-кастрюли в соседние комнаты выкинула – и привет. У нее склад целый посуды, что ли? А, она, судя по всему, раз в неделю большую мойку устраивает. Правильно, в принципе: пока воды натаскаешь, пока согреешь. Пока приберешь осколки после гостей.
Осколков я еще не натворил, да и не собирался. Глаза давно привыкли к темноте – и даже успели разлепиться. Теперь осмотримся как следует.
Копец.
Маму бы мою сюда. Сперва бы повесилась, потом всех убила бы.
На полу небольшой, с нашу кухню величиной, комнатки было расставлено штук сорок разных тарелок, чашек, мисок и плошек. И еще гора посуды возвышалась в недалеком углу, рядом с низким шкафчиком. Но это – я всмотрелся – была чистая гора. Шкафчик был такой вполне мойкой: сверху рукомойник, под ним типа раковины, ниже, за дверцей, ведро, куда вода стекает. А расставленные по полу тарелки были грязными и с объедками. И впрямь, значит, копит, чтобы все разом вымыть.
Мне стало стыдно – вот гады молодые, объели старуху и завалились, а она нам еще постель постлала. Для полной картины надо было еще в баньку напроситься, а потом храпеть в три горла.
Так, может, я и храпел, с набитым пузом и забитым носом это легко.
Ай-ай, позорище.
Я подумал и стал собирать посуду в раковину, сгребая объедки в небольшой тазик. Мама такие tabaq называет. Наше дело tabaq, полный набрался. Следовало, конечно, помыть, но лениво было. Да и не готов я прямо сейчас журчание слушать. Минут через пять – ради бога.
Минут через пять пришлось слушать другие звуки.
То есть я почти уверенно, не грохнувшись, никого не разбудив и не опрокинув тазик, добрел до прохладных, оказывается, сеней, со второй попытки сдернул дверь с места, выскочил на порог и оцепенел. Холодно, блин. Так и не май, конечно, но что-то совсем дубак, до сортира ледяной статуей добегу, понял я. Пристроил tabaq в угол крыльца, чтобы с утра не опрокинуть. Чуть не сел сверху, потому что наступил на что-то. Вытащил это что-то из-под ног. Оказалось, щиток, сколоченный из досочек. Зашибись, сверху тазик накроем, чтобы какой-нибудь бродячий барсук не опрокинул или еж, у нас на даче их полно, вечно мусорные пакеты дербанят, паразиты. Вот, ерундой, а помог. Удовлетворенно отряхнул руки – и сразу стало темно. Будто в погребе лампа перегорела.
Я чуть с крыльца не сыграл, как тот заяц, но сообразил вцепиться в шаткие перила, устоять и посмотреть на небо. Ага. Это у нас тучи такие: всю луну сожрали. Не зря она рожи корчила. Клубистая мгла занимала полнеба и очень быстро расползалась, выедая звезды, – хотя нет, пара глазков еще подмигивала.
Зато ниже ничего не было видно. Ни леса, ни дороги, ни забора, ни даже перил. Ничего не было слышно – ни сверчков, ни псов, ни ветра, ни волков с совами. А может, ничего и не было – ни леса, ни забора, ни волков с совами, и неба тоже не было, и неровной земли, в которой, ура, не пришлось копаться. Только я да морозный мрак.
Нет так нет, подумал я, наглея, потому что украдкой коснулся лопатками двери – она-то осталась на месте. Раз ничего нету, сортира тоже нету. Так что можно прямо здесь.
Я пару раз шаркнул вперед, нащупал перекошенной подошвой край ступеньки, расчехлился и начал прямо здесь. Зазвенело, в доску попал, что ли. Я торопливо поворотился, журчание стало еле слышным, нарастило громкость, и я снова поворотился, размышляя о том, кого я в этой пустоте боюсь потревожить неприличным звуком и можно ли таким вот методом измерить глубину пустоты. И еще о том, за какое время можно отстудить себе все, справляя нужду на холоде.
Срок вышел меньшим, чем я надеялся, но в терпимых пределах. Я начал заправляться, и тут за спиной загрохотало. Не совсем за спиной и не слишком громко, но как-то очень убедительно и валко.
Бабка с печки упала? Судя по звуку, вместе с любимой тумбочкой. Или кот по верхам пошел?
Остроумно гадал я уже на ходу, отбивая страшные догадки вместе с плотными дверями. В комнату с печкой влетел, кажется, через три секунды, ни разу даже не споткнувшись, но потеряв правый башмак.
В комнате было тепло, темно и тихо. Не как на улице – теперь все-таки чувствовалось, что здесь живут. Да и Дилька дышала. Спокойно дышала, глубоко.
Неужто показалось?
Я шагнул к полатям, чтобы присесть, успокоиться, лечь и уснуть. И загрохотало снова. Громко, трясуче – прямо за дверью в комнату с грязной посудой и умывальником.
Сложил я там плохо все, что ли, холодея, подумал я на бегу. Хотя тут же вспомнил, что тарелки сложил очень аккуратно, стопочками. Разве что их с плеча на пол сметали.
Их и сметали.
С ноги.
Сперва я вообще ничего не разобрал, спасибо, сам в осколки не рухнул, когда перед лицом шорохнуло и сразу совсем рядом звонко брязнуло по фаянсу. Дзынь-быдых – и осколочки свись во все стороны. Я вылетел из последнего башмака, попытался сунуть ногу обратно, снова чуть не убился оземь волшебной птицей, разозлился на себя и на кота этого бешеного и шепотом рявкнул:
– Фу, козел! Фу, я сказал! Люди спят!
Опять шорохнуло и вдарило уже с другой стороны. Сильно дальше.
Не может кот с такой оттяжкой бить, запоздало сообразил я, таращась в темноту. Вытянул руки и нерешительно шагнул вперед под скользкий скрежет. Тут в окошко ввалилась луна, я охнул, выдернул ногу из гадостной кучки, осмотрелся и охнул снова. От возмущения.
В углу не было ни кота, ни вообще кого-то, ведро старое стояло под серой тряпкой. Зато по всему полу грудами и россыпью валялись, поблескивая, осколки, обломки и недобитые тазики с кружками. Явно не сами упали, и явно не кот спихнул. С размаху били, швырками, как в киноистерике. Кто бил-то?
Стоп. Ведро в дальнем углу стояло, а не у рукомойника.
Я вгляделся в него, вернее, за него, чтобы рассмотреть, кто там прячется, и вовремя: ведро уже снова, как пнутое, летело в дальний угол. У меня от старательного прищура аж виски заболели, но я понял, что уже не отпущу и сейчас все увижу. И увидел, блин.
Ведро встало, будто шваброй пристукнутое, тряпка подлетела и оказалась и пастью, и щелью с парой блескучих глаз. Пасть гуднула высоко и хрипло, как корейская легковушка, а глаза остро сверкнули и вроде кинулись ко мне.
Я дернулся назад, опомнился – ведра еще не хватало бояться – и присел, чтобы рассмотреть эту хрень подробнее. И эта хрень в самом деле кинулась на меня. С воплем и растопыренными, как перечеркнутые катафоты, глазами.
И тут луна выключилась.
Я плюхнулся на задницу и в панике оттолкнулся ногами, чтобы вылететь за дверь, захлопнуть ее и больше по ночам на невеселые звуки не бегать. Кабы план удался, а подо мной случилась хоть пара серьезных осколков, я бы смахнул себе ползадницы, а то и всю передницу. Но осколков не оказалось, и проехать у меня не получилось. Уперся поясницей и затылком и почти начал уже орать от ужаса – что окружили и сейчас сзади отгрызать начнут. Но тупо поперхнулся. А в попытке откашляться сообразил, что за задницей валенки, а на башке – корявая ладошка, и все это бабкино, а бабка нестрашная.
А бабка страшным шелестом спросила:
– Чего бичуру обижаешь?
4
А я знаю чего?
Я даже того, что обижаю, не знаю.
Обижаю, оказывается. Бичуре полагается оставлять объедки повкуснее. Она объедается, добреет и наводит глянец в доме: убирается, посуду моет и вообще богатство притаскивает.
Если объедки не оставить, бичура обижается. Тем более нельзя забирать уже поставленную миску. Даже собаки с кошками такого не прощают. А эти дом могут подпалить, а то и развалить. Бабка так и сказала. Бичура, говорит, громит все, затем кидается. Затем тащит в дом беду. Поэтому нельзя бичуру обижать.
Бичура – это что-то типа домового. Ну, я видел, что ни фига это не домовой. Это не то девочка, не то старушка такая, свечка разглядеть не дает – но по колено высотой. Пока стоит, ведро ведром и тряпка сверху. Когда ходит, на лилипутика из цирка похожа, только не в раззолоченном кафтанчике, а в серых обмотках. А как разозлится – копец, летающее дупло с зубами, и совиные глаза сверху. Вернее, не совсем совиные – у сов зрачки вертикальные, в мультиках по крайней мере (и в «Что? Где? Когда?» тоже), а у этой дуры горизонтальные. Где-то я такие видел.
Ох, опять распахнулась и бросилась. Я в прошлые два раза привык, что бичура, как дворняга на поводке, не долетает с полметра, отшвыривается обратно и там ворчит. Но все равно жутковато было. И смешно, конечно. И еще интересно. Люблю необычные сны.
Явный же сон: ведро кусаться лезет, бабка-ёжка рядом глазками из-под жиденьких бровей сверкает, пол под ногами качается, стены из черных бревен вокруг свечного язычка прыгают, и дремучий лес кругом. Ну и где мы, значит? Во сне.
Ух ты. Никогда раньше во сне не удавалось понять, что я сплю. Вопрос в том, где я: дома, в электричке, в избе или вообще где-нибудь в спортлагере, и не март сейчас, а август, теплынь, и трава штаны пачкает, и подъем через сорок минут, так что надо быстренько все досмотреть и узнать, чем все кончилось. Или бабку спросить? Не, не полагается.
– Бабуль, а чем все кончится?
Я честно сдерживал улыбку, потому что нехорошо ржать в лицо старшим, особенно когда глядишь на них сверху вниз.
Бичура скрежетнула осколками и стихла в самом темном углу. Я смотрел на бабку, поджимая губы, чтобы не фыркнуть. Бабка подняла свечу почти к самым моим глазам – я чуть дернулся, – обвела жарким треском лицо от скулы до скулы, всматриваясь, что ли, – я не понимал, даже сильно прищурившись, – и сказала:
– Отцом твоим.
Внутри у меня ухнуло и стало прохладно, хотя огонь свечки колыхался у самого лба. Волосы, кажется, разбегались друг от друга в мелкие пружинки.
– Почему? – спросил я, ошалело соображая, где я, что я и надо ли вообще что-то спрашивать.
– Потому что твой отец будет последним, что ты вспомнишь перед смертью, – объяснила бабка.
Обошла меня и начала подбирать осколки с пола в ближайшую кастрюлю. Кастрюля наполнилась почти сразу. Бабка выпрямилась и обернулась ко мне. Я так и стоял столбом. Не кидаться же с криками и тряской на согнутую старушку. На выпрямленную, впрочем, я тоже не кинулся. У нее глаза светились – реально, как лазерный фонарик, только не голубым или красным, а лиловым цветом. Стало быть, как два фонарика, машинально подумал я и хотел наконец что-то спросить. Но тут бабка сунула мне неожиданно тяжелую кастрюлю и велела:
– Вынеси, там ящик у крыльца, сложи. Еду выкинул уже?
Я мотнул головой.
– Ее обратно принеси. Шевелись.
Я опять попробовал что-то сказать, передумал и побрел на крыльцо. Свечка меня довольно долго слепила, но почему-то я неплохо различал предметы, ни разу не споткнулся и даже нашарил слетевший башмак. И ящик с мусором тоже быстро нашарил. Чуть не оставил там всю кастрюлю, но понял, что бабка меня за это скормит бичуре. Опростал кастрюлю. Некоторое время не мог нашарить тазик с объедками. Испугался, что теперь точно меня вместо объедков и скормит. Нашел чего бояться, дурак. Зато тазик тоже нашел, где и оставлял, под щитком, не разоренный, к счастью, ежами и енотами. И поспешно вернулся.
Бабка неудобно сидела на перевернутом казане и напевала. Что конкретно, я не слышал, но мелодия казалась знакомой. А бичура верещала, как летучая мышь. По-моему, в такт. И качалась рядом, как танцующий ребенок. Дилька так плясала, когда мелкой совсем была: ей музыку включишь, она ноги расставит и давай мелко-мелко приседать и время от времени раскачиваться, как сумоист. Я валялся с нее.
С бичуры тоже прыснул, хоть верещание у нее гадкое было, прям по ногтям напильником. Бичура заткнулась, продолжая покачиваться. Бабка зыркнула на меня и убавила громкость; очень странно – из ушей мелодия исчезла, а в голове осталась. Ох, непростая у нас бабка, подумал я онемело. И все никак не мог сообразить, хорошо это, что непростая, или худо совсем.
Бабка протянула руку, я поспешно сунул кастрюлю, ойкнул и протянул тазик с объедками. Бабка сказала:
– Сам поставь.
Сказала – а музыка не умолкла.
Сказала – и той же рукой ткнула в дальний угол.
Я пожал плечами, осторожно прошаркал туда сквозь осколки, поставил тазик и сказал бичуре, на всякий случай по-русски:
– Жри давай, скандалистка.
Мелодия оборвалась. Бабка тихо скомандовала:
– Уйди.
Я опять пожал плечами и побрел к двери. На полпути мимо ширкнуло, тут же таз загремел, и по стенам мягко и жестко зашлепали корки и объедки.
Бичура жрала.
Я посмотрел пару секунд. Угол был темным, но и тех кусочков и движений, что различал глаз, хватило. Я чуть не выбежал – не из комнаты, а из дома вообще. Но не мог я бежать. Понял наконец: непростая бабка нам не просто так попалась. Она помочь может. Ну и должна помочь. А я должен все узнать.
Я подошел к бабке и сказал:
– Бабуля, я не знал, что такое бичура, я только biçara знал…
Это «бедолага» значит. Но бичура была явно не бедолага. Гадость она была и мусороедка.
Бабка ласково смотрела на бичуру.
– Бабуль, я вот что… Вы про отца говорили, – настойчиво продолжал я.
– Иди спать, – сказала бабка, как будто ответила.
Я хотел крикнуть или даже пнуть по казану, чтобы эта карга на пол дрябнулась, лучше на осколок какой. Чтобы поняла, как мне паршиво. Чтобы перестала пялиться на помойную чертилу и не отмахивалась от живого человека. Я сжал кулак и даже на ногах пальцы поджал, подышал, подумал и начал присаживаться рядом с бабкой, чтобы сверху вниз не говорить. Это неприятно бывает тому, кто сидит, мне папа объяснял. Сесть я не успел: бабка завозилась на своем насесте, вставая. Я попытался подхватить ее под локоть, чтобы помочь, но она мою ладонь отпихнула и встала сама, довольно проворно. Ну и ладно. Я чуть отступил, чтобы не дуть ей в макушку – это тоже папа учил, совсем близко к собеседнику не подходить, там еще персональное пространство какое-то, не помню, не важно, – и заговорил, подбирая слова почти без запинок:
– Бабуля, у меня семья заболела. Мама злая… это… дикая вообще. Папа умер почти, худой, некрасивый. Они на сестренку будто охотятся. Я испугался, уехал, мы из дому уехали, теперь дороги нет, я не знаю, как, куда идти…
– Иди спать, – повторила бабка, но я не унимался:
– Там еще свиньи, страшные, а отец умирает, вы сказали, отца увижу перед смертью, какая смерть? Он сам умирает, у него дыра вот здесь! – почти крикнул я, толкнув себя пальцами в немытые сто лет волосы.
И бабка сразу сказала:
– Замолчи.
Я перевел дух и обнаружил, что свечка погасла, в доме тихо, даже бичура не чавкает. А бабка смотрит теперь в сторону узкого окошка. И я ее почему-то вижу, хотя совсем темно. Не всю вижу, только контур лица, лиловатый, как глаза, но различаю. Но это ерунда все, я же объяснить не успел, вспомнил я и продолжил:
– А они будто умерли вчера, как убыр.
– Масло в рот, – сказала бабка и взяла меня за локоть. Железно взяла.
Я не понял, что значит May qap, решил, что это про книжку Гитлера что-то или что масло капает, потом вспомнил, что qap значит «откуси» или «в рот возьми», – мы еще с Ренатиком ржали в свое время, что слово такое есть, – и принялся искать глазами, где это масло, которое в рот набрать надо. И тут дошло, что это команда заткнуться.
Чего ради?
Бабку я теперь различал совсем хорошо – глаза к темноте привыкли. Бабка, оказывается, зажмурилась под редкими бровками, и из левого глаза катится слеза, но шея все равно вытянута в сторону окна. И тут по ее лицу точно лиловым полотенцем провели – слева направо, раз, глазницы лилово сморщились и провалились в черное, нос упал длинной тенью на щеку, и невытертая слеза на щеке колко блеснула, как камешек фианит у Гуля-апы на перстеньке.
Я перевел взгляд на окно и сперва ничего не увидел, кроме самого окна, которое обозначилось и показало раму. Опять луна пробилась, что ли, подумал я, тупо уставившись в подсвеченное лиловым стекло, как-то ловко моргнул – и взгляд провалился дальше, к источнику подсветки. Это было что-то типа фары готичного мотоцикла, нет, скорее, уличного фонаря, наверное, на палке, раз не у самой земли и не на заборе висел, а за забором, только вместо белого плафона на нем лиловый мерцал, пушисто так. Я вспомнил фонарь из дачного сарая, с которым раньше фотографии печатали. И разглядел, что фонарь горит не сам по себе, а над плечом какого-то мужика. И движется вместе с мужиком. Медленно, но ровно. Видать, мужик как раз фонарь на палке и тащит, а палки не видно.
– Кто эт… – шепнул я.
Бабка быстро заткнула мне рот сухой прохладной ладошкой.
А мужик резко повернулся лицом к окну.
До него было метров двадцать, ночь стояла, и лиловый свет был очень неярким. Но я все равно его узнал. Это был Марат-абый.
5
Марат-абый всегда был таким здоровым мордастым дядькой с веселым круглым лицом. Вечно подмигивал, шутил и тут же принимался гоготать, так что остальные не над шуткой, так над ним смеялись. И постоянно с глаз редкую пшеничную челку убирал. Теперь одежда на нем висела – почему-то пиджак с брюками и светлая рубашка, которых он сроду не носил, свитер и джинсы исключительно. А лицо было больное и опавшее. Не холодно ему без куртки, что ли.
Глаз с такого расстояния не разобрать, но они явно не подмигивали. Высматривали что-то. Теперь это было проще, волосы в глаза не лезли – лежали прилизанными на дурацкий пробор.
А во мне только на полсекунды подпрыгнула буйная радость, что теперь есть куда пойти, раз Марат-абый, оказывается, не умер. Я скрутился и зажался. Понял как-то: может, есть куда пойти и, может, кто-то не умер, но проверять прямо сейчас любую теорию на себе и Марат-абые нездорово. И дать ему себя увидеть – нельзя.
Нельзя, и все.
Марат-абый не шевелясь смотрел прямо в окно. Лицо у него прыгало и перекашивалось, потому что фонарь ходил туда-сюда над плечами. Не, не фонарь это был, а просто округлый лиловый свет, висящий сам по себе. Шаровая молния, вспомнил я, и Марат-абый качнулся вперед. Я сжался еще сильнее, чтобы не вспоминать и не думать, и по примеру бабки зажмурился.
Так было еще страшнее. Тем более что лиловая подсветка все равно чувствовалась, будто перед лицом головней из костра водили. Медленно приближая. А может, это взгляд Марат-абыя. Да и ладно. Зато не надо ничего делать. Не надо следить за опасностями. Не надо придумывать выходы. Не надо никого предупреждать. Стой, бойся и ни за что не отвечай. Сожрут – так всех, а я не виноват.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?