Электронная библиотека » Сол Беллоу » » онлайн чтение - страница 9


  • Текст добавлен: 28 октября 2022, 09:40


Автор книги: Сол Беллоу


Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Это была ее, Денизы, идея – чтобы я написал о Кеннеди. Она звонила в «Лайф», вела переговоры, и в конце концов еженедельник заказал статью.

– Ну давай приезжай, – сказала она, но в голосе у нее не было радости.

Жили мы с Кенвуде, это на Южной стороне, в одном из тех викторианско-эдвардианских особняков, какие понастроили богатые немецкие евреи в начале столетия. Потом торговые магнаты, владельцы фирм «Товары по почте», и другие финансовые воротилы отсюда разъехались, их место заняли университетские профессора, психиатры, правоведы, богатые черные мусульмане. Я хотел жить в Чикаго, стать Мальтусом в области хандры, а Дениза купила дом у Канхеймов. Она сделала это под моим нажимом: «Почему именно в Чикаго?! Мы могли бы жить где угодно. О Господи!» «Где угодно» – это дом в Джорджтауне под Вашингтоном, или в Риме, или на худой конец в престижных кварталах Лондона. Я заупрямился, и Дениза прокомментировала: «Надеюсь, это не признак нервного срыва». Ее отец, федеральный судья, был многоопытным юристом. Она постоянно советовалась с ним по вопросам собственности, совместного проживания, прав вдов в штате Иллинойс. Он-то и посоветовал нам купить дом у полковника Канхейма. Каждый день за завтраком Дениза спрашивала, когда же я наконец составлю завещание.

Было уже поздно. Она ждала меня в спальне. Я ненавижу кондиционеры и запретил Денизе ставить эту дьявольскую машину. Та ночь была до жути жаркая, температура поднялась выше девяностоградусной отметки – это за сорок по Цельсию! В такие ночи чувствуешь душу и тело Чикаго. Хоть в городе больше нет ни скотопригонных загонов, ни боен, но в ночную жару оживают старые запахи. Когда-то железнодорожные пути, забитые составами со скотом, проходили по улицам. Скотина мычала и унавоживала вагоны. От клочков голой земли временами исходит застарелая вонь, напоминая, что в свое время Чикаго держал мировое первенство в технологии убоя скота и здесь погибли миллиарды голов. Сейчас окна в доме были распахнуты настежь, и в нос били знакомые отвратительные запахи паленой шерсти, разделанных туш, крови, перемолотых костей, сырого мяса, сала, копченостей, моющих средств. То доносилось смрадное дыхание старого Чикаго. Я слышал утробный истеричный вой пожарных сирен и карет «скорой помощи». В летнюю пору резко возрастает число возгораний, особенно в трущобах, где живут черные. Некоторые объясняют это отклонениями в психике. Однако поклонение огню носит также религиозный характер.

Дениза сидела голая на кровати и быстрыми уверенными взмахами руки расчесывала волосы. За озером мерцали огни сталелитейных заводов. В свете лампы видна сажа, осевшая на листьях комнатного плюща. В нынешнем году была ранняя засуха. Сегодня ночью Чикаго задыхался от жары, на пределе мощности работали машины, обеспечивающие жизнедеятельность города, в Оуквуде громадными столбами вздымалось пламя, по улицам разносился пронзительный вой сирен полицейских, пожарных и санитарных машин. Тысячи гидрантов выбрасывали тонны воды, и инженеры с ужасом видели, как стремительно падает уровень воды в озере Мичиган. Кошмарная, смертоубийственная ночь, созданная для нападений и насилия. В переулках рыскают шайки подростков с ножами и пистолетами. А мягкоплечий чуткий мистер Чарлз только что увидел своего старого друга, жующего какую-то дрянь, умирающего на глазах, и с горя бежал, бросив «Лайф», береговую охрану, вертолеты и двух сенаторов. Бежал, ища утешения дома. Ради этого его жена разделась и расчесывала сейчас свои густые волосы. В ее больших серо-фиалковых глазах светились нетерпение, нежность, недовольство. Всем своим видом Дениза молча спрашивала, сколько еще я буду сидеть, скинув только ботинки, в кресле, пораженный в самое сердце, и старомодно переживать бог весть что. Женщина легковозбудимая и острая на словцо, она считала, что и горюю я не как все люди и у меня допотопные представления о смерти. Чаще всего она бывает права. «Знаю, почему ты хочешь жить в Чикаго. Потому что твои родители похоронены здесь». Едем мы куда-нибудь, и вдруг она весело выпаливает: «Смотри, еще одно кладбище!» Я вслушиваюсь в свое монотонное бормотание, различаю слова: любовь – лучшее средство избавиться от мыслей о бренности человека. Рядом на кровати – раздетая Дениза, недовольная, но готовая исполнить супружеский долг, а я даже галстука не снял. Знаю, что мои печали кого хочешь с ума сведут. Денизе надоело разбираться в моих чувствах, она считала их несерьезными. «Господи, ты опять за свое! Когда же кончатся эти сценические страсти? Не пойму, с чего тебя так тянет к прошлому. Сколько можно оплакивать мертвецов?» Дениза вспыхивала как девица, когда ее осеняла неожиданная мысль, и однажды заметила, что, проливая слезы над моими близкими, я одновременно старательно подравниваю лопатой могильный холмик. Метко сказано! Я действительно специализируюсь на биографиях, и мертвые – мой хлеб с маслом. Мертвые принесли мне французский орден и привели в Белый дом. (После смерти Джона Кеннеди наши связи с Белым домом оборвались, и Дениза безумно горевала по этому поводу.) Поймите меня правильно, я знаю, что привязанность и придирчивость сплошь и рядом идут рука об руку. Дурнвальд тоже любит меня и ругает. «Ибо Господь кого любит, того наказывает». Наказание замешано на любви. Дениза была готова утешить меня, когда я вернулся в полнейшем расстройстве чувств из-за Гумбольдта. Однако у Денизы острый ум, а язычок еще острее, это факт. (Поэтому я иногда зову ее Ребеккой.) Мое долгое сидение в кресле, естественно, действовало на нервы. Кроме того, она опасалась, что я не закончу статью для «Лайф». И справедливо опасалась.

Если я зациклился на смерти, почему ничего не предпринимаю в этом направлении? Бесконечно страдать – это ужасно. Таково было мнение Денизы. И я соглашаюсь с ним.

– Если ты так переживаешь за своего приятеля, почему ни разу не навестил его за много-много лет? И почему не подошел к нему сегодня?

Трудные вопросы, бьют в точку. От Денизы просто так не отделаешься.

– Не знаю. Наверное, надо было сказать: «Гумбольдт, это я, Чарли. Может, закусим как следует? Тут рядом неплохое местечко – “Голубая лента”». Но я побоялся, что с ним случится припадок. Пару лет назад Гумбольдт чуть не пришиб молотком секретаршу какой-то шишки. Обвинил ее в том, что завалила его кровать журнальчиками с голыми девками. Кричал, что против него плетут эротический заговор. Пришлось снова отвезти его в психушку. Бедняга совсем спятил. И вообще – какой смысл обниматься с прокаженными?

– При чем тут прокаженные? Что за привычка намекать на то, чего у людей нет?

– Хорошо, хорошо… Понимаешь, он выглядел отвратительно, а я при параде. Между прочим, странное совпадение. В вертолете я оказался рядом с Лонгстаффом. Тем самым, который обещал Гумбольдту огромный грант из Фонда Белиша. Это еще в Принстоне было. Разве я тебе не рассказывал?

– Не думаю.

– Мне почему-то сразу все вспомнилось.

– Этот Лонгстафф такой же привлекательный и внушительный? Ну, конечно, состарился. И ты, конечно, полез со своими воспоминаниями.

– Да, напомнил кое-что.

– Еще бы, иначе не можешь. А ему это было неприятно.

– Прошлое не может быть неприятным для тех, кто оправдал надежды.

– Интересно, что Лонгстаффу нужно от вашингтонских политиков?

– Думаю, деньги для его благотворительных акций.

* * *

Так текли мысли в моем лежачем положении на зеленом диване. Из всех способов медитации, рекомендованных в литературе, такой мне нравится больше всего. А еще я люблю присесть вечером и припомнить в мельчайших подробностях все случившееся за день, все, что видел, делал, говорил, причем мог посмотреть на себя со стороны, как на чужого человека. Если я покупал Ренате веточку гардении, то хорошо помнил, что заплатил лоточнику семьдесят пять центов, и видел три посеребренных четвертака. Я видел белую головку длинной булавки, воткнутой в лацкан пальто Ренаты. Я видел, с каким удовольствием она смотрела на гардению, и обонял аромат цветка. Если это выходит за пределы опыта, тем лучше. Сейчас, лежа на диване, я вызвал в памяти некролог в «Таймс».

Смерть Гумбольдта глубоко опечалила редакцию. Ему отвели две колонки с большой фотографией. В конце концов, Гумбольдт делал то, чего ждут от поэтов в черствой невежественной Америке. Он гонялся за своими болезнями и смертью энергичнее, чем за женщинами. Он растрачивал свой талант и здоровье, пока не достиг последнего приюта. Он сам закопал себя в могилу. Ну что ж… Так же поступил Эдгар Аллан По, которого нашли в канаве. И Харт Крейн, упавший за борт судна. И Рэндалл Джаррел, бросившийся под колеса автомобиля. И Джон Берримен, прыгнувший с моста. По какой-то причине эти страшные смерти особенно ценятся деловой и промышленной Америкой. Страна гордится поэтами-самоубийцами. Стране лестно: вот еще одно свидетельство того, что Соединенные Штаты – это вещь, это сила, мощная, жесткая, прущая напролом. Кого хочешь согнут. Писать стишки – это детский сад, занятие для баб и святош. А сами поэты – слабаки, нет в них прочного стержня. Потому и взбрыкивают как малые дети, сумасбродствуют, пьют по-черному, строят из себя мучеников. Орфей своими песнями заставлял двигаться деревья и скалы. Но современный поэт не может провести операцию по удалению матки или послать космический корабль за пределы Солнечной системы. Его волшебная сила иссякла. Поэтов любят как раз за то, что они не могут ужиться в Америке. Они существуют затем, чтобы выставить на свет чудовищную нравственную неразборчивость в обществе и тех, кто цинично заявляет: «Не будь я такой продажной шкурой и бесчувственной тварью, не будь ворюгой, холуем и хищником, ни за что не пробился бы в жизни. Только гляньте на этих чокнутых – чистеньких и добреньких, как говорится, цвет нации, но именно такие ломаются». Так они торжествуют, размышлял я, хозяева жизни, это неистребимое племя преуспевающих кровососов. Такие чувства отражались на фотографии Гумбольдта, которую выбрали в «Таймс»: крупное, с сумасшедшинкой лицо, сжатые губы, надутые щеки, нахмуренные брови, сердитый взгляд – ни дать ни взять рассерженный ребенок. Это был Гумбольдт – пациент психиатрической лечебницы Белвью, интриган, заговорщик, задира, сутяга. Слово «сутяга» словно для него придумано. Он бесконечно вел какие-то тяжбы. Несколько раз угрожал подать в суд на меня.

Да, некролог был ужасный. Вырезка из «Таймс» валялась где-то в моих бумагах, но мне было незачем искать ее. Я помнил каждое слово. Газета писала в своем обычном размашистом стиле, что фон Гумбольдт Флейшер начинал блестяще. Что родился он в Нью-Йорке, в Верхнем Уэст-Сайде. Что в двадцать два года утвердил новый стиль в американской поэзии. Его ценил Конрад Эйкен (которому однажды пришлось вызвать полицию, чтобы выдворить его из своего дома). Его хвалил Т.С. Элиот (о котором мой друг в минуты помешательства распускал самые невероятные сплетни сексуального характера). Мистер Флейшер, говорилось дальше в некрологе, писал также прозу, критические статьи, эссе, преподавал и блистал в литературных салонах. Близкие друзья с похвалой отзывались о его умении завязать и вести беседу. Он хорошо и остроумно говорил.

Медитативное состояние прошло, я спохватился. В окно еще было видно ослепительное солнце и величаво-высокое, недоступное, как надменность Эмерсона, небо в зимней голубизне, но на душе у меня было паршиво. С небес текла голубизна, а я истекал нехорошими мыслями. Ладно, Гумбольдт, признаю: ты добился успеха в американской культуре, как добились успеха в торговле верхним платьем Харт Шаффнер и Маркс, генерал Сарнофф в радиовещании или Бернард Барух в парковой скамейке. Но в твоем успехе есть что-то искусственное. Он сродни успеху собачонки, вставшей на задние лапки, чтобы добиться своего, или особы женского пола, взошедшей на церковную кафедру. Как указывал доктор Джонсон, и собачонка, и особа идут против своей природы, так в один прекрасный день в Гринвич-Виллидже и объявился новый Орфей с книжкой баллад. Гумбольдт любил литературу, умные разговоры и научные диспуты, увлекался историей человеческой мысли. Высокий красивый парень с благородной внешностью, он смело смешивал символику своего стиха с просторечьем улицы. В эту смесь попадали Йитс, Аполлинер, Ленин, Фрейд, Моррис Р. Коэн, Гертруда Стайн, результаты бейсбольных матчей, голливудские сплетни. Он перенес Кони-Айленд в Эгейское море и обручил Буффало Билла с Распутиным. Он хотел также обручить святое искусство с индустриальными Соединенными Штатами. Гумбольдт утверждал, что родился на платформе станции метро у площади Колумба – у мамы начались схватки в вагоне. Он рано вознамерился стать художником, провидцем и чудодеем (все это – Платоновы качества). Получил рационалистично-натуралистическое образование в колледже Нью-Йорка, которое плохо вязалось с песнопением. Впрочем, он весь соткан из противоречий. Гумбольдт мечтал выразить волшебство жизни и язык космоса, мечтал быть мудрым и философичным, мечтал доказать, что воображение такая же могущественная сила, что и машины, – словом, освободить и облагодетельствовать человечество. С другой стороны, он мечтал быть богатым и знаменитым. И разумеется, иметь много женщин. Фрейд вообще считал, что к славе стремятся ради женщин. Но женщины сами к чему-нибудь стремятся. «Они ищут настоящего, понимаешь? – говорил Гумбольдт. – Их так часто употребляли пустозвоны и прохиндеи, что они молятся на настоящего мужчину. Ждут не дождутся, когда на их горизонте появится такой. Потому-то они и любят поэтов. Вот что такое женщины». Сам Гумбольдт, конечно же, принадлежал к категории настоящих мужчин. Однако постепенно он перестал быть привлекательным молодым человеком, несравненным собеседником и душой общества. У него отросло брюшко, одрябли щеки. В глазах появились разочарование и сомнение, под глазами темные мешки. Лицо стало как ушибленное и какого-то землистого цвета. Вот до чего довела Гумбольдта его «безумная профессия». Он всегда говорил, что поэзия – одна из самых безумных профессий, поскольку успех в ней зависит от того, какого ты о себе мнения. Ставь себя высоко, и ты на коне, потерял самоуважение – тебе хана. Отсюда развивается мнительность, подозрительность. Если люди говорят о тебе гадости, значит, намерены погубить тебя. Критики это чувствовали, Гумбольдт, и частенько «имели» тебя. Вольно или невольно, ты был втянут в борьбу. Мало-помалу искусство моего друга чахло, а безумие росло. Он всегда был бабником, и бабы тоже принимали его за настоящего мужчину даже после того, как он понял, что ничего настоящего у него не осталось и незачем пудрить женщинам мозги. С каждым месяцем все больше таблеток и все больше джина. Маниакальность и депрессия снова и снова приводят его в психушку. Делают его профессором-словесником и крупной литературной фигурой в чаще бессмыслия. В другом месте, по его собственному выражению, он просто ноль без палочки. Но вот Гумбольдт умер, и о нем вспомнили. Гумбольдт обожал быть на виду, и «Таймс» отдала ему должное. Гумбольдт растерял талант и способность здраво мыслить, износил свой организм, впал в нищету и умер, и его культурные акции ненадолго подскочили.


Победа Эйзенхауэра на выборах 1952 года стала для Гумбольдта личной трагедией. Когда мы встретились на следующий день, настроение у него было хуже некуда. На его крупном лице лежала печать уныния и гнева. Он провел меня в свой кабинет – точнее, в кабинет Сьюэлла, весь забитый книгами. Мне отвели соседнюю комнату. На письменном столе была разложена «Таймс» с результатами выборов. Гумбольдт буквально ломал руки. В зубах у него торчала сигарета, хотя пепельница, банка из-под кофе «Саварин», была уже полна окурков. Он не просто опасался, что развитие культуры в Америке будет пресечено в корне, – он был напуган.

– Что нам теперь делать?

– Надо выждать, – сказал я. – Может быть, следующая администрация через четыре года пустит нас в Белый дом.

Ситуация, по мнению моего друга, требовала серьезного разговора.

– Послушай, – поправляясь, начал я, – ты редактируешь поэтический раздел в «Арктурс», состоишь в штате «Хильдебранд и компания», являешься платным консультантом Фонда Белиша, преподаешь здесь, в Принстоне. У тебя договор на учебник современной поэзии. Кэтлин говорит, что ты ни в жизнь не отработаешь все авансы, хоть сто лет проживи.

– Напрасно завидуешь, Чарли. Если бы ты только знал, как шатко мое положение. Со стороны кажется – одно, другое, но все это мыльные пузыри. У тебя вроде бы ни договоров, ничего, а положение куда прочнее. А теперь еще эта политическая катастрофа.

Я чувствовал, что Гумбольдт побаивается своих соседей там, в сельской глуши. По ночам ему снилось, что они поджигают его дом, он отстреливается, они линчуют его и уводят жену.

– Что нам теперь делать? Каков наш следующий шаг?

Вопросы были риторические. В голове у него уже созрел план.

– Следующий шаг? К чему ты клонишь?

– Мы либо эмигрируем, либо скрываемся в безопасном месте.

– Можешь попросить у Гарри Трумэна политического убежища в Миссури.

– Не хохми. У меня есть приглашение из Свободного университета в Берлине – прочитать курс американской литературы.

– Это же замечательно!

– Что ты? В Германии опасно. Я не могу рисковать.

– Значит, надо скрыться. Ты уже выбрал место?

– Не «ты», а «мы». Ситуация архисложная. Ты бы сам почувствовал, если бы пошевелил извилинами. Если ты такой красивый, большеглазый и умный, думаешь, тебя не тронут?

Затем ему вздумалось разделаться со Сьюэллом.

– Сьюэлл, в сущности, – поганая крыса.

– Вот как? Я думал, вы старые друзья.

– Многолетнее знакомство – еще не дружба. А тебе он нравится? Он, видите ли, соизволил принять тебя. Он снизошел до тебя. Ты для него – ноль без палочки. Он даже не разговаривал с тобой – только со мной. Мне было обидно за тебя.

– Ты мне этого не говорил.

– Не хотел огорчать тебя. Не хотел, чтобы ты начинал здесь с неприятным чувством. Как ты думаешь, Сьюэлл – хороший критик?

– Разве глухой может настраивать рояли?

– Однако проницательный, паршивец. Проницательный и коварный. Такого недооценивать не следует. Он настоящий борец. Стать профессором, не имея даже степени бакалавра-гуманитария… это уже кое о чем говорит. Его отец зарабатывал на жизнь ловлей омаров, а мать была прачкой. Еще шила воротнички а-ля Кеттридж и выклянчила в университетской библиотеке кое-какие льготы для сынка. Он поступил в Гарвард сосунком, а вышел оттуда мужем. Теперь этот выскочка – джентльмен, англосакс, протестант и командует нами. Мы с тобой повышаем его престиж. Два еврея в подчинении делают его важной персоной.

– Ты хочешь, чтобы я имел на него зуб? Зачем?

– Ну конечно, ты сам высокомерен до чертиков. Мы, видите ли, выше мелочных обид. Сьюэлл – сноб, а ты сноб вдвойне. Интраверт, ищущий вдохновение внутри себя, никакой связи с внешним миром. Поцелуй меня в задницу, говоришь ты внешнему миру. – Гумбольдт совсем разошелся. – А думать о деньгах и положении, об успехах и неудачах, об экономике и политике ты милостиво предоставляешь нам, жалким людишкам вроде меня. Чихать ты хотел на такие вещи.

– Допустим. Но что в этом плохого?

– А то плохо, что взваливаешь на меня все прозаические обязанности. А сам сидишь, развалившись, как восточный владыка, и наблюдаешь. Ни одна муха не посмеет сесть на Иисуса Христа. Ты на ничейной земле и в ничейном времени, ты не с евреями и не с гоями. Ты чей, Чарли? Пусть кто хочет ищет ответ на этот вопрос. Ты – свободная независимая личность! Паршивец Сьюэлл вел себя оскорбительно, и тебя это задело, не отрицай. Но обращать внимания не хочешь, потому как втихомолку грезишь о своей космической судьбе. Признайся, какую нетленку сейчас ваяешь?

В таком русле текли мои воспоминания в эти утренние декабрьские часы с холодной голубизной за окном, пока я лежал на своем роскошном диване. Шумно гудели обогревательные устройства огромного чикагского здания. Я мог бы обойтись и без них, хотя отнюдь не против достижений современного инженерного искусства. Перед моим мысленным взором стоял Гумбольдт в принстонском кабинете. Я был сосредоточен на этом видении.

– Давай лучше к делу, – вместо ответа сказал я.

Рот у Гумбольдта явно пересох, но выпить было нечего. От таблеток всегда жажда. Он затянулся несколько раз и проговорил:

– Мы с тобой друзья. Сьюэлл позвал сюда меня, а я – тебя.

– Я благодарен тебе, но ты, кажется, не испытываешь благодарности к нему.

– Не испытываю. Он сукин сын.

– Возможно. – Я не стал возражать, Сьюэлл и впрямь вел себя по-свински. Редеющие волосы, усы цвета сухой овсянки, испитое лицо, сцепленные с претензией на изящество руки, ноги, небрежно-элегантно закинутая одна на другую, пруфроковские перескоки в разговоре, туманные литературные аллюзии – нет, Сьюэлл не был заклятым врагом. И все же мне нравилось, как Гумбольдт поносит его, хотя я и пытался сдержать друга. Когда Гумбольдт расходился, своенравное полубезумное богатство его речей удовлетворяло некоторые мои низменные желания – должен в этом признаться.

– Сьюэлл пользуется нашей добротой, – заметил Гумбольдт.

– С чего ты взял?

– Когда он вернется, нас отсюда попросят.

– Лично я с самого начала знал, что эта работа – на год.

– Мы что, вещи, которые можно взять у Хертца напрокат? Как раскладушку или детский горшок? Тебе это нравится?

Под просторным, как одеяло, шерстяным пиджаком в черную и белую клетку у Гумбольдта словно вырос горб. Знакомый знак. Массивный бизоний нарост на спине означал, что он затевает что-то нехорошее. В уголках глаз и рта появились угрожающие складки. Два хохолка на голове топорщились больше обычного. По бледному лицу прокатилась горячая волна. По подоконнику, мягко ступая красными лапками, важно прохаживались серые, с желтоватым оттенком голуби. Гумбольдт не любил голубей. Это были принстонские птицы. Сьюэлловские птицы. Они ворковали за Сьюэлла. По временам Гумбольдт смотрел на голубей как на соглядатаев и шпионов. Как ни крути, этот кабинет принадлежал Сьюэллу, и Гумбольдт сидел за столом Сьюэлла. И книги на полках вдоль стен тоже принадлежали Сьюэллу. Недавно Гумбольдт повыкидывал множество томов в ящики. Он снял с полки собрание работ Тойнби и вместо него поставил Рильке и Кафку. Долой Тойнби, долой Сьюэлла!

– Никто с нами здесь не считается, – констатировал Гумбольдт. – На нас просто кладут. Почему? Объясняю. Потому что мы евреи, пархатые жиды. Мы не представляем никакой опасности для Сьюэлла.

Помню, я крепко задумался, мой чистый лоб прорезали глубокие складки.

– Что-то я не улавливаю.

– Представь, будто ты Соломон Леви. Он спокойно оставляет пархатого Соломона, а сам едет в Дамаск читать курс по Генри Джеймсу. Потом через год возвращается в свое профессорское кресло. Нет, мы с тобой не опасны для Сьюэлла.

– Я не хочу быть для него опасным. И почему он должен бояться какой-то мнимой опасности?

– Потому что он на ножах с козлиными бородками, здешними старожилами. Все эти старые хвастуны, Гамильтон, Райт, Мэйби, его на дух не выносят, за вшивого выскочку держат. Древнегреческий для Сьюэлла – китайская грамота, да и с английским он не в ладу.

– Я этого не заметил… И мне по душе, что он селфмейд-мэн.

– Сьюэлл – продажная шкура и подонок. Он презирает нас. Я иду по улице и чувствую, что смешон. В Принстоне мы с тобой Мо и Джо, еврейские комики из водевиля. За глаза нас прозвали «Шмуль и компания». Мы не подходим для принстонского общества.

– Плевать я хотел на принстонское общество.

– Он мелкий мошенник, ему никто не доверяет. Ему не хватает этого… ну как это… чего-то человеческого. Лучше всех его знает, конечно, жена. Когда уходила от него, всех своих птиц взяла. Ты видел у него пустые клетки. Не захотела, чтобы даже пустая клетка напоминала о нем.

– Когда уходила, где у нее птицы-то были? На голове и на плечах сидели? Хватит, Гумбольдт, чего ты от меня хочешь?

– Хочу, чтобы ты тоже почувствовал себя оскорбленным, а то вся грязь ко мне липнет. У тебя что, не хватает воображения? Ах да, ты же не настоящий американец. Ты пришлый. Ты благодарен Америке. Благодарен, как все евреи-иммигранты, которые целуют землю на острове Эллис. Вдобавок ты еще дитя Великой депрессии. Не смел и мечтать, что у тебя будет работа, и отдельный кабинет, и письменный стол, и все прочее. И вдруг такое счастье привалило, и ты лыбишься как ненормальный. Кто ты такой в этой Америке? Иудейский мышонок в большом и холодном христианском доме. А еще нос задираешь.

– Слушай, Гумбольдт, университетские свары меня не волнуют. Помнишь, как два дня назад ты чихвостил пронырливых жидов, допущенных в интеллектуальную элиту. А на прошлой неделе ты был целиком на стороне Толстого: сейчас такое время, когда нельзя быть внутри истории, нельзя разыгрывать комедию истории и социальные драмы.

Спорить было бесполезно. Что Гумбольдту Толстой? Толстой – всего лишь предмет разговора на прошлой неделе. Большое умное лицо Гумбольдта побледнело от обуревающих его чувств и метаний мысли. Мне было жаль его, жаль нас обоих, жаль всех нас, самые странные организмы под луной. У которых мощный ум слишком близок к возвышенной душе. К тому же душе изгнанной и жаждущей вернуться домой. Кто не скорбит, потеряв время?

Мне, погрузившемуся в диванные подушки, все было ясно. До чего удивительно человеческое существо!

Из жалости к Гумбольдту я сказал:

– Ты, конечно, сегодня совсем не ложился. Думал всю ночь?

– Чарли, ты ведь мне доверяешь? – с неожиданной горячностью спросил он.

– Господи, Гумбольдт! Ты еще спроси, доверяю ли я Гольфстриму. В чем я должен тебе доверять?

– Ты знаешь, как я к тебе привязался. Как переплелись наши жизни. Мы словно родные братья.

– Не подлизывайся, не дави на психику. Выкладывай, что там у тебя.

Рядом с Гумбольдтом письменный стол казался маленьким. Стол не был приспособлен для высоких. Верхняя часть туловища моего друга нависала над его поверхностью как скала. Гумбольдт сейчас походил на центрального защитника весом этак килограммов сто двадцать, стоящего около детского автомобильчика. Между пальцами с обкусанными ногтями он держал окурок.

– Первым делом нужно добиться моего зачисления в штат.

– Захотелось стать принстонским профессором?

– Кафедра по современной литературе – вот что мне нужно. И ты мне в этом поможешь. Чтобы по возвращении Сьюэлл нашел меня в должности завкафедрой на определенный срок. Правительство послало его в Сирию просвещать туземцев. Облагодетельствовать «Пойнтонской добычей» нашего – или английского? – классика. Целый год Сьюэлл будет пить и бубнить под нос стереотипы, а вернувшись, увидит, что старик, который неделями не принимал его, сделал меня профессором. Как тебе моя идея?

– Так себе. Из-за этого ты и не спал всю ночь?

– Встряхнись, малый! Совсем заспался. Стряхни одурь, пойми наконец, что тебя оскорбили. Разозлись. Он же тебя как последнюю уборщицу нанимал. Пора отделаться от рабских добродетелей, которые держат тебя на поводке у среднего класса. Будь тверже, практичнее. Я сделаю из тебя железного человека.

– Вряд ли сумеешь. Ты уже в четырех местах числишься, это будет пятое. У тебя никакого времени не хватит… Ну хорошо, допустим, что я – твердый и практичный. Тогда возникает вопрос: я-то что с этого буду иметь? Какая роль отводится мне?

– Чарли, у меня есть замечательный план, – без тени улыбки произнес Гумбольдт.

– У тебя всегда есть план. Ты как тот, как его… Ну, который не мог выпить чашки кофе без того, чтоб не затеять что-нибудь замечательное. Будто он Александр Поуп какой.

Гумбольдт принял это за комплимент и хохотнул, не разжимая рта.

– Вот что ты сделаешь. Пойдешь к старому Рикеттсу и скажешь: «Гумбольдт – выдающаяся личность, поэт, ученый, критик, педагог, редактор. Он пользуется международной известностью и займет свое место в истории литературы Соединенных Штатов». Между прочим, так оно и есть. «У вас отличный шанс, профессор Рикеттс. Мне стало известно, что ему надоело вести богемный образ жизни и постоянно думать о заработках. Литературный мир быстро меняется. Авангард – уже вчерашний день. Гумбольдту пора начинать спокойную, размеренную, достойную жизнь. Он к тому же женат. Я знаю, он в восторге от Принстона. Ему нравится и университет, и город, и, если вы предложите ему хорошую должность, он с удовольствием рассмотрит предложение. А я уговорил бы его. Не упускайте случая, профессор Рикеттс. В Принстоне трудятся Эйнштейн и Панофский, но вам не хватает крупной и самобытной литературной фигуры. Появилась тенденция приглашать в университеты художников. Возьмите Амхерст, там уже обосновался Роберт Фрост. Принстону негоже плестись позади. Держитесь Флейшера, не отпускайте его, иначе вам попадется какой-нибудь третьеразрядный писака».

– Эйнштейн и Панофский очень даже к месту, но начинать надо с Моисея и пророков. Да, вот это сюжет, круче некуда. Похоже, Айк тебя вдохновил. Благородство и низкое коварство вперемешку.

Гумбольдт, однако, и бровью не повел, не улыбнулся. Глаза у него покраснели от бессонницы. Полночи он следил за результатами выборов. Потом, охваченный отчаянием, бродил по дому, вышел во двор – все думал о том, что делать. В голову поползли мысли о государственном перевороте. Потом пришло вдохновение. Он залез в свой «бьюик» и погнал. По тенистым переулкам застучал неисправный глушитель. Длинное туловище машины заносило на поворотах. Суркам повезло: они забились в норы и уже впали в спячку. Перед мысленным взором Гумбольдта чередой проходили фигуры Уолпола, стендалевского графа Моски, Дизраэли, Ленина. Его переполняли старомодно-возвышенные раздумья о вечной жизни. Вспомнились Иезекииль и Платон. Да, мой друг был благородным человеком. Кроме того, он был большой выдумщик, и неустойчивая психика делала его одновременно подлым и смешным. Осоловелый от усталости, Гумбольдт негнущимися пальцами достал из портфеля пузырек и высыпал несколько таблеток на ладонь. Возможно, транквилизаторы. Возможно, амфетамины, чтобы поднять настроение. Он всегда занимался самолечением. Демми Вонгель тоже занималась самолечением. Запрется, помню, в ванной комнате и глотает, глотает таблетки.

– Когда пойдешь к Рикеттсу?

– Я думал, его только для вида посадили.

– Так оно и есть. Он марионетка в руках старой гвардии. И все же они не могут не считаться с ним. Если мы обработаем его и он примет решение, наверху возражать не будут.

– Почему ты думаешь, что Рикеттс поступит так, как мы хотим?

– Потому, дружище, что я пустил слух, будто у тебя принята к постановке пьеса.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации