Электронная библиотека » Сол Беллоу » » онлайн чтение - страница 11


  • Текст добавлен: 28 октября 2022, 09:40


Автор книги: Сол Беллоу


Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– В половине второго? Значит, переменили время, не предупредив меня? Месяцами ни извещения, ни звонка, а тут пожалуйста, явиться через два часа. Проклятие! – В душе у меня все кипело. – Ненавижу этих прохиндеев!

– Может, тебе удастся сегодня закрыть эту тему.

– С ними закроешь. Я пять раз уступал, и каждый раз Дениза со своим советником выставляла новые требования.

– Через несколько дней, слава Богу, выберусь из этого дерьма… А знаешь, почему дело затянулось? Потому что ты сам едва волочишь ноги. Скажешь мне спасибо, когда снова попадешь в Европу.

– Это не я волочу ноги, а Форрест Томчек. У него даже не нашлось времени, чтобы обсудить со мной процессуальные тонкости. Хорошего же адвоката подсунул мне Шатмар!

– Как же ты доберешься до суда без машины?

– Возьму такси.

– Странно, что Дениза не догадалась поехать на халяву с тобой. Ладно, слушай сюда. Я должна отвезти Фанни Сандерленд в «Март». Ей, видите ли, десятый раз хочется пощупать обивочный материал для своей драной софы. – Рената была на редкость терпелива с клиентами. – Хочу отделаться от нее до отъезда. Так вот, мы заедем за тобой ровно в час. Не заставляй себя ждать. Ну, будь!

Когда-то я прочитал книжку «Ils ne m’auront pas» («Они меня не достанут») и в трудную минуту шепчу себе: «Ils ne m’auront pas». То же самое я сделал и сейчас, поскольку решил закончить размышления о превращении духа (их цель – проникнуть в глубину души и установить незримую, неведомую связь между собой и внешними силами). Я снова лег на диван. Сейчас это отнюдь не проявление свободы. Я просто хочу быть точным. На часах четверть одиннадцатого. Если отвести пять минут на стаканчик йогурта и пять минут на бритье, у меня еще останется два часа подумать о Гумбольдте. Самое время.


Я уже сказал, что Гумбольдт хотел задавить Кэтлин. Они ехали домой с вечеринки в Принстоне, он правил левой рукой, а правым кулаком колотил ее. У какой-то пивной лавки «бьюик» замедлил ход, Кэтлин открыла дверцу и в одних чулках – туфли она потеряла в Принстоне – бросилась бежать. Он на машине погнался за ней. Кэтлин прыгнула в канаву, а он врезался в дерево. От удара дверцы в «бьюике» заклинило. Пришлось вызывать полицию, чтобы вытащить его из кабины.

Это случилось сразу после того, как попечители Фонда Белиша взбунтовались против Лонгстаффа и кафедра поэзии накрылась. Кэтлин потом рассказывала, что Гумбольдт целый день не говорил ей об этом. Закончив телефонный разговор, он прошаркал в кухню, налил себе полный молочник джину и, опершись тяжелым задом на грязную раковину, вылакал спиртное как молоко.

– Кто это звонил? – спросила Кэтлин.

– Рикеттс.

– Чего он хотел?

– Так, пустяки.

«Выпил он этот джин, – продолжала Кэтлин, – и под глазами у него появились мешки какого-то странного цвета. Багровые с зеленоватым оттенком. Такой оттенок бывает у артишоковых черешков».

Через час-полтора Гумбольдт еще раз разговаривал с Рикеттсом. Тогда-то Рикеттс и сказал, что университет его не предаст. Деньги как-нибудь найдутся. Но это давало Рикеттсу моральное превосходство. Поэт не может допустить, чтобы какой-то чинуша взял над ним верх. Прихватив еще бутылку джина, Гумбольдт заперся в своей комнате и весь день писал и переписывал заявление об уходе.

Гумбольдт навалился на Кэтлин в тот вечер, когда они поехали на вечеринку к Литлвудам. Как случилось, что отец запродал ее Рокфеллеру? Как она допустила это? Ее старика считали приятным человеком, осколком прежней парижской богемы, одним из тех, кто околачивается на Монмартре, но на самом деле он был международный преступник, профессор Мориарти, Люцифер, подлец и сводник. И разве он не пытался переспать с собственной дочерью? А как оно было с Рокфеллером? Его член возбуждал ее больше? Она чувствовала, как в нее входили миллионы? Ну да, Рокфеллеру удалось отбить женщину у бедного поэта – иначе у него бы не встал…

«Бьюик» мчался в облаках пыли, на поворотах машину заносило. Гумбольдт начал кричать, что ее постельные штучки на него не действуют. Он без нее прекрасно о них знает. И он действительно много знал – из книг. Он понимал припадки ревности короля Леонта из «Зимней сказки». Он читал Марио Праза. Читал Пруста: где барона Шарлюса хлещет звероподобный консьерж. «Что касается порочных страстей, я о них знаю все, – шипел он. – В исступлении надо сохранять внешнее спокойствие, как ты и делаешь. Да, о женских мазохистских штучках я знаю все. Ты меня своими уловками не проведешь. Знаю, для чего я тебе нужен!»

Когда они приехали к Литлвудам, мы с Демми были уже там. Кэтлин была бледна как смерть – или чересчур напудрилась? Гумбольдт молчал, не желал ни с кем разговаривать. Он проводил последний вечер в качестве заведующего кафедрой поэзии в Принстонском университете. Завтра весь мир узнает, что Гумбольдт больше не заведует кафедрой, да и самой кафедры нет. Может, уже знает. Да, Рикеттс вел себя благородно, однако не удержался и сообщил эту новость коллегам. Литлвуд делал вид, что ему ничего не известно, и вовсю старался развеселить народ. Его полные щеки раскраснелись. Он был похож на Синьора Помидора с рекламы томатного сока. Волосы у него курчавились. Он отличался светскими манерами. Когда Литлвуд склонялся к дамской ручке, я гадал, что он с ней сделает. В высшем обществе его считали отчаянным озорником. Он бывал в Лондоне и Риме, хорошо знал знаменитый «Бар Шеферда» в Каире. Там он понабрался жаргонных словечек из богатого лексикона английской солдатчины. Передние зубы были у него редкие, но этот маленький физический недостаток только добавлял ему обаяния. Он постоянно улыбался и на вечеринках любил подражать Руди Вэлли, нашему шансонье двадцатых годов. Чтобы поднять настроение Гумбольдта и Кэтлин, я попросил Литлвуда спеть его коронную «Я просто беспутный любовник». Спел он неважно.

Я был в кухне, когда Кэтлин допустила грубейшую ошибку. Держа в одной руке бокал и незажженную сигарету, она сунула другую руку в карман стоящего рядом мужчины – за спичками. Человек был из «наших», мы все хорошо знали Юбэнкса, негра-композитора. Тут же находилась его жена. Кэтлин, кажется, пришла в себя и была слегка навеселе. И как раз в тот момент, когда она доставала спички из кармана Юбэнкса, в кухню вошел Гумбольдт. Увидев жену, он задохнулся от злости, заломил ей руку за спину и потащил во двор. Ссоры между супругами в доме у Литлвудов – вещь нередкая. Народ решил не вмешиваться, но мы с Демми поспешили к окну. Гумбольдт ударил Кэтлин в живот, она согнулась от боли, потом он втащил ее за волосы в «бьюик». Он не мог сразу выехать на дорогу: позади стояла чья-то машина – и вырулил на лужайку, а оттуда на тротуар. Когда он съезжал с бордюрного камня, у «бьюика» от толчка отвалился глушитель. Утром я увидел проржавевшую железяку с торчащей трубой. Она походила на гигантское насекомое. Неподалеку в мартовском, с узорами сажи снегу я заметил туфли Кэтлин. Утро было холодное, мглистое, на кустах белел иней, и синели ветви вязов. Мы с Демми остались у Литлвудов на ночь. Когда гости разъехались, он отозвал меня в сторонку и, как мужчина мужчине, предложил поменяться на ночь женщинами.

– У эскимосов такой обычай, – пояснил он. – Что скажешь, если мы тоже позабавимся?

– Спасибо, не хочется. У нас недостаточно холодно для эскимосских обычаев.

– Один решаешь? Может, хоть у Демми спросишь?

– Она меня поколотит. Хочешь, сам спроси. Но предупреждаю: рука у нее тяжелая. Это только с виду она светская, элегантная, а на самом деле бой-баба.

У меня была причина не стукнуть его самого. Как-никак мы гости. Мне отнюдь не улыбалось тащиться в два часа ночи на станцию и сидеть в зале ожидания до первого поезда. Мне полагалось восемь часов забытья, я не собирался отказываться от этой привилегии и потому залез в постель, постланную на диване в прокуренном кабинете хозяина, где, казалось, еще были слышны веселые голоса гостей. Демми уже надела ночную рубашку и совершенно преобразилась. Час назад, в модном платье из черного шифона, с распущенными по плечам золотистыми волосами, схваченными каким-то украшением, она была молодой воспитанной дамой из родовитой семьи – бывая в нормальном состоянии, Гумбольдт любил каталогизировать основные сословия в Америке, награждая их броскими эпитетами. Демми принадлежала им всем, но он выделял высшее. «Она словно родилась в богатых кварталах филадельфийского Мейн-Лайна. Сначала общинная квакерская школа. Потом Брин-Морский колледж для благородных девиц. Одним словом, класс». С Литлвудом, специалистом по Плавту, Демми разговаривала о переводах с латинского и о греческом каноне Нового Завета. Фермерскую дочку в Демми я люблю не меньше, чем светскую даму – девицу. Сейчас она сидела на постели, и я видел искривленные впадины у ключиц. Когда Демми была маленькая, они с сестренкой набирали в эти впадины воды и бегали наперегонки.

Демми принимала снотворное, но жутко боялась спать.

– Вот щербинка на ногте, – сказала она и гибкой пилочкой начала подравнивать ноготь.

Сидела она по-турецки, выставив вперед голые колени и приоткрыв промежность. Я чувствовал солоноватый женский запашок, химический признак любвеобилия.

– Кэтлин не следовало доставать спички у Юбэнкса, – вдруг заметила она. – Надеюсь, Гумбольдт не сделает ей ничего такого, но все равно не следовало.

– Юбэнкс – старый друг Гумбольдта.

– Старый друг? Он просто давно знает его. Это совсем разное. Ведь это что-то значит, когда женщина лезет в карман к мужчине… Нет, я не целиком виню Гумбольдта.

Демми всегда так. Только я собирался смежить очи, чтобы отдохнуть от своего мыслящего и действующего «я», как ей захотелось поговорить. В поздний час – на страшные темы: болезни, убийства, самоубийства, вечные муки в геенне огненной. Захотелось, и завелась. Уж волосы встают дыбом, глаза круглые от страха, боязливо шевелятся искривленные пальцы на ногах. Прижав ладони к маленьким грудям, она начинает, как младенец, что-то лепетать дрожащими губами. Три часа ночи, мне кажется, что я слышу у нас над головой возню в хозяйской спальне. Может быть, Литлвуды решили продемонстрировать, от чего мы отказались. Или у меня разыгралось воображение?

Я встал, взял пилочку из рук Демми, укутал ее одеялом. Она еще не успокоилась. Рот у нее раскрыт, как у ребенка. Она положила голову на подушку, но один ее глаз смотрит. «Баю-бай, засыпай», – шепчу я. Глаз закрывается. Демми проваливается в глубокий сон.

Но через несколько минут я, как и ожидал, услышал, что она разговаривает во сне. Голос у нее был низкий, хрипловатый, почти мужской. Отдельные обрывочные слова, стон, и так каждую ночь. В голосе слышался страх перед этим странным состоянием – быть. То была первобытная, предвечная Демми, скрывающаяся под обликом курносой фермерской дочки, под обликом амазонки из богатых кварталов Мейн-Лайна, под обликом ученого латиниста в платье из черного шифона. Я задумчиво слушал, стараясь понять, что она говорит. Сердце у меня сжималось от любви и жалости. Я поцеловал ее, чтобы она умолкла. Демми поняла, кто ее целует. Прижалась ко мне всем телом, обняла, всхлипнула: «Люблю, люблю». Глаза у нее были закрыты. Думаю, она сказала это во сне.

* * *

В мае, когда в Принстоне кончался семестр, мы с Гумбольдтом встретились последний раз.

Сквозь окно в моей чикагской квартире текла декабрьская голубизна, преображенная солнечным светом. Я лежал на диване, и перед моим мысленным взором проходило все, что тогда произошло. Сердце сжималось от этого печального зрелища. «До чего же жалка человеческая возня, мешающая нам понять Высшую правду, – думал я. – Может, мне не придется больше участвовать в этой возне, если буду делать то, что делаю».

В ту пору на уме у меня был один Бродвей. Со мной работали продюсер, режиссер, рекламный агент. В глазах Гумбольдта я уже был частью театрального мира. Актрисы при встрече грассировали «даагой» и чмокали меня в щеку. В «Таймс» напечатали карикатуру Хиршфельда на меня. Гумбольдт гордился: еще бы, он пригласил меня в Принстон вести один из основных предметов, свел меня с полезными людьми из интеллектуальной элиты. Кроме того, именно с него я списал пруссака фон Тренка, героя моей пьесы. «Но смотри, Чарли, – предупреждал он, – не обольщайся бродвейским блеском и гонорарами».

В своем отремонтированном «бьюике» Гумбольдт и Кэтлин неожиданно нагрянули ко мне, когда я жил в колледже на коннектикутском побережье, недалеко от дома Лэмптона, режиссера, и вносил изменения в пьесу по его указаниям, иначе говоря, писал ту пьесу, которую «видел» он. Каждую пятницу ко мне приезжала Демми, но Флейшеры прикатили в среду, когда ее не было. Гумбольдт только что читал свои стихи в Йеле, и по пути домой они завернули ко мне. Мы сидели в небольшой кухне, отмечая дружескую встречу джином и кофе. Гумбольдт чувствовал себя хорошо, был серьезен и полон высоких дум. Он как раз штудировал «De Anima»[13]13
  «О душе» (лат.) – произведение древнегреческого философа Аристотеля (IV в. до н. э.).


[Закрыть]
и делился идеями о происхождении сознания. Я, однако же, обратил внимание на то, что он не выпускает Кэтлин из виду. Ей приходилось испрашивать разрешение, даже отлучаясь в туалет. Она молча сидела в низком кресле, сложив руки и скрестив ноги. Под глазом у нее был синяк. Наверное, его работа. Потом Гумбольдт сам заговорил о синяке.

– Ты не поверишь, Чарли, это она стукнулась о приборную доску. Из-за поворота выскочил какой-то дурень в грузовике, и мне пришлось резко тормознуть.

Возможно, синяк Кэтлин поставил не Гумбольдт, но то, что он следил за ней, как помощник шерифа, переправляющий преступника из одной тюрьмы в другую, факт. Рассуждая «De Anima», он то и дело переставлял стул, же лая убедиться, что мы с Кэтлин не обмениваемся взглядами. Гумбольдт делал это так неуклюже, что мы были просто обязаны перехитрить его. Что мы и сделали. Нам с Кэтлин удалось-таки перекинуться несколькими словами. Она сполоснула чулки и вышла повесить их на бельевую веревку. Гумбольдт в это время справлял естественную нужду.

– Так это он тебя ударил?

– Нет, это я правда о приборную доску. Но все равно, Чарли… Он становится просто невыносим.

Старая бельевая веревка местами частично полопалась, тут и там висели грязные нитки.

– Говорит, у меня роман. Подозревает одного критика по имени Маньяско. Молоденький, наивный, но я-то при чем? Он обращается со мной как с нимфоманкой. Мне это надоело. Говорит, я занимаюсь любовью где попало – на лестнице или в платяном шкафу, стоя. В Йеле он настоял, чтобы я сидела на сцене, а потом ругал меня: ишь, выставила колени, б… На заправках тащится за мной в туалет. Нет, я не поеду с ним назад, в Нью-Джерси.

– Что же ты собираешься сделать? – спросил добрый, отзывчивый, озабоченный друг Чарли Ситрин.

– Завтра мы приедем в Нью-Йорк, и я просто потеряюсь. Нет, я люблю Гумбольдта, но больше с ним не могу. Говорю тебе это, чтобы ты был в курсе. Вы же привязаны друг к другу. Тебе придется ему помочь. У него есть кое-какие сбережения, но… Хильдебранд уволил его. Правда, он получил грант от Фонда Гуггенхейма.

– Я даже не знал, что он подал заявление.

– Куда от только не обращается… Погоди, он смотрит на нас из кухни.

За медной сеткой застекленной двери, как диковинный улов в рыбачьих сетях, шевелилась грузная фигура Гумбольдта.

– Желаю удачи, – сказал я напоследок.

Кэтлин пошла к дому. Ее ноги утопали в травяной майской поросли. По солнечной лужайке, пересеченной тенями ветвей кустарника, лениво брел кот. Бельевая веревка вдруг лопнула, на свободном конце, как знак похоти, повисли чулки бедной Кэтлин. Веревка не выдержала Гумбольдтова взгляда. Он подошел ко мне и спросил, о чем мы говорили.

– Отвяжись, а? Не устраивай психологическую мелодраму, – отбился я.

Я предвидел, что случится, и мне стало страшно. Надеялся, что они вот-вот погрузятся в свой «бьюик» (он стал еще больше походить на замызганный военный автомобиль из армейского соединения на Флиндерс-Филд) и уедут, оставив меня наедине с тираном Лэмптоном, с поправками к пьесе, с пустынным побережьем Атлантики.

Но Флейшеры остались на ночь. Гумбольдт почти не спал. Всю ночь под его весом скрипели деревянные ступени задней лестницы. Придя утром в кухню, я обнаружил пустую полулитровую бутылку «Бифитера», которую они привезли в подарок. На полу кроличьим пометом валялись ватные затычки от пузырьков с таблетками.

Случилось так, как я и предполагал. Кэтлин сбежала от мужа в «Ресторации Рокко» на Томпсон-стрит. Гумбольдт был вне себя. Кричал, что она у Маньяско, что тот прячет ее в своем номере в гостинице «Эрл». Он раздобыл где-то револьвер и колотил рукояткой по двери номера, пока не полетела щепа. Маньяско позвонил портье, тот – в полицию, и Гумбольдт едва успел смыться. На другой день он поймал Маньяско на Шестой авеню, напротив магазина Говарда Джонсона. Молодого человека спасла группа гомиков, выдающих себя за портовых грузчиков. Они сидели в кафе за мороженым с содовой, увидели побоище и, выскочив, скрутили Гумбольдту руки. Стоял яркий солнечный день, из окон полицейского участка на Гринвич-авеню высунулись арестантки. Они визжали от восторга и пускали серпантин из рулонов туалетной бумаги.

Гумбольдт позвонил мне в Коннектикут.

– Чарли, где Кэтлин?

– Понятия не имею.

– Чарли, мне кажется, ты знаешь. Я видел, как вы разговаривали.

– Разговаривали, но она мне ничего такого не сказала.

Он положил трубку. Потом позвонил Маньяско.

– Мистер Ситрин? Ваш друг угрожает мне. Придется прибегнуть к помощи полиции.

– Что, в самом деле припекло?

– Вы же знаете, людей заносит, даже помимо их воли, и тогда что вам остается?.. То есть что остается мне? Я звоню, потому что он угрожает мне от вашего имени. Говорит, вы со мной разделаетесь, если он не сумеет. Как его кровный брат.

– Лично я вас пальцем не трону… Может, вам лучше все-таки уехать на какое-то время?

– Уехать? Я только что приехал в Нью-Йорк. Из Йеля. – Я все понял. Он начинал свою карьеру. Он долго к этому готовился. – «Трибюн» предложила мне испытательный срок в качестве рецензента.

– Догадываюсь, что вы сейчас испытываете. У меня самого скоро премьера на Бродвее. Первая.

Когда мы с Маньяско встретились, он оказался тяжеловатым, круглолицым, молодым только по количеству прожитых лет, настроенным выдвинуться в культурном мире мегаполиса. Такого на мякине не проведешь.

– Ничто не заставит меня уехать из Нью-Йорка, – сообщил он. – Я заявлю о нем как о нарушителе общественного порядка.

– Ну и что, вам нужно мое разрешение?

– Но такой поступок по отношению к известному поэту не прибавит мне веса в городе.

Помню, я тогда сказал Демми: «Маньяско боится, что окажется в контрах с культурными кругами, если обратится в полицию».

Стонущая по ночам от страха перед геенной огненной, под завязку напичканная таблетками, Демми вместе с тем была особа практичная, обладающая талантом руководителя, который умеет смотреть в будущее. Когда Демми в деловом настроении, когда тиранит и опекает меня, я представляю, каким генералиссимусом с куклами она была в детстве. «Да, по отношению к тебе я тигрица-мать и настоящая фурия, – говорила она. – Гумбольдт целый месяц носа не кажет. Это означает, что он во всем винит тебя. Бедный чокнутый Гумбольдт! Мы должны помочь ему. Если он будет преследовать этого Маньяско, его изолируют. Полиция поместит его в Белвью, и тебе придется вносить за него залог. Единственное, что ему сейчас нужно, – это отдых, спокойствие и ни капли в рот. Самое лучшее место для этого – клиника Пейна Уитни. У Джинни есть двоюродный брат, его зовут Альберт. Так вот он заведует приемным отделением в этой клинике. Белвью для Гумбольдта не годится. Это адова дыра. Мы должны собрать денег и устроить его к Уитни. Возможно, нам удастся заставить его пройти хотя бы начальный курс реабилитации».

Демми рьяно взялась за дело; ссылаясь на меня, обзвонила знакомых и малознакомых. Я сам был занят «Фон Тренком». Мы вернулись из Коннектикута, и я должен был присутствовать на репетициях в «Беласко». Напористая Демми быстро собрала больше трех тысяч долларов. Один Хильдебранд, хотя еще дулся на Гумбольдта, внес две тысячи с условием, что деньги будут потрачены на психиатра и только при крайней необходимости. Симкин, юрист с Пятой авеню, согласился оформить фонд и взять его на хранение. Хильдебранд знал, и вскоре мы все тоже узнали, что Гумбольдт нанял частного детектива, некоего Скаччиа, для слежки за Кэтлин и что этот Скаччиа уже «съел» добрую часть гуггенхеймского гранта. К тому времени Кэтлин уже отправилась в Неваду, чтобы подать на развод, но Скаччиа докладывал Гумбольдту, что она в Нью-Йорке и погрязла в похоти. Между тем сам Гумбольдт с участием уолл-стритовских маклеров разработал новый изощренный план, грозящий обернуться грандиозным скандалом. Если он застукает Кэтлин, уличит ее в супружеской неверности, то к нему целиком отойдет их «имение», жалкий домишко в Нью-Джерси стоимостью восемь тысяч, наполовину уже заложенный, – так пояснил мне один знакомый, богемный радикал Орландо Хаггинс, знающий толк в деньгах. Нью-йоркские авангардисты знают толк в деньгах.

Дни летом бегут быстро. В августе начались репетиции. Ночи были жаркие, изнурительные. По утрам я вставал измотанный донельзя. Демми отпаивала меня кофе, заставляла проглотить несколько порций и выслушать множество советов относительно театра, Гумбольдта и жизненной линии. Ее маленький белый фокстерьер Катон клянчил подачки, вставая на задние лапы и тявкая. Я тоже предпочел бы спать целый день на его подушечке под окном, около горшков с бегониями, нежели сидеть в затхлом зале «Беласко» и слушать плохих актеров. Я начинал ненавидеть театр. Это нехорошее чувство подогревалось наигранностью их объятий, слез, клятв. Пьеса больше не была моей пьесой. Ее автором был пучеглазый Гарольд Лэмптон. Ради него я переписывал в артистических уборных диалоги. Труппу он набрал хуже некуда. Все талантливые нью-йоркские актеры были заняты в мелодраме, которую лихорадочно ставил безумный Гумбольдт. Зрителями его были старые приятели и поклонники, собирающиеся в «Белой лошади» на Гудзон-стрит. Там он крикливо произносил свои ученые монологи. Там же Гумбольдт встречался с юристами и, если был в духе, с двумя-тремя психиатрами.

Я знал, что Демми лучше меня понимает Гумбольдта, поскольку тоже глотает таинственные таблетки. (Были и другие черты сходства.) В детстве она была тучной, в четырнадцать лет весила около ста килограммов. Демми показывала мне старые фотокарточки, и я не верил своим глазам. Ей стали делать какие-то гормональные инъекции, пичкали какими-то пилюлями, облатками, таблетками, и она похудела. Судя по глазам навыкате, врачи посадили Демми на тироксин. Она боялась, что от быстрого похудания у нее обвиснет пышная грудь. Малейшие морщинки на полушариях причиняли ей горе. «Своими дурацкими лекарствами они мне все сиськи испортят», – жаловалась она. Из аптеки «Коптский верблюд» приходили пакеты из оберточной бумаги со снадобьями. «Но все равно я привлекательная, правда?» – добавляла она. Демми действительно привлекательна. У Демми, голландки, волосы буквально светились. Иногда она укладывала их набок, иногда отпускала челку – в зависимости от того, исцарапан у нее лоб или нет. У нее постоянно что-то чесалось, и она раздирала себе кожу острыми ногтями. Лицо ее иногда было круглое, милое, как у ребенка, временами продолговатое, угрюмое, как у женщин наших пионеров. Она представала то красавицей, сошедшей с полотна Ван дер Вейдена, то куклой из коллекции Эдгара Бергена, то примой из музыкальных обозрений Зигфилда. При быстрой ходьбе колени у нее терлись друг о друга, и шелковистый шелест ее чулок будоражил мое воображение. Будь я саранчой, с таким стрекотом я перелетел бы все моря и горы. Когда Демми накладывала на курносое лицо слой прессованной пудры, глаза ее говорили, что у нее отзывчивое сердце и что она великая страдалица. Мне не однажды приходилось ловить такси и мчаться на Бэрроу-стрит, чтобы отвезти ее в ближайший пункт первой помощи. Она любила загорать на крыше, и однажды так перегрелась, что едва не потеряла сознание. Другой раз резала телятину и рассекла до кости палец. Однажды открыла крышку мусоросжигателя, чтобы выбросить какие-то тряпки, и оттуда вырвался язык пламени. Ожог был сильный. Демми – хорошая девочка составляла план занятий по латинскому на целый семестр, раскладывала по коробкам кашне и перчатки и метила их надписями, убирала квартиру. Деммихулиганка пила виски, закатывала истерику, водилась с блатным людом. Она могла нежно погладить меня, но могла и больно стукнуть кулаком. В жаркие дни Демми раздевалась донага и на коленях натирала паркет. Я видел ее двигающиеся руки, напрягающиеся сухожилия и растопыренные ноги, а между ними, если смотреть сзади, примитивный отверстый орган, который при других обстоятельствах был небольшой, изящной, труднодоступной и потому еще более соблазнительной щелкой, приводящей меня в упоение. Покончив с полом и сполоснувшись, Демми надевала голубой халатик, плюхалась с ногами на диван и тянулась к бокалу с мартини.

Отец Демми, фундаменталист, владелец той самой аптеки «Коптский верблюд», был человеком необузданного нрава. На голове у нее имелся шрам – это он стукнул ее о батарею. Другой шрамик был на щеке: нахлобучил на дочь проволочную корзину для бумаг, пришлось вызывать жестянщика. При всем том Демми назубок знала все четыре Евангелия, блистала в травяном хоккее, объезжала норовистых лошадей и писала трогательные письма на хорошей бумаге. Когда она ела любимый ванильный крем, то снова становилась толстой девочкой. Закатив бездонно-голубые глаза с поволокой, она так упоительно слизывала его с ложки кончиком языка, что вздрагивала, если я торопил ее: «Давай заканчивай». По вечерам мы играли в триктрак, переводили Лукреция, Демми рассуждала о Платоне. «Люди хвастаются своими добродетелями, – говорила она, – но он-то понимал: чем им еще гордиться? Больше нечем».

В канун Дня труда Гумбольдт снова стал угрожать Маньяско. Тот пошел в полицию и уговорил полицейского в штатском пойти с ним в гостиницу. Они ждали в холле. Скоро появился Гумбольдт и накинулся на Маньяско. Полицейский разнял их.

– Я заявляю, что моя жена прячется у него в номере! – рявкнул Гумбольдт.

Самое разумное было осмотреть комнату. Все трое поднялись наверх. Гумбольдт облазил все шкафы, разворотил постельное белье – нет ли в нем ее ночной рубашки, – простукал ящики стола. Ничего. Никаких следов Кэтлин.

– Ну что, нету? – сказал полицейский. – И нечего было колотить в дверь рукояткой револьвера.

– Никакого револьвера у меня нет. – Гумбольдт поднял руки. – Хотите обыскать? Можем пойти ко мне, если желаете убедиться.

Но когда они пришли на Гринвич-стрит, Гумбольдт, вставив ключ в скважину замка, заорал: «Не пущу! У вас нет ордера на обыск!» – и захлопнул перед носом полицейского дверь.

Тогда Маньяско и подал заявление о нарушении общественного порядка, и однажды душным вечером явилась полиция, чтобы забрать Гумбольдта. Тот защищался как лев. В полицейском участке продолжалось то же самое. Несчастный бился головой о грязный пол. Было ли применено испытанное средство – смирительная рубашка? Маньяско божился, что не было. На Гумбольдта надели наручники, и он рыдал от бессильной ярости. По пути в Белвью у него началось кровотечение. Его заперли на ночь в ужасном состоянии.

Маньяско утверждал, что мы с ним сообща предприняли определенные шаги, чтобы не дать Гумбольдту дойти до преступления. Потом говорили, что во всем виноват Чарлз Ситрин, его протеже и кровный брат. У меня неожиданно появилась масса неизвестных недоброжелателей и врагов.

Я скажу, как представлялась вся эта история из кресел с потертой бархатной обивкой в душной полутьме зрительного зала в «Беласко». Мне виделся Гумбольдт, стоящий на передке фургона, изо всех сил погоняющий упряжку мулов, – так в Оклахоме ездили наперегонки, чтобы захватить территорию экстремальности, чтобы застолбить себе участок. Но участок оказался миражом.

Не хочу сказать, что Гумбольдт свихнулся. Теперь зови полицию, и дело с концом. Нет, я сам испытывал боль, когда полицейские скручивали ему руки, сам приходил в отчаяние. Так что же я хотел сказать? Вероятно, вот что. Представьте, что известного поэта бросают в полицейском участке на пол, надевают смирительную рубашку или наручники, швыряют, как бешеную собаку, в черный ворон и запирают в психушке! Это что – Америка против искусства? По мне, Белвью все равно что «Бауэри», улика против демократии. Уолл-стрит – символ богатства и власти, Бауэри, находящийся в двух шагах от нее, – символ бедности и бесправия. То же самое и Белвью, куда бросили несчастного избитого поэта. Даже клиника Пейна Уитни, где лежат нарушители спокойствия с деньгами, – то же самое. Поэты – они как пьяницы, психопаты и отщепенцы, как беднота или богачи, опустившиеся на дно. У них нет ни денег, ни опыта, сравнимых с деньгами и опытом «Боинга», корпораций «Рэнд» или Ай-би-эм. Разве стихотворение может всего за два часа перенести тебя из Чикаго в Нью-Йорк? Или запустить космический корабль? Не может. Интерес людей обращен туда, где власть. В древности поэзия была мощной силой, поэт имел реальную власть в обществе. Но то были другие времена. А чем мог заинтересовать Гумбольдт? Он поддался своим слабостям и стал героем громких скандалов. Он уступил гнету власти, поддерживаемой деньгами, политикой, законами, технологией, прагматизмом, поскольку не мог предложить чего-то другого, нового, неожиданного, необходимого – а это и есть обязанность поэта, – и вместо этого раздобыл револьвер, как в свое время сделал Верлен, и начал гоняться за Маньяско.

Из Белвью Гумбольдт позвонил мне в «Беласко». Голос его дрожал, он задыхался от злости.

– Ты ведь знаешь, где я? Так вот, Чарли, это тебе не литература, а реальная жизнь.

Я сижу в театре, пребываю в мире иллюзии, тогда как он, Гумбольдт, заперт в лечебнице – он это хотел сказать?

Но Гумбольдт не был настоящим поэтом. Одно название, что поэт. Он разыгрывал мелодраму «Агония американского артиста». Однако народ не видел и не слышал его. Народ прислушивался к верхам: «Внимание, сограждане, если вы забудете о материальных интересах и нормальных жизненных занятиях, то в конце концов попадете в Белвью, как этот несчастный чудак».

Сейчас Гумбольдт держал ответ в клинике и устраивал дикие сцены. Он открыто обвинял меня. Любители скандалов ликовали, когда упоминалось мое имя.

Через несколько дней в «Беласко» пришел частный сыщик Скаччиа. Он принес мне записку от Гумбольдта. Тот требовал деньги, собранные для него Демми, и требовал немедленно. Мы столкнулись с мистером Скаччиа в каменном коридоре служебного входа. На ногах у него были летние сандалии и страшно замусоленные белые шелковые носки. Уголки рта тоже были чем-то запачканы.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации